После того как командофюрер Унтерштаб уличил меня в краже и мне изрядно попало, я всерьез задумался: что делать, как быть дальше? Надо было позаботиться о месте: из команды вещевого склада я был позорно изгнан, а в каменоломне после вчерашней трепки я не выдержал бы и двух часов.
И я пошел к Шимону Черкавскому...
Когда я подробно рассказал о событиях вчерашнего дня, Шимон задумался.
— Ничего не поделаешь, — сказал наконец он. — Придется тебе идти к старосте лагеря...
— К Карлу? — переспросил я, — А удобно ли прибегать к помощи человека, облеченного доверием эсэсовцев. Может быть, можно...
— Эх ты! Неисправимый идеалист! — улыбнулся Шимон. — Иногда бывает просто необходимо воспользоваться помощью из лагеря противника. Этому нас Учит тактика партии. А Карл Рорбахер хотя и уголовник, но человек особого склада. У него свои взгляды на честь, на взаимовыручку. И мы время от времени пользуемся этим...
Карл был у себя, в небольшой комнате второго барака. Он совершенно голый лежал на топчане, а его пухлой спиной усиленно занимался массажист. Массажисту приходилось нелегко: крупные капли пота текли по его лицу. А Карл удовлетворенно крякал и приговаривал:
— Еще! Еще! Хорошо!
Увидев меня, Карл удивленно приподнял брови и спросил:
— В чем дело, гроссмейстер?
После моего успеха в лагерном турнире он иначе меня не звал.
Выслушав мой рассказ, Карл сел и расхохотался. А услужливый массажист изо всех сил старался изобразить, что ему тоже очень весело. Потом Карл замолк. Затих и массажист.
— А Унтерштаб еще не распорядился насчет тебя? — спросил Карл.
— По-моему, нет. Писарь барака еще ничего не знает...
— Значит, еще не поздно...
|
В то же утро, после развода, я голый и босой стоял на цементном полу лагерной бани. Стоял не один, а в строю, среди трехсот таких же нагих и босых людей
Заключенных, которым выпало счастье попасть на прием к эсэсовскому врачу, вряд ли можно было назвать больными. Вернее всего, это были живые скелеты, живые трупы.
Трубочки рук и ног с узловатыми утолщениями суставов, впалые животы, сморщенные ягодицы и выпирающие из-под кожи обручи ребер свидетельствовали о том, что все больные уже давно умирают от голода...
А каких тут только не было болезней! Разбухшие от флегмоны руки и ноги чередовались с открытыми кровоточащими язвами и гигантскими разноцветными нарывами. Пробитые ломами и лопатами головы соседствовали с раздробленными в каменоломне конечностями.
Впрочем, на обладателей столь очевидных признаков нездоровья остальные больные смотрели как на счастливчиков. Большинство из тех, кто нуждался в помощи хирурга, должны были попасть в ревир.
А вот те, кто страдал язвой желудка, воспалением легких, астмой или простым гриппом, чувствовали себя неуверенно. И они были правы: внутренние болезни в счет не шли.
Медленно тянулось время. Мы терпеливо ждали врача. В полумраке бани голые человеческие фигуры приобретали неестественные, причудливые очертания. То тут, то там раздавался протяжный, надрывный кашель. Изредка тихо стонал лежавший у стены француз. Он был единственным больным, не стоявшим в строю. Вчера через его ноги перекатилась нагруженная камнем вагонетка. Конечно, парня было бы разумнее сразу отправить в санчасть. Но без санкции эсэсовского врача сделать этого никто не мог. Пришлось ждать до утра...
|
В некотором отдалении от строя больных группировались уголовники — писари бараков и парикмахеры. Это они привели больных на прием. Это они должны будут увести назад тех, кого врач сочтет «симулянтами».
Из группы уголовников отделился приземистый широкоплечий человек с бычьей шеей. Я знал его. Это был почетный заключенный Эмиль Соммер. В прошлом военный моряк, командир подводной лодки, он чем-то проштрафился и угодил в концлагерь. Однако эсэсовцы учли заслуги бывшего офицера перед фатерляндом и удостоили его звания почетного заключенного. Эмиль пользовался определенными льготами: ему не забрили лоб, не нашили на куртку треугольника, а главное — ему назначили солдатский паек.
Занимая должность капо санчасти, Эмиль, по существу, был независимым. Он побаивался только Карла, умевшего без шума устранять любого, кто становился поперек его пути.
Соммер подошел ко мне, взял за локоть и отвел в угол.
— А ну повернись!
Я повернулся.
— Молодцы! Здорово разукрасили! Не задница, а...
Видя, что я не разделяю его восторга, Соммер нахмурился, еще сильнее сдавил мой локоть и прошипел:
— Я бы из тебя выбил спесь... Если бы не Карл... Ну ладно. Запомни: ни в коем случае не поворачивайся задом к врачу. Если он увидит твой зад, то будет плохо. И нам, и тебе. Особенно тебе...
Соммер небрежно оттолкнул меня и вернулся на свое место.
Неожиданно включили свет, раздалась команда:
— Ахтунг!
В баню быстрым, энергичным шагом вошел щеголеватый офицер с нашивками гауптштурмфюрера СС. Эмиль Соммер сдернул шапчонку, забежал вперед, услужливо подставил офицеру кресло, а сам стал слева. Справа от кресла остановился высокий худощавый человек в белом халате — главный врач ревира, известный польский хирург Антонин Гостинский.
|
Доктор Веттер опустился в кресло, поудобнее вытянул ноги, зевнул и сказал:
— Можно начинать...
— Так точно! — щелкнул каблуками Эмиль.
— Только побыстрее. Я спешу...
Доктор еще раз зевнул и мельком взглянул на часы.
— Справа по одному бегом марш! — скомандовал во всю силу своих легких Эмиль. Его флотский бас зычно прокатился под сводами бани, и первый ряд заключенных пришел в движение. Один за другим больные трусцой устремлялись к креслу, в котором сидел эсэсовец. Но обычно никто не успевал добежать до кресла. Доктор Веттер, брезгливо морщась, показывал пальцем направо или налево. Направо — означало здоров, налево — болен.
На этот раз Веттер был явно не в духе: он чаще показывал направо, чем налево.
Дошла очередь и до меня. Я сорвался с места и потрусил к креслу. Я успел заметить, что Эмиль и Антонин Гостинский одновременно с двух сторон наклонились к Веттеру. И тут произошло нечто совсем неожиданное: эсэсовец предостерегающе вытянул вперед руку и скомандовал:
— Хальт!
Я остановился. Все! Конец! Это Эмиль... Продал, заложил... Зря я надеялся...
— Дизентерия, — донеслось до меня. Эти слова принадлежали врачу-поляку.
Палец доктора Веттера повис в воздухе. Казалось он был живой, этот палец, о чем-то раздумывал, колебался. Потом резко качнулся влево.
Теперь все зависело от меня. Теперь я должен был ретироваться так, чтобы моя спина не попала в поле зрения Веттера. Я стал быстро-быстро пятиться. Эсэсовец удивленно поправил пенсне.
_ Что с ним? Он не идиот?
_ Нет, просто температурит, — успокоил его Гостинский и тут же добавил: — А вот интересный случай, доктор. Открытый перелом обеих ног...
К креслу подносили француза, и я перестал интересовать доктора Веттера.
...Я пролежал на верхних нарах дизентерийного барака уже неделю, когда за мной пришел рассыльный — юркий поляк-подросток.
— Тебя зовет Тонек, — сказал он.
— Какой такой Тонек? — сухо осведомился я.
— Главный врач ревира...
Следуя за своим провожатым, я миновал три или четыре санитарных барака и очутился на пороге небольшой комнаты, окна которой выходили к крематорию. В глубине комнаты, у столика, заставленного колбочками и пробирками, стоял главный врач ревира.
По всему своему облику Антонин Гостинский был типичным интеллигентом. Сухощавое лицо аскета, умные, проницательные глаза и твердый волевой рот придавали ему какое-то одухотворенное благородство. И этому не мешала даже бритая полоса, пересекавшая череп от лба до затылка.
— Здравствуйте! — приветливо сказал мне Гостинский. — Я побеспокоил вас вот по какому поводу... Я слышал, что вы неплохо играете в шахматы. А я давно хочу научиться этой древней и мудрой игре. Я, конечно, играю, но кое-как. Не поучите ли вы меня дебютам, эндшпилю и прочим там...— он на секунду замялся, подбирая нужное слово, — и прочим секретам игры?
И вот мы сидим в лаборатории — теплой и уютной, чисто выбеленной комнате. Вдоль стен, в полумраке, выстроились полки, затянутые белыми занавесками. В ярком кругу света, источаемого настольной лампой, лежит шахматная доска.
Я подробно знакомлю своего ученика с теорией дебютов, объясняю ему значение своевременного развития фигур, роль пешечного центра, достоинства и недостатки того или иного хода.
Каждый вечер я прихожу в лабораторию. Каждый вечер я рассказываю Гостинскому что-либо новое. А мой Ученик схватывает все буквально на лету. Он уже знает королевский гамбит за белых и сицилианскую защиту — за черных. Но он хочет знать больше.
Так постепенно завязывается крепкая, немногословная мужская дружба. Я уже зову его так же, как и близкие друзья, — Тонеком.
...Изо дня в день Тонек играет все сильнее. А мне день ото дня приходится все труднее. Вот и сегодня партия затянулась. Уже давно на плацу отзвенел сигнал отбоя, а мы все играем. Наконец я предлагаю ничью, и Тонек ее принимает.
Перед уходом я чисто случайно бросаю взгляд вдоль стен и спрашиваю:
— Зачем вам столько полок? Ведь известно, что у немцев не хватает медикаментов даже для нужд армии. Что же вы храните на этих полках?
Тонек долго смотрит на меня и молчит. Смотрит пронизывающим насквозь взглядом. Потом говорит:
— Хорошо! Я тебе покажу. Иди сюда...
Он подводит меня к полке и отдергивает занавеску. На полке стоит банка. В банке в прозрачной жидкости плавает глаз размером в большое яблоко.
— Это человеческий глаз, — говорит Тонек. — История его такова. Жил-был когда-то мальчик. Мама этого мальчика хотела сделать аборт и воспользовалась вязальной спицей. Успеха она не достигла, а зародыш повредила. Мальчик родился с большим, как яблоко, глазом. А потом мальчик вырос, попал в наш лагерь, где встретился с одним человеком. Этот человек убил мальчика уколом шприца, вырезал глаз и положил в банку с формалином...
Мне становится не по себе.
— Идем дальше, — говорит Тонек. — Вот два сердца, связанные кровеносными сосудами. Они принадлежали одному человеку. Редкий случай... А вот, — продолжает мой друг, — шестипалая рука. Тоже редкий случай. А погляди на эту ушную раковину. Не правда ли, у нее странная конфигурация? А как тебе нравится эта рука с перепонками между пальцами? Так называемый атавизм...
С меня хватит! Я чувствую, как мой желудок судорожно рвется вверх.
— Довольно, Тонек! —тихо прошу я.— Ты лучше скажи, что это такое!
— Это, — отвечает Тонек, — коллекция доктора Веттера. Впрочем, если он доктор, то я — английская королева...
ЦЕНА ЖИЗНИ
Почему была назначена эта экзекуция, я до сих пор не знаю...
По лагерю ходили разные слухи. Одни утверждали, что лагерфюрер получил известие о смерти брата на Восточном фронте. Другие говорили о каком-то таинственном исчезновении группы русских заключенных. Третьи несли всякий вздор. Короче, версий и предположений было хоть отбавляй...
Но факт остается фактом: экзекуция 1943 года была самой страшной и самой кровавой из всех, которые знала история лагеря Гузен.
В тот день никто из русских не был выведен на работу. Всех нас построили на плацу. Колонну со всех сторон окружили эсэсовцы и заключенные уголовники с дубинками в руках.
Перед строем появился рапортфюрер Киллерманн — пожилой, страдающий одышкой толстяк. Фельдфебельский мундир сидел на нем как мешок. Пожалуй, ни одна уважающая себя армия не потерпела бы в своих рядах такого ходячего брюха. Но недостаток строевой выправки Киллерманн весьма усердно компенсировал необычайной свирепостью.
Киллерманн остановился перед колонной узников и объявил:
— По распоряжению лагерфюрера, для всех русских, находящихся в лагере, назначается экзекуция. Она будет продолжаться ровно месяц. Каждый русский в это время будет получать половинный паек. Никаких освобождений по болезни не допускается. Отныне русские не имеют права переступать порог лазарета. Все! Можете начинать!..
Последние слова Киллерманна относились к унтершарфюреру, на которого возлагалось руководство экзекуцией. Унтершарфюрер громко скомандовал:
— Бегом марш!
Всколыхнулись ряды, вразнобой застучали подошвы деревянных башмаков. Колонна сделала круг, второй, третий. Сначала все шло хорошо. Эсэсовцы и Уголовники, расположившиеся на внешней стороне Фуга, лишь изредка пускали в ход свои дубинки, опадало только тем, кто зазевался, споткнулся или упал…
Но уже после пятого круга, когда темп бега начал спадать, наши погонщики вошли в раж.
— Шнеллер! Шнеллер! — неслось со всех сторон.
И дубинки без перерыва молотили по тощим спинам, по бритым головам, по выпирающим из-под кожи ребрам...
А июльское солнце поднималось все выше, палило все беспощаднее. Пыль, выбиваемая из покрытого песком и гравием плаца тысячами башмаков, густым облаком висела в воздухе, набивалась в нос, щипала глаза.
В задних рядах кто-то упал и так остался лежать полосатым пятном на сером, выжженном солнцем песке. К упавшему тотчас же устремились два лагерполицая. Не скупясь на удары, они орали:
— Ауфштейн! Ауфштейн!
Но бедняга не поднялся. Тогда его отнесли в сторону, к стене пятого барака.
Экзекуция продолжалась. Выбиваясь из последних сил, люди продолжали бежать сквозь облака пыли, сквозь град сыплющихся со всех сторон ударов. Пот разъедал глаза, ходуном ходили грудные клетки, в бешеном ритме стучали сердца.
Наконец раздалась долгожданная команда:
— Шагом марш!
За ней последовала другая:
— Стой! Ложись!
Видимо, наши мучители тоже устали. Они отошли в сторону, собрались в круг, задымили сигаретами. Мы переживали величайшее блаженство. Нам казалось, что нет на свете ничего прекраснее, чем вот такая возможность лежать на земле без движений, без мыслей, без желаний...
Но спустя десять минут нас снова подняли, и мы опять побежали по кругу...
К вечеру на плацу у стенки пятого барака лежало около двухсот трупов. Это были жертвы первого дня экзекуции. А по улицам лагеря бродили еще десятки москвичей, ленинградцев, украинцев и сибиряков с окровавленными головами, перебитыми руками и сломанными ключицами. Им было запрещено даже показываться в лагерном лазарете.
В здоровом теле — здоровый дух. Казалось бы, это мудрое изречение, родившееся много веков назад, не вызывает никаких сомнений. Но лагерь решительно ломал наши представления о жизни, о ее законах. Каждый раз, когда я слышу сакраментальную фразу: «В здоровом теле — здоровый дух», я вспоминаю инженера Петрова.
Его никак нельзя было назвать богатырем: впалая грудь, ввалившиеся щеки и дряблые мускулы свидетельствовали о крайнем истощении физических сил. Да и мог ли быть силачом человек, которому перевалило за седьмой десяток...
Инженер Петров был старым русским интеллигентом. Еще в 1911 году он с отличием окончил Петербургский институт инженеров путей сообщения. С тех пор он все силы и знания отдавал любимому делу — строительству мостов. «Нет в России, — говорил он, — такой крупной реки, где бы я не приложил свои руки». С мнением Петрова считались крупнейшие международные авторитеты, с ним переписывались известные мостостроители разных стран.
Когда Петров попал в руки гитлеровцев, ему тут же предложили работу по специальности. Но старик наотрез отказался. Тогда его припугнули, но и это не помогло. «Я хочу умереть честным человеком», — твердо заявил он.
И вот теперь Петров изо дня в день бегает рядом со мной по пыльному плацу, увертываясь от ударов, а во время коротких передышек, стремясь сохранить силы, без движения лежит на песке. Вечером, усталые и запыленные, мы возвращаемся в барак и долго выплевываем скопившиеся в легких черные сгустки пыли. Потом я становлюсь в очередь за ужином, а старик понуро сидит на своей койке. После нескольких глотков горячего черного кофе он оживает, в его глазах появляется блеск.
— А палец срастается, — говорит Петров. — Он обязательно должен срастись...
Я молча киваю. Речь идет о мизинце...
Еще в первый день экзекуции один из эсэсовцев пытался ударить старика дубинкой по голове. Но Петров резко выбросил вверх правую руку, и удар пришелся по мизинцу. Палец хрустнул и повис на дряблой коже.
Петров нашел где-то две щепочки, оторвал полоску от своей рубахи и смастерил самодельную шину. Теперь каждый вечер он проверяет, как срастается кость.
— Я должен выжить, — любит повторять упрямый старик. — Я не боюсь смерти, но я должен остаться в живых. Я должен рассказать людям о том, что творилось за стенами гитлеровских лагерей. После этого я умру спокойно...
Настает утро. Мы снова выходим на плац. Снова бешеная гонка и пыль, жара и побои. И так изо дня в день — целый месяц.
К последнему дню экзекуции нас осталось четыреста тридцать два человека. А было тысяча семьсот с лишним.
Нас осталось бы гораздо меньше, если бы нам в эти трудные дни не помогали узники других национальностей. Поляки и испанцы, чехи и французы, немцы и югославы отрывали от себя часть скудного лагерного пайка, щедро делились посылками, полученными из дому.
А как самоотверженно вели себя заключенные, работавшие в лагерном лазарете! Они сами приходили в бараки, отыскивали раненых русских и тайком делали им перевязки и компрессы. Любой эсэсовец, заставший врача-заключенного у больного, имел право расстрелять его на месте. Таков был приказ начальника лагеря…
Начальник лагеря рассчитывал в течение месяца уничтожить всех русских. Но не вышло! Правда, победа досталась нам слишком дорогой ценой...
Нет в живых сотен молодых парней, нет в живых многих старых, умудренных опытом лагерников. И все же рядом со мной в одном строю по-прежнему стоит маленький сухонький инженер Петров. Он похудел настолько, что кажется прозрачным, но его глаза все так же полны огня, мужества и решимости.
— Ахтунг!
Со стороны ворот к нашей колонне приближается лагерфюрер Зайдлер. На нем отлично отутюженный мундир, кавалерийские брюки с леями и блестящие сапоги. На руках лайковые перчатки. Летний августовский ветерок доносит до нас запах крепких духов.
— Живет же, собака! — шепчет кто-то сзади.
Унтершарфюрер, проводивший экзекуцию, идет навстречу Зайдлеру, останавливается от него в трех шагах и, как семафор, выбрасывает вверх правую руку.
— Господин штурмбаннфюрер! — докладывает он. — Срок экзекуции истек. Осталось четыреста тридцать два заключенных. Больных и в побеге нет.
Зайдлер лениво, по-кошачьи, щурит глаза.
Спасибо! Четыре сотни оставим на развод. А насчет остальных тридцати двух побеспокойтесь сами. Не желаю их видеть на вечерней поверке. Отберите всех «мусульман»...
Похлопывая перчаткой по ладони, Зайдлер не торопясь уходит к воротам.
«Мусульманами» в лагере зовут тех, кто уже потерял способность передвигаться, дошел до последней степени истощения. Поэтому слова коменданта вызывают у каждого из нас тревогу. Ведь в данный момент каждый стоящий в строю с успехом может сойти за «мусульманина».
Но унтершарфюреру, видимо, уже надоело возиться с нами. Целый месяц он не выпускал из рук оглобли и теперь хочет отдохнуть.
— Ван-Лозен! — кричит он.
От группы уголовников — капо и старост, стоящих в стороне, отделяется человек, напоминающий гориллу. Кисти его рук болтаются возле колен, низкий покатый лоб злобно нависает над маленькими глазками. Это капо лагерной команды Ван-Лозен — садист по натуре, палач по призванию и аристократ по происхождению.
— Ты слышал, что сказал лагерфюрер? — спрашивает унтершарфюрер.
— Так точно!
— Тогда делай. Только не перестарайся. Ровно тридцать два. Понял?
— Так точно.
Унтершарфюрер уходит, а Ван-Лозен бесшумным шагом движется вдоль рядов. Вот поравнялся со мной и сверлит меня взглядом. Я чувствую, как мурашки ползут у меня по спине, как сохнет во рту. Но, кажется, пронесло! Ван-Лозен идет дальше. Выводит из рядов одного человека, другого. Услужливые лагерполицаи помогают ему отделить смертников. Дойдя до левого фланга, капо неожиданно возвращается назад.
— Пересчитайте, — просит он полицаев.
Те пересчитывают:
— Тридцать один!
— Значит, нужен еще один, — рассуждает вслух Ван-Лозен и опять идет вдоль рядов. Его выбор пал на Петрова. Уж очень неприглядно, очень жалко выглядит телесная оболочка этой замечательной души!
Петров торопливо сует мне руку и говорит:
— Прощай! Адрес мой помнишь?
Но Ван-Лозен не дает мне ответить. Схватив старика за ворот куртки, он вышвыривает его из рядов. Петров падает, но тут же встает. Он бросает на капо презрительный взгляд и громко говорит по-немецки:
- А еще дворянин!.. Палач!..
Тридцать два кандидата на тот свет, подгоняемые капо и лагерполицаями, уходят в сторону прачечной. Многие из них не знают немецкого языка и не догадываются, что их ждет. Другие догадываются, но воля к жизни покинула их. Им теперь все равно. И только инженер Петров, маленький и сухой, шагает гордо подняв голову. Он кажется на голову выше всех остальных.
В прачечной, куда загоняют обреченных, Ван-Лозен вооружается тяжелым четырехкилограммовым молотком. Один из лагерполицаев наполняет водой пустую сорокаведерную бочку.
Ван-Лозен окидывает узников взглядом и спрашивает:
— Тут кто-то распространялся насчет дворянства. Где он?
Петров делает шаг вперед.
— Иди сюда...
Петров подходит к бочке. Ван-Лозен с силой бьет его молотком по голове и тут же подхватывает падающее тело. Ухватив оглушенного ударом старика за ворот, Ван-Лозен опускает его головой в бочку. Через несколько секунд на поверхности воды появляются пузыри. Тогда Ван-Лозен отшвыривает труп в сторону и громко объявляет:
— Следующий!
...После вечерней поверки лагерфюрер подзывает к себе Ван-Лозена и вручает ему синий талончик. Бывший дворянин сияет от удовольствия: за свое усердие он получил пропуск в лагерный бордель.
ДВАЖДЫКАЗНЕННЫЙ
Человек бежал на восток. Днем он отлеживался, забившись в чащу леса, а с наступлением темноты продолжал свой путь. Если ночь была ясная, человек ориентировался по Полярной звезде. Он шел на восток Хуже приходилось ему в туманные и дождливые ночи. Тогда он старался припомнить, где был закат, и шел в противоположную сторону. Он не знал, что в темноте людям свойственно кружить на одном месте. Человек, двигающийся в темноте, обязательно сбивается с прямой. Поэтому зачастую рассвет заставал беглеца буквально в двух шагах от того места, откуда он начинал свой ночной переход.
Человека, одетого в полосатую лагерную робу, на каждом шагу подстерегали опасности. Однажды ночью он еле-еле успел плюхнуться в кювет, прежде чем стоявший на дороге полицейский автомобиль успел осветить его фарами. Затаив дыхание, он слушал, как два шуцмана, вышедшие из машины, спорили между собой. Один утверждал, что по дороге кто-то шел, другой настаивал на обратном. В конце концов полицейские, вооружившись карманными фонарями, начали обшаривать кювет и придорожные кусты. Они прекратили поиски в тот момент, когда находились в десяти шагах от цели.
Другой раз на спящего беглеца натолкнулся бродивший в лесу крестьянин. Увидев перед собой человека в полосатой одежде каторжника, крестьянин выронил из рук топор и пустился наутек. Беглец бросился в противоположную сторону. Он пробежал по лесным тропинкам не менее десяти километров.
С каждым днем человек, бежавший из лагеря, становился все слабее. Он чувствовал — силы покидают его. Да и немудрено: вся его пища состояла из сырых картофелин, накопанных в поле, и кислых, недозревших яблок, сорванных с придорожных деревьев.
Тогда беглец решился на отчаянный шаг. Это было уже в Судетах, на небольшой железнодорожной станции. Ночью на станции остановился эшелон с танками, направлявшимися на Восточный фронт. Беглец, притаившийся в двух шагах от полотна, долго выбирал удобный момент. Затем в два прыжка он преодолел расстояние, отделявшее его от поезда, вскочил на платформу и приподнял брезент, покрывавший танк. Но тут его заметил осмотрщик вагонов, шедший вдоль поезда.
Поднялся переполох. Беглец был уже снова в поле, когда солдат из охраны несколько раз наугад выстрелил в темноту. Шальная пуля настигла беднягу и свалила с ног. Но он поднялся и побрел дальше. Его не поймали только потому, что ночь была дождливой: собаки не смогли взять след.
К утру раненое плечо распухло, и каждое движение доставляло ему невыносимые страдания. Рана начала гноиться. Надо было что-то предпринять.
Человек решил дождаться ночи. Весь день он пролежал в кустах, прислушиваясь к каждому звуку, к каждому шороху.
Наступила темнота, пошел мелкий холодный дождь. На станции пыхтел паровоз, лязгали буфера вагонов. На башне кирхи, расположенной за полотном дороги, через каждые полчаса бил колокол. А беглец, стиснув зубы от боли, сидел в кустах и ждал. Его знобило.
После полуночи он поднялся, пересек железнодорожное полотно и вошел в городок. Он долго бродил по сонным улицам, прежде чем нашел нужную вывеску. Поднявшись на второй этаж, он остановился перед табличкой с надписью «Георг Шмидт. Врач». Потом решительно надавил пальцем на пуговку звонка.
Дверь открыл плешивый человек в мохнатом халате. На какое-то мгновение он растерялся, но тут же опомнился и резко рванул ручку двери на себя. Но было уже поздно. Ночной гость успел просунуть ногу в проем, образованный дверью и косяком.
— Тихо! Вы врач? — шепотом спросил беглец.
— А кто вы? — также шепотом спросил плешивый.
— Это неважно. Вы должны помочь мне. Вы врач...
На этом запас немецких слов, которым располагал беглец, иссяк. Плешивый что-то молча соображал, потом сказал:
— Проходите...
Они миновали приемную, обставленную громоздкой мебелью, и вошли в кабинет. Плешивый опустил черные маскировочные шторы и включил свет.
— Садитесь. Вот сюда... Раздевайтесь...
Беглец кое-как стянул промокшую куртку. Нательную рубашку он снять не мог. Для этого нужно было поднять правую руку. Тогда рывком левой руки он сорвал рубаху, присохшую к раненому плечу. Закружилась голова. Как сквозь толстый слой ваты до него доносились вопросы врача:
— Больно? А здесь? А здесь?
Плешивый покачал головой.
— Плохо дело. Пуля застряла у основания ключицы. Для того чтобы извлечь ее, мне нужна помощь. Я должен вызвать сестру.
Беглец устало махнул рукой. Это означало: «Все равно. Вызывайте». Плешивый ушел в приемную и долго говорил по телефону. Вернулся он уже в белом халате. Минут через десять появилась сестра — высокая сухопарая немка.
Видимо, плешивый был хорошим специалистом. Для того чтобы прозондировать рану и извлечь пулю, ему понадобилось всего несколько минут. Все это время сестра цепкими костлявыми пальцами удерживала беглеца от резких движений.
...Рана промыта перекисью водорода, наложена повязка. Можно идти. Беглец набрасывает на плечи куртку, подходит к врачу и в порыве благодарности протягивает ему левую руку. Но врач испуганно прячет руки за спину и бормочет:
— Идите. Идите...
Беглец открывает дверь в приемную. Навстречу ему с дивана поднимаются два рослых полицейских.
Мне опять повезло. Командофюрера Унтерштаба отправили на какие-то курсы, а друзья-поляки из лагерной канцелярии помогли мне вернуться на вещевой склад. Теперь я целый день роюсь в грудах полосатого тряпья, отбирая и сортируя одежду. Одна часть рвани идет в переработку, другая — в ремонт, а третья остается на складе для выдачи тем, кто нуждается в одежде.
Руководит складской командой капо Ади — невысокий и неразговорчивый человек. Он никогда не пускает в ход кулаки, но его побаиваются. Ади, как и все немцы, необычайно аккуратен и пунктуален. Он строго следит за тем, чтобы ни одна тряпка не пропала со склада. Он не перегружает своих подчиненных работой, но всегда требует, чтобы задание было выполнено точно и в срок.
...В этот день, навсегда оставшийся в моей памяти, вечерняя поверка затянулась дольше обычного. Уже дежурные эсэсовцы доложили рапортфюреру о количестве заключенных в каждом бараке, уже рапортфюрер сделал обобщенный доклад коменданту, уже Зайдлер хрипло сказал ему: «Данке!» — а шестнадцать тысяч узников все еще стояли на плацу. Видимо, начальство готовило какой-то сюрприз.
Так и случилось. Из раскрытых настежь ворот лагеря на плац, покачиваясь от усталости, вышел человек в наброшенной на одно плечо полосатой куртке. Его сопровождали два автоматчика.
Человек нерешительно остановился и оглянулся вокруг. По рядам заключенных прокатился приглушенный шепот. Это был тот самый русский, что двенадцать дней назад совершил дерзкий побег. Значит, его все же поймали...
К беглецу подошел начальник лагеря Зайдлер. Он коротко скомандовал: «На колени!» Но беглец стоял. Тогда автоматчик силой заставил его опуститься.
Зайдлер не спеша вынул из кобуры пистолет и повернулся к рядам застывших в молчании заключенных.
— Этот идиот хотел бежать из лагеря. Но ему не удалось уйти далеко. Запомните это! Пусть его судьба будет уроком для всех, кто думает...
Последние слова лагеркоменданта заглушил сухой звук выстрела. Зайдлер, не целясь, выстрелил сверху вниз в ухо беглецу. В тот же момент из-за угла барака выкатилась знакомая каждому из нас зеленая двуколка. Ее толкали два парня.
Они хорошо знали свое дело, эти ребята! Взвалив труп беглеца на тележку и покрыв его брезентом, они рысью пустились по направлению к крематорию. А когда стук колес растаял вдали, рапортфюрер во всю мощь своих бычьих легких подал команду:
— Разойдись!
Я стоял в очереди за вечерним кофе, когда в нашем бараке появился мой капо. Он поманил меня пальцем, взял за рукав и вывел на улицу. Только убедившись, что нас никто не слушает, Ади приступил к разговору.
— Поужинаешь позже, — сказал он, — такие дела лучше делать на пустой желудок. Я скажу, чтобы тебе оставили твою порцию...
Такое длинное вступление никак не вязалось с обычным поведением нашего неразговорчивого капо. Но удивляться мне пришлось позднее.
— Так вот, — продолжал Ади, — ты видел, что произошло на плацу? А ведь на парне лагерная одежда, за которую отвечаю я. Тебе придется сходить в мертвецкую, снять с мертвого одежду и отнести на склад. Я буду ждать тебя там. Иначе нельзя. Этим кретинам из крематория ничего не стоит затолкать в печку труп вместе с казенным обмундированием. Я их уже изучил...
— Спустя пять минут я был в крематории. Два обнаженных до пояса парня сидели на корточках у дышавшей жаром печи и пекли картошку. Каждая картофелина была наподобие шашлыка насажена на длинную проволоку. Третий парень мыл в углу солдатские котелки, собираясь идти за ужином на лагерную кухню.
— Привет! — как можно бодрее сказал я.— Где у вас тут самый свежий? Я пришел за его одеждой. Меня прислал Ади...
— Ох уж этот Ади! — засмеялся парень, мывший котелки. — Ни одной тряпки не забудет...— Он поднялся, вытер руки о колени и сказал: — Пойдем!..
Мы вошли в мертвецкую — большую полутемную комнату. На цементном полу ровными рядами лежало около сорока нагих трупов. Что-то в их расположении не понравилось моему спутнику. Он молча перетащил один труп, потом другой...
— Этих, — виновато пояснил он, — надо сжечь в первую очередь. От них уже припахивает... А твой вон там, — он махнул рукой в угол.
Мои глаза, уже привыкшие к полумраку, быстро отыскали фигуру в полосатой одежде, лежавшую в дальнем углу. Стараясь ненароком не прикоснуться к какому-нибудь трупу, я начал продвигаться в угол.
— Ну, я пошел, — сказал мой спутник. — Пора идти за ужином...
Хлопнула дверь, и я остался один.
С чего начать? С куртки или брюк? Я опустился на одно колено и начал расстегивать пояс брюк. Я старался не заглядывать в лицо мертвеца, но оно неумолимо притягивало мой взгляд. Видимо, пистолетная пуля вошла в левое ухо убитого и вышла в правую щеку. На ней была большая рваная рана, обнажавшая раздробленную челюсть...
Ухватившись за обе штанины, я резко потянул брюки убитого.
И в этот момент то, что я считал мертвым телом, ожило. Человек тяжело вздохнул и сел. Я не мог двинуться с места.
— Где я? Кто ты такой?..
Я опрометью выскочил из мертвецкой.
Парни, обслуживающие печи крематория, ужинали. В помещении вкусно пахло гороховой похлебкой, на листе бумаги лежали печеная картошка и горсть соли.
Увидев, что со мной случилось что-то неладное, парни решили поразвлечься.
— Ты куда? Испугался? — преградил мне дорогу гот, что ходил за ужином. — Это тебе не вещевой склад...
— Испугаешься! — крикнул я.— Он ожил...
— Ерунда! — вмешался в разговор другой парень. — Правда, они иногда шевелятся. Но это бывает редко...
— Он сидит и разговаривает. Честное слово!
— Не может быть! Пойдем посмотрим. Но если ты наврал, пеняй на себя... Мы тебе всыплем...
Вчетвером мы вошли в мертвецкую. Беглец сидел на том же месте и ощупывал рану на щеке. Увидев нас, он махнул рукой в сторону трупов, устилавших пол, и сказал:
— Приятное соседство! А закурить у вас нет?..
Один из парней угостил его сигаретой. Но у бедняги ничего не получилось. Сделать хорошую затяжку ему мешала рана. Дым уходил через отверстие в щеке.
Тогда парень, ходивший за ужином, посоветовал:
— А ты зажми щеку рукой...
Однако совет оказался бесполезным.
Мы молча стояли вокруг пытавшегося сделать хотя бы одну затяжку беглеца. Надо было что-то предпринимать. А что?
И парень, ходивший за ужином, сказал:
— Надо сходить за капо. Мы сами этой задачки не решим...
Понять этого парня было нетрудно. Он не хотел рисковать своей шкурой и довольно ясно представлял себе, что произойдет, когда утром в крематории недосчитаются одного трупа. Такого еще не бывало: побег мертвеца...
Капо крематория Руди пришел в мертвецкую в самом скверном настроении. Он на чем свет стоит бранил и Зайдлера, и СС, и всю немецкую армию. Ругался капо крематория виртуозно.
— Я не удивляюсь, когда слышу, что наша армия отступает! — орал он. — Чего еще можно ждать, если некоторые ослы с офицерскими погонами не умеют добить раненого человека... А ты? Тоже хорош! Бегать умеешь, а умирать не хочешь? Ну что мне с тобой делать? Теперь хлопот не оберешься!
Сердито хлопнув дверью, капо ушел за лагерным писарем. От этой важной персоны, ведавшей картотекой и списками заключенных, зависело очень многое. Но писарь, видимо, не поверил сообщению Руди. Он лично пожаловал в мертвецкую, чтобы убедиться в стрелковых качествах лагерфюрера.
Увидев писаря, беглец попытался встать. Но писарь милостиво махнул рукой:
— Сиди! Сиди! Ты смелый и ужасно везучий малый...
Как все уголовники, Адольф Янке был суеверным. Несколько мгновений он молча разглядывал беглеца, потом повернулся к Руди:
— Видимо, ничего не придумаешь. Этот парень уже вычеркнут из списков. Кроме того, он нуждается в лечении. А где его спрячешь? В ревире? Но там завтра же его обнаружит любой эсэсовец. Физиономия у него с особой отметкой. Да и стоит ли рисковать? Ради чего? Зовите врача...
Я знал, что это значит...
Я на цыпочках пробрался к двери, а мгновение спустя уже что есть мочи летел в первый барак. Для того чтобы растолкать Шимека Черкавского, мне потребовалось всего несколько секунд.
Зато рассказ о событиях в крематории занял гораздо больше времени. Я волновался, перескакивал с одного на другое. Но мой друг все-таки понял меня.
— Теперь уже поздно, — сказал Шимек. — Пока мы найдем человека, способного повлиять на лагерного писаря, все будет кончено. Да и уговорить писаря не так просто. Это же самовлюбленный идиот и трус изрядный.
Я молчал. Я чувствовал себя виноватым.
— Иди, — продолжал Шимек. — Иди туда и смотри. А завтра мы расскажем... Расскажем всем...