— Наш полк выходил из окружения. Впрочем, какой, к черту, это был полк! Нас оставалось всего двадцать три человека: командир полка майор Терещенко, два молоденьких лейтенанта, пожилой старшина, женщина-санинструктор. Остальные — сержанты и рядовые. На всех приходилось семнадцать единиц оружия: четыре нагана, два автомата ППШ и одиннадцать винтовок. Да и патронов негусто...
Борис говорит тихо, почти шепотом. Сегодня воскресенье, и мы не работаем. Можно было бы поболтаться по лагерю, навестить земляков в других бараках, потолкаться на рынке. Но с утра зарядил дождь. Он дробно барабанил по крыше барака. Штубовой распорядился открыть настежь окна, и теперь отчетливо слышно, как что-то лопочет бегущая по лагерным улочкам вода. Эти звуки расслабляют и усыпляют. Почти все население барака спит. А мы с Борисом забрались на свое ложе, под самую крышу барака, и мой друг рассказывает мне историю своего пленения:
— Шли мы по лесостепи. Двигались по ночам, а днем скрывались в небольших лесах и рощах. Иначе было нельзя: колонны немцев, двигавшихся на восток, встречались буквально на каждом шагу. Обычно вечером командир полка находил на карте какой-нибудь лес, расположенный на десять — пятнадцать километров восточнее нашей дневки, и мы отправлялись в путь. Вперед уходили лейтенанты, вооруженные автоматами, за ними двигались остальные.
Так было и на этот раз. Майор расстелил на коленях карту, сверил ее с компасом и сказал:
«Сегодня ночью мы должны пройти тринадцать километров. Придется пересечь две проселочные дороги и овраг, по дну которого протекает ручей. На рассвете мы выйдем к небольшому лесу. Судя по карте, лес небольшой, но все же это укрытие. Да и другого выхода у нас нет...»
|
Трудным был этот последний переход. Особенно для майора, раненного в бедро. Иногда он со стоном садился на землю, и тогда к нему подбегала санинструктор, доставала из сумки обезболивающие таблетки. Да и погода была не лучше, чем сейчас. Всю ночь шпарил дождь. Через овраг мы переправлялись почти по горло в воде...
А перед рассветом нас остановил один из лейтенантов, высланных в головной дозор.
«Товарищ майор! — задыхаясь, доложил он. — Леса впереди нет...»
«Как нет? Должен быть! Вперед!»
Мы пошли вперед и вскоре убедились, что лейтенант был прав. Леса не было. Там, где когда-то росли деревья, теперь торчали гнилые пни. Майор устало сел на пень, вытянул простреленную ногу. Потом окинул взглядом наши недоумевающие лица и со злостью выдохнул:
«Нас подвела карта. Она датирована 1934 годом...»
От этого нам было не легче. Тем более что с каждой минутой становилось все светлее и светлее. И где-то совсем рядом натужно ревели моторами не то танки, не то мощные грузовики...
«Остановимся здесь, — ровным голосом сказал майор. — Заляжем среди пней, а ночью пойдем дальше. Другого выхода нет. Вокруг нас голая степь. Старшина! Раздайте завтрак!»
Старшина выдал по одной пачке концентрата горохового супа на двоих, и мы разместились кто как мог. Каждый старался найти место посуше, но так, чтобы не возвышаться над вырубкой. А дождь все лил и лил...
Борис замолкает. Внизу, под нами, на втором ярусе нар, в мучительном кашле бьется умирающий от чахотки испанец. Кто-то по-немецки спросонья бормочет: «Хоть бы сдох скорее!» Потом наступает тишина. Борис продолжает:
|
— Когда окончательно рассвело, мы убедились, что положение у нас — хуже некуда. Буквально в тридцати метрах от места нашей дневки немцы проложили по опушке вырубки полевую дорогу. Ночью по ней шли лишь одиночные машины, а с наступлением дня движение заметно оживилось...
А тут еще, как назло, прямо против нас забуксовал огромный, крытый брезентом грузовик. Остановилась ехавшая следом такая же машина, потом еще одна. 4 Офицер, сидевший в кабине второго грузовика, что-то крикнул, и через задний борт первой машины посыпались солдаты в плащ-палатках. Они, подбадривая друг друга, начали подталкивать застрявший грузовик.
Я так увлекся наблюдением за событиями на полевой дороге, что до меня не сразу дошел окрик майора Терещенко:
«Стой! Ложись!»
«Что он, спятил? Чего он так орет?» — подумал я. Глянул направо, налево — и обомлел. По направлению к немцам, виляя между пнями, бежал кто-то из наших. Нелепо дергалась между высоко поднятыми руками взлохмаченная голова, горбом коробилась на спине перепачканная грязью шинель...
Бой, как говорят военные, был скоротечным. Немцы — а их было около шестидесяти — обрушили на нас огонь всех своих автоматов, забросали гранатами. Из наших уцелели только трое раненых. В том числе и я...
Борис ложится на спину и замолкает. Молчу и я: каждому нелегко вспоминать такое. Потом спрашиваю:
— А тот подонок?
— Тогда он остался жив, — говорит Борис. — Я встретил его летом 1942 года в шталаге IV- «A», в Баварии, куда меня перевели из Польши. Он явно процветал: ходил в офицерской шинели, рожа у него лоснилась. Я не успел выяснить, какой пост он занимает в лагере, как к нам пожаловал пропагандист из РОА. Нас построили перед типом в форме фельдфебеля вермахта. Этот штатный говорун из власовской армии начал уговаривать нас последовать его примеру. Особенно он нажимал на легкую жизнь: на шнапс, шоколад, сигареты и публичные дома. Кое-кто из доходяг не выдержал, вышел из строя. Однако первым шагнул этот, с лоснящейся мордой...
|
Снова наступает пауза. В бараке тихо, только под нами тяжело, с посвистом дышит испанец: у него уже нет сил на кашель.
— А может быть, ты ошибся? Может быть, это был не он? — спрашиваю я.
- Нет уж, извини, — говорит Борис. — Этого типа я знаю почти так же, как самого себя. Я прожил с ним бок о бок около двадцати лет.
- Разогни, Боря! Так уж и двадцать...
— Если не больше! Мне было три года, когда в нашу коммунальную квартиру на Якиманке въехали новые жильцы — семья Кисловых. Их было трое: муж, жена и прелестный кудрявый мальчик по имени Славик. Этот Славик был великий пакостник.
Впрочем, мальчишки-сорванцы, видимо, были у всех народов и во все времена. Но этот был особый. Он умел ловко маскироваться: перед взрослыми изображал воспитанного пай-мальчика, а пакостил, когда его никто не видел...
До сих пор помню, какой скандал поднял бывший буденовец пенсионер Кузьмич на нашей коммунальной кухне! Старик среди ночи схватил Славика за шиворот в тот момент, когда пай-мальчик руками вытаскивал мясо из его кастрюли со щами и жадно запихивал в рот...
Но за Славика горой стали его родители.
«Плевать мне на ваше мясо!» — орала мадам Кислова...
«Ребенок просто перепутал кастрюли. Ведь в кухне темно», — авторитетно пояснял папа Кислов. Он был важной шишкой в горторготделе, жил на широкую ногу и всех, кто не достиг его жизненного уровня, считал дураками.
Помню еще такой эпизод. Мы играли в футбол во дворе, и Славик угодил мячом в окно подвала, где жила дворничиха. Старуха ухватила Славика за рукав и привела к родителям. Надо, мол, заплатить за разбитое стекло.
Но где там! Славик сердито топал ножкой, размазывал по щекам крупные слезы и вопил:
«Неправда! Это не я! Это не я!»
«Мой мальчик никогда не врет. Ищите виновных в другом месте», — сухо отрезала мадам Кислова и вытолкала дворничиху из передней.
А Славик тут же вытер слезы и хитро подмигнул мне:
«Бабка сама ищет неприятностей... Жаль, что дома не было отца...»
Учился он, надо признать, хорошо, ходил в активистах, часто выступал на собраниях и клеймил позором лодырей и прогульщиков. Учителя были от него в восторге.
Нас вместе призвали в армию, и мы попали в один взвод. И здесь Славик ходил в любимчиках у командиров...
— Все это хорошо! — говорю я.— А как же он попал в наш лагерь? Может быть, бежал от Власова, пытался перебраться к своим?
— Не болтай ерунду! — сердится Борис, — Вместе с Кисловым в Гузен привезли еще одного гуся из власовцев. Этот гусь рассказывает, что они со Славиком изнасиловали одну девицу на пляже. И ошиблись: думали, что перед ними француженка, а девица оказалась немкой...
Борис приподнимается на локте, прислушивается к шорохам за окном и говорит:
— Кажется, дождь прошел...
И в самом деле за окном тихо.
— Прошел, — соглашаюсь я.
— Тогда пойдем! — говорит Борис. — Я тебе что-то покажу.
Мы выходим из барака и идем к зданию умывальника. Этим умывальником пользуются заключенные нашего и соседнего — семнадцатого — бараков. На бетонированном полу лежат несколько трупов. Борис подводит меня к крайнему. У этого мертвеца в испуге выкатились наружу глаза, в зверином оскале обнажились крупные зубы. Судя по всему, смерть застала его не врасплох. А на впалой груди кто-то наспех вывел химическим карандашом одно слово — «Бротдиб» (хлебный вор).
— Это он! — брезгливо касаясь трупа носком ботинка, говорит Борис. — Это Славик Кислов...
А я вспоминаю, как несколько дней назад поляк из соседнего барака жаловался на то, что у них начали пропадать пайки хлеба. И вор очень ловкий: никак не поймаешь...
КОМИССИЯ КРАСНОГО КРЕСТА
Марчак осторожно пробирается через толпу. В одной Руке у него кружка с горячим кофе, в другой — дневная пайка хлеба и ломтик эрзац-колбасы. Он приближается к столу, установленному посредине штубы, и вежливо спрашивает у майора Буркова:
— Разрешите?
— Садись! — отвечает Бурков.
— Благодарю покорно. Приятного аппетита! — говорит Марчак.
Он очень гордится своими хорошими манерами. До войны Марчак плавал старшим помощником капитана на пассажирском лайнере. А в Польше, получившей выход к морю только после первой мировой войны, редкая профессия морского штурмана котируется очень высоко. И поляки с уважением называют Марчака не иначе как «пан маринарж» («господин моряк»),
— Ну, что нового? — спрашивает Бурков. Он уже доедает свой ужин и задает вопрос просто так, ради вежливости.
— Есть одна прекрасная новость! — возбужденно отвечает Марчак. — К нам едет комиссия Красного Креста...
— Тоже мне новость! — ухмыляется Бурков. — Ви дел я эти комиссии! Приедут, пробегут по двум-трем баракам, выпьют с лагерфюрером и укатят...
И в самом деле, наш лагерь ежегодно навещают комиссии всегерманского Красного Креста. Но члены этих комиссий, видимо, сами боятся угодить в концлагерь, а посему не проявляют особого рвения. Заглянув в два- три барака, они возвращаются в фюрерхайм, где устраивается нечто вроде банкета. А спустя некоторое время в штаб-квартиру Международного Красного Креста отсылается отчет. В нем черным по белому написано, что в концлагере Гузен никаких отклонений от общепринятых норм содержания заключенных не обнаружено
Бурков уже встал из-за стола. Он собирается пойти в умывальник, чтобы помыть кружку, но его ухватывает за рукав пан моряк:
— Прошу прощения! Одну минуточку! Я хочу пояснить вам, что на этот раз прибывает комиссия Международного Красного Креста...
— Ах вот в чем дело! — оживляется Бурков. — А я уже подумал, что к нам снова пожалуют Гиммлер или Кальтенбруннер... Смотрю и удивляюсь: к чему это весь лагерь так вылизывают?
Майор не забыл, что перед визитом Гиммлера в Гузен весь лагерь отмывали, скребли и чистили несколько дней подряд. И сейчас вот уже второй день в бараках моют полы и окна, драят умывальники и туалеты, кое- где красят белилами оконные рамы, а в некоторых блоках даже выдали чистые наволочки и простыни.
— Ну, теперь пойдут разговоры, — говорит Бурков. — Ах, комиссия! Ах, Красный Крест! Да плевали эсэсовцы на ваш Красный Крест!
На следующий день только и разговоров что о приезде комиссии. Красный Крест — это сила! Комиссия потребует, чтобы немедленно улучшили питание узников Комиссия запретит побои и телесные наказания. Комиссия договорится о регулярном снабжении заключенных посылками с продовольствием...
И вот наступил день приезда комиссии. С утра в лагере начался переполох. После того как все команды вышли на работу, в дело включились капо и старосты. Они рыскали по баракам и умывальникам, вылавливали грязных и небритых доходяг, облаченных в полосатые лохмотья, и гнали их в рабочую зону. А тех, кто уже не мог двигаться, срочно упрятывали в ревир или барак инвалидов.
К десяти утра жилой лагерь опустел, вымерли бараки и воцарилась непривычная тишина. Не было слышно ни человеческих голосов, ни шарканья подошв по мостовой, ни скрипа тележных осей. Лишь кое-где на перекрестках лагерных улиц торчали свежевыбритые и переодетые в новенькую полосатую форму немцы-уголовники.
Но надо было развозить хлеб по баракам и баланду по рабочим местам. А порядок есть порядок! Нашу команду вызвали на журхауз и приказали заняться обычными делами.
Обед на кухне еще не был готов, и капо нашей команды решил, что мы успеем сделать один рейс по баракам и развезти хотя бы часть из тех четырех с лишним тысяч буханок хлеба, что ежедневно отпускались на прокорм узников.
Мы подкатили фургон к дверям хлебного склада Трое самых маленьких и подвижных — испанец «Валенсия», француз Жан и я — вскочили на повозку, а остальные, выстроившись в цепочку, начали перебрасывать хлеб с полок в наши руки. В складе учет вел поляк- Кладовщик, у повозки за каждым нашим движением следил командофюрер. Но бдительность бывшего танкиста из дивизии СС «Викинг» в данном случае была излишней: мы никогда не «организовывали» хлеб, который Шел в лагерь. Мы воровали по нескольку буханок в те дни, когда разгружали вагоны и возили хлеб с железно дорожной рампы на склад...
«Бротмагазин» был расположен всего в 100—120 метрах от главных ворот. И мы смогли отлично рассмотреть все детали первой встречи парламентеров Красной, Креста с высшими чинами комендатуры. Может быть, это произошло чисто случайно. А может быть, наш капо — старый и хитрый Роберт — заранее предусмотрел такую возможность.
Сначала к зданию журхауза подкатили два черных блестящих лимузина, над крыльями которых трепетали белые флажки с красным крестом. А чуть позже подъехал тяжелый армейский грузовик, крытый брезентом. На брезент были нашиты большие белые полотнища с изображением той же эмблемы.
Из легковых автомобилей вышла группа людей в штатском, а из кабины грузовика спустились на землю двое крупных парней в невиданной нами доселе военной форме с белыми повязками на рукавах. Это были канадцы. Они просто очаровали нас своим цветущим видом: таких розовых, таких упитанных физиономий в третьем рейхе давно уже не было.
Парни огляделись, неторопливо достали сигареты и закурили. А к стайке штатских, нетерпеливо топтавшихся на месте, подошел Зайдлер, которого сопровождали три или четыре офицера. Лагерфюрер поднес руку к козырьку фуражки, что-то сказал и ткнул рукой в сторону главных ворот. Комиссия двинулась к арке и прошла на плац.
Мы быстро загрузили повозку и через минуту-другую были уже под сводом главных ворот. Мы ждали, что нас повернут назад. Но молодой и красивый обершарфюрер, видимо специально подобранный на этот случай, допустил оплошность. То ли он не имел инструкций на наш счет, то ли был уверен, что комиссия уже удалилась в глубь лагеря. Он скомандовал: «Ап!» — и мы мигом оказались по ту сторону ворот, на плацу.
Комиссия стояла неподалеку от журхауза, рядом со входом в лагерный бордель. Пятеро хорошо одетых уже немолодых мужчин и девица в строгом костюме (видимо, чья-то секретарша) внимательно слушали пояснения заместителя лагерфюрера Яна Бека.
Фриц Зайдлер не счел нужным опуститься до объяснений с представителями международного гнилого либерализма. Стараясь сдержаться, он так плотно сжал свои челюсти, что на щеках выступили пятна. Ах, с каким удовольствием он переодел бы этих холеных господ в полосатую робу и погонял бы их по плацу! Но видит око да зуб неймет.
При нашем неожиданном появлении у членов комиссии удивленно расширились глаза и поползли вверх брови. Надо полагать, что такого они еще не видели. Люди — лошади! Можно себе представить человека, который толкает тачку или везет ручную тележку. А тут двенадцать человек тащат загруженный выше бортов пятитонный фургон! Есть на что посмотреть, есть чему удивиться...
А старый Роберт то ли растерялся, то ли сделал вид, что растерялся. Он заорал «Хальт!» только тогда, когда мы оказались в 10—12 шагах от комиссии. Теперь ему не оставалось ничего другого, как сдернуть с головы бескозырку и отрапортовать.
Но Бек опередил его.
— Вольно! — мягко сказал он. И, повернувшись к высоким гостям, пояснил: — К сожалению, фронт пожирает все горючее. И нам не остается ничего другого... Но мы подбираем в эту команду молодых и сильных людей. Все они перед этим проходят специальное медицинское обследование. А состоит команда в основном из польских террористов, схваченных с оружием в руках. Есть, впрочем, и профессиональные преступники...
Бек врал как сивый мерин. Никаких обследований мы не проходили. Да и грехи наши перед рейхом Бек сильно преувеличил.
А затем, не дав членам комиссии опомниться, Бек обратился к капо:
— Начнете разгрузку с двадцатого и двадцать первого блоков! Затем — пятнадцатый, шестнадцатый, пятый, шестой и седьмой блоки! Ясно?
Нам было яснее ясного: нас отправляли на те улочки, по которым комиссию сегодня не поведут.
Мы уже разгружали хлеб на двадцатом блоке, когда Марчак вдруг громко спросил:
— Вы заметили того длинного, к которому все время обращался Бек? Ну того, с горбатым носом? Так вот, это граф Бернадот — брат шведского короля. Я его видел в Стокгольме...
Должно быть, Марчак привирал. У него случалось.
Комиссия Международного Красного Креста давно вернулась в Швейцарию, а в Гузене еще долго кружили слухи об этом странном визите. Они обрастали все новыми и новыми подробностями.
Оказывается, комиссию, состоявшую из трех шведов и двух швейцарцев, сопровождали не только высшие чины комендатуры. Роль гидов выполняли староста лагеря Рорбахер и писарь Янке. Когда комиссия укатила, они щедро делились своими наблюдениями с дружками-уголовниками, с поляками, работавшими в лагерной канцелярии. Особенно часто любил вспоминать визит парламентеров Красного Креста бывший брачный аферист Янке. Он был прямо-таки в восторге от находчивости Бека, от его умения провернуть аферу...
Все началось с того, что комиссия первым долгом пожелала осмотреть рабочую зону, ознакомиться с условиями, в которых трудятся заключенные.
— К сожалению, это невозможно, — сказал Бек.
У каждой страны есть свои большие и маленькие военные тайны. А сейчас идет война. И мы не имеем права допустить кого бы то ни было на предприятия, которые обслуживают немцы-заключенные. Только немцы! Поверьте мне на слово, военнопленных мы в промышленности вооружений не используем. Кстати, господин лагерфюрер до самого последнего момента не имел ничего против посещения вами рабочей зоны, но вчера пришла специальная телеграмма из Берлина...— Бек виновато развел руками и добавил: — Не желают ли господа посетить жилые бараки, больницу и кухню? Там вы сами увидите, в каких условиях живут заключенные, как организовано их питание и медицинское обслуживание
Господа пожелали, и их повели в первый барак, где жила лагерная элита. Здесь все было как у людей. В каждой штубе стояло только два ряда обычных кроватей, снабженных постельным бельем и покрытых новыми солдатскими одеялами. Свежей краской блестели тумбочки и шкафчики для личных вещей узников, стерильной чистотой сверкали оконные стекла и полы.
Затем комиссия перешла во второй блок, где жили лагерные «интеллектуалы», обслуживающие различные бюро, конторы и склады: инженеры, конструкторы, чертежники, бухгалтеры и кладовщики. Тут обстановка бы ла поскромнее. Койки были уже двухъярусные, а шкафов и тумбочек — поменьше. Но чистота и порядок не вызывали сомнений.
Комиссия, весьма довольная увиденным, уже покинула второй барак и двинулась было к третьему, но дорогу преградил Бек.
— На обход всех тридцати двух бараков, —улыбаясь, сказал он, — нам с вами не хватит суток. Да и смотреть нечего: в других бараках те же условия, такая же обстановка. Поэтому советую пройти в нашу больницу, а по пути мы заглянем в двадцать четвертый блок, где содержатся молодые нарушители законов...
В двадцать четвертом блоке проживало около четырехсот русских и польских подростков в возрасте 14—15 лет, которых по указанию лагеркоменданта Цирайса обучали профессии каменотеса. Но штандартенфюрера меньше всего интересовало будущее маленьких каменотесов. Изоляция подростков от остального населения лагеря была направлена на то, чтобы как-то ограничить дикий разгул гомосексуализма.
В этом бараке места для спанья были уже трехъярусные, но каждое из них имело подушку, наволочку, простыню и одеяло.
— Здесь, — пояснил Бек, — мы используем трехъярусные кровати. Но мальчишкам это даже нравится. Молодежь любит, когда ее не ограничивают в движениях...
Таким образом, все остальные бараки, где узники спали прямо на грязных бумажных матрацах, без подушек, наволочек и простыней, а зачастую и без одеял, в поле зрения комиссии не попали.
На пороге ревира высоких гостей встретил лагерный врач гауптштурмфюрер СС Хельмут Веттер. Он Щелкнул каблуками, представился и сказал:
— Дорогие господа! К сожалению, я не могу показать вам терапевтическое отделение. Там произошла вспышка гриппа, и мы вынуждены объявить карантин. Но я с великим удовольствием покажу вам хирургическое отделение...
Сверкающий белилами и кафелем, стеклом и никелем операционный блок произвел на представителей Красного Креста неизгладимое впечатление. Один из членов комиссии, видимо врач по профессии, то и дело Восклицал:
— Отлично! Прекрасное помещение! Замечательное оборудование! Первоклассный инструментарий!
Ему и в голову не приходило, что все это богатство награблено в лучших хирургических клиниках Парижа или Праги, Амстердама или Афин. Ему и в голову не приходило, что в этом прекрасном помещении доктор Веттер проводит преступные эксперименты на живых людях. Он пришел бы в ужас, если бы знал, что при помощи первоклассного инструментария здесь удаляют почки, печень или желудок у вполне здоровых людей...
Комиссия проследовала в послеоперационную палату. И опять не обнаружила ничего подозрительного. Больные с загипсованными руками и ногами, с перебинтованными торсами и головами тихо и мирно лежали на «одноэтажных» кроватях под чистыми простынями и одеялами. За ними заботливо ухаживали санитары в белых халатах, а от выскобленных добела полов исходил острый запах хлорной извести.
Доктор Веттер и Бек неожиданно проявили завидное красноречие. Перебивая друг друга, они говорили о том, что многие узники плохо знают немецкий язык, а посему не всегда выполняют требования техники безопасности. При всем желании не удается избежать несчастных случаев во время работы на каменоломне.
Это было беспардонным враньем: большинство узников, попавших в хирургическое отделение с переломами конечностей и трещинами в черепе, побывали в руках капо. Одного ударили дубинкой, другого — лопатой, а третьего — ломом... Теперь их ждал барак инвалидов.
Осмотр ревира закончен. Гостей ведут на лагерную кухню. По дороге Бек говорит:
— Кстати, вы можете переговорить с любым заключенным. С любым! Понимаете?
Граф Бернадот (с легкой руки Марчака будем называть его так) выражает согласие. Бек тут же подзывает рыжего мордатого уголовника, торчащего на перекрестке двух улиц.
— Есть ли у вас претензии? — вежливо осведомляется Бернадот. — Устраивают ли вас условия j содержания в лагере?
— Вполне! — нагло глядя прямое глаза графу, отвечает уголовник. — Какие могут быть претензии? Я и дома так не жил...
Зайдлер недовольно морщится: перестарался, собака! Тем временем граф задает еще один вопрос:
— А за что вы попали в лагерь?
— За убийство! Укокошил матушку, а заодно и братца...
Граф предпринимает еще несколько попыток побеседовать с узниками и слышит в ответ:
— Ограбил банк и ухлопал полицейского... Изнасиловал школьницу... Любил побаловаться с мальчиками...
Зайдлер и Бек многозначительно переглядываются. Теперь комиссии должно быть ясно, что в Гузене собраны далеко не самые лучшие представители человечества.
Однако главный удар, которым Зайдлер и Бек надеются сокрушить Международный Красный Крест, еще впереди. Он ждет высоких гостей на кухне. Не успевают они переступить порог, как в ноздри ударяет аппетитный запах чего-то невероятно вкусного. Командофюрер приподнимает крышку котла, и глазам комиссии предстает наваристый суп из говядины с макаронами.
Во втором, третьем и четвертом котлах — то же самое.
— Можете попробовать, — любезно предлагает Бек и командует: — Миску и ложку! Живо!
А к нему уже несется шустрый поваренок с миской, наполненной дымящимся варевом. Граф решает рискнуть и осторожно проглатывает ложку супа. Потом возвращает миску поваренку, аккуратно вытирает губы платочком и говорит:
— Что ж! Вполне съедобно.
— Ну вот! — Бек обиженно поджимает губы. — А наши враги кричат на весь мир, что мы морим заключенных голодом.
Члены комиссии смущенно опускают глаза...
Однако обсуждение подробностей визита постепенно отходит на второй план. Главной темой разговоров становятся две тысячи посылок Международного Красного Креста, которые привезли канадские солдаты. Посылки разгружали заключенные, работающие на почте, и теперь почти всему лагерю известны их количество и вес.
По вечерам в бараках до хрипоты спорят о том, как поступят эсэсовцы с посылками. Разделят между узниками поровну? Или опять все лучшее достанется капо и старостам? И перепадет ли что-нибудь русским?
— Я получил однажды такую посылку, — говорит Жан Перкен, — когда сидел в лагере военнопленных В нее входили три плитки шоколада, две банки сгущенного молока, две пачки соленого сливочного масла, пять пачек сигарет, мясные консервы и галеты...
У слушателей, плотным кольцом окруживших Жана, горят глаза, они глотают слюну и облизывают губы. Вот завладеть бы таким богатством!
Жан- француз, находящийся в немецком лагере и работающий в польской команде. Все это наложило отпечаток на его словарь. Он объясняется на своеобразном эсперанто, состоящем из французских, немецких и польских слов. Далеко не все его понимают.
— Что он сказал? — спрашивает майор Бурков,
Я перевожу.
— Разевай рот шире! — говорит майор, явно обозленный всеобщей непонятливостью, — Пусть француз скажет спасибо, что его покормили супом с макаронами!
Майор оказался прав: из семи тонн продовольствия, выделенного Международным Красным Крестом, заключенные не получили ни грамма.
ЛАГЕРНЫЕ ЗНАМЕНИТОСТИ
Каждое более или менее устойчивое объединение людей — будь то стрелковая рота или детский сад, экипаж траулера или хор ветеранов, коллектив огромной стройки или курсы кройки и шитья — рождает своих героев, своих любимцев, своих знаменитостей. Такие люди могут быть или не быть лидерами, но их знают, ими восхищаются все.
Не был исключением из этого правила и концлагерь Гузен. В разноязыкой и пестрой массе узников, согнанных со всех концов Европы, тоже были свои герои, свои знаменитости.
О старосте лагеря Карле Рорбахере, о легендах, окружавших его имя, я уже говорил. Но прошлые заслуги и достижения котировались в среде узников не так уж высоко. Все, чего достиг тот или иной человек за стенами лагеря, считалось не столь уж важным. Мало ли чего можно достичь на свободе, где на тебя не давят ни голод, ни холод, ни ежедневное ожидание смерти... Совсем другое дело —отличиться в условиях концлагеря, где никакой роли не играют ни твое происхождение, ни родственные связи, ни чины и звания. Тут уж, будь добр, полагайся только на самого себя: на свой ум и здоровье, на крепкие нервы и личный жизненный опыт...
Впрочем, не исключалось и везенье, а иными словами — случай.
Так по воле случая был однажды вознесен на гребень славы шестнадцатилетний украинский паренек Вася Кириченко.
Как-то его послали подметать улицу в казарменном городке. Стоял июль, было жарко, и эсэсовцы настежь распахнули окна казарм. И тут Васятке, которого шатало из стороны в сторону от голода, попалась на глаза двухсотграммовая банка сапожной ваксы, лежавшая на подоконнике. И парень не устоял: он схватил банку, юркнул за угол казармы и тут же начал есть черную, остро пахнувшую скипидаром массу.
За этим занятием и застал его лагерфюрер Зайдлер, проходивший мимо казарм. И тут произошло нечто сверхъестественное: лагерфюрер, никогда не снисходивший до объяснений с заключенными, вдруг заговорил.
— Идиот! Что ты делаешь? — спросил он.
А Васятка, едва ли знавший десяток немецких слов, улыбнулся и выдавил сквозь черные, перепачканные пастой губы:
— Паста — гут!
И лагерфюрер решил позабавиться. Он вызвал дежурного по казарме и приказал ему немедленно принести еще одну банку ваксы. Он ожидал, что заключенный испугается, запротестует и тогда его можно будет примерно наказать. Но Васятка спокойно Уписал содержимое второй банки и выжидательно посмотрел на лагерфюрера.
— Третьей не будет! — рявкнул Зайдлер, пнул парня ногой в живот и ушел; он был уверен, что через час-полтора Васятка скончается в страшных мучениях.
Но ничего подобного не произошло: Васятку даже не пронесло. Все это видели заключенные, работавшие в эсэсовской прачечной, и паренек, получивший отныне кличку «Паста-гут», стал лагерной знаменитостью. Сплошь и рядом какой-нибудь поляк или чех, получивший посылку из дому, зазывал Васятку в свой барак, щедро угощал и просил рассказать о его разговоре с лагерфюрером. Зачастую кто-нибудь из «зеленых» орал:
— Эй! «Паста — гут»! Пойдем со мной, я дам тебе миску супа!
Одним словом, за славой, как правило, следуют материальные выгоды. Васяткина физиономия раздалась вширь, залоснилась, порозовела. Но слава его была недолговечной, интерес к нему постепенно угас. И я не знаю, дожил ли «Паста — гут» до дня освобождения...
А вот слава Адама Корчмарека была прочной и непреходящей. Он единственный из десятков тысяч заключенных, прошедших через Гузен, носил под номером на арестантской куртке узкую, в палец толщиной, красную полоску. Этот знак, напоминавший орден скую планку, обозначал, что его обладатель был схвачен во время побега.
Многие бывалые узники, хорошо изучившие лагерные порядки, в недоумении разводили руками:
— Как так? Схвачен во время побега и остался жив? Такого еще не бывало... Тут что-то не то!
Но свой знак отличия Адам носил не зря. Еще в сорок первом году группа поляков, населявших 17-й барак, задумала побег из лагеря. Поляки начали рыть подкоп, который начинался под полом барака и должен был закончиться по ту сторону лагерной стены. Будущие беглецы рыли землю металлическими скобами, принесенными с каменоломни, а по ночам вы носили ее в туалет, высыпали в унитазы и смывали. Но в тайну были посвящены слишком многие, и нашелся доносчик.
Однажды ночью в барак нагрянули эсэсовцы, возглавляемые тогдашним лагерфюрером Карлом Хмеленским. Они быстро обнаружили лаз, выгнали заключенных из барака, построили их перед блоком и учинили обыск. Всех тех, у кого в карманах была обнаружена земля, отвели в сторону. Среди них оказался и Адам.
Карл Хмелевский уготовил для пойманных с поличным страшную смерть.
— Они любили копаться под землей, — сказал он. — Пусть и подохнут под землей!
Шестерых поляков, в карманах которых была обнаружена земля, развели по лагерным улицам и погрузили в канализационные колодцы. На голову каждого водрузили деревянную кадушку, а на дно кадушки взгромоздился какой-нибудь капо или староста потяжелее. По замыслу лагерфюрера, человек, подвергаемый давлению сверху, должен был в конце концов согнуться и захлебнуться в нечистотах, которыми была заполнена канализационная сеть.
Так оно и случилось. Пожилые узники погибли через два-три часа после начала пытки, а те, кто был помоложе, — через пять-шесть часов. И только Адам простоял по грудь в нечистотах около трех суток, а точнее — семьдесят часов.
— Я попеременно, — рассказывал он позднее, — поддерживал дно кадушки то руками, то плечами, то головой. Локтями я упирался в металлические скобы- ступеньки, заделанные в стены колодца. От «пресса» сверху раскалывалась голова, от холода ломило ноги, было трудно дышать, аммиак разъедал глаза. Капо и старосты, сменявшие друг друга на дне кадушки, уже устали и начали поговаривать о том, что меня надо вытащить из колодца, переломать мне кости и снова опустить в колодец. Но им помешал блокфюрер. Он сказал, что сам мог бы давно пристрелить меня, но тогда пропадет устрашающий эффект. Ведь цель наказания состоит в том, чтобы показать этим полулюдям, чем заканчиваются побеги...
Упорство и стойкость Адама были вознаграждены: ему удалось сохранить свою жизнь. Правда, и здесь сыграл свою роль его величество Случай.
В лагерь неожиданно пожаловал министр вооружений третьего рейха Альберт Шпеер. Его превосходительство интересовалось использованием рабочей силы в лагерях СС, а пребывание Адама в канализационном колодце вряд ли можно было назвать разумным. Трудно было предсказать, как господин министр отнесется к новому виду наказаний, придуман ному Хмелевским.
Поэтому Адама быстренько отмыли, переодели, а на следующий день откомандировали в штрафную роту. Здесь он пробыл полгода, перенес массу унижений и побоев, но уцелел. А потом влиятельные поляки из лагерной канцелярии пристроили героя в нашу команду, перевозившую баланду и хлеб.
И тут Адам совершил еще один подвиг. Может быть, этот подвиг был сомнительного свойства, но требовал немало изобретательности и большого мужества. О нем я расскажу позже...
СОБАКА ЛАГЕРФЮРЕРА
Это была молодая сука с отличным экстерьером восточноевропейской овчарки, с темной полосой от головы до хвоста, которая, опускаясь вниз, постепенно размывалась и превращалась в почти белое подбрюшье. Ее молодость выдавали только лапы, выглядевшие непропорционально крупными по сравнению с остальными частями тела. Овчарке было что-то около шести-семи месяцев от роду, и со временем она обещала вырасти в красивого, мощного и беспощадного зверя.
Жестокости ее учили. Каждый день лагерфюрер Фриц Зайдлер в сопровождении собаки появлялся на каменоломне, выбирал заключенного помоложе и покрепче и уводил его в поле, подальше от линии постов Здесь он заставлял узника бить собаку. Зайдлер давал заключенному хлыст и говорил:
— Эта сучка провинилась. Я решил наказать ее Помоги мне!
И заключенный, удивленный таким доверием, старался. А собака отчаянно визжала, металась из стороны в сторону, пытаясь вырваться из рук лагерфюрера, крепко державшего поводок. Затем Зайдлер отбирал хлыст и, показывая в сторону лагеря, командовал:
— Бегом марш! Живо!
Заключенный уже догадывался, в чем дело, и что есть силы мчался к рабочей зоне лагеря. Теперь его могли выручить только ноги. А Зайдлер, выждав 20-30 секунд, спускал овчарку с поводка и бросал корот кое:
— Фас!
Собака быстро настигала заключенного, валила его с ног ударом широкой груди в спину и, повизгивая от восторга, начинала рвать зубами человеческое тело. Она мстила за побои, за унижение, за свой истошный визг, которым только что оглашала окрестность.
С каждым днем овчарка все больше входила во вкус преследования и расправы. Ее все больше распаляли вопли беззащитной жертвы, соленый привкус человеческой крови и хруст костей под мощными челюстями...
Собака делала свое дело, а Зайдлер, похлопывая хлыстом по голенищу лакированного сапога, не спеша приближался к месту расправы. Потом оттаскивал рычавшую овчарку от истекающего кровью человека, брал ее на поводок и совал в окровавленную пасть кусочек сахару.
Заключенный, уже оправившийся от страха и боли, пытался встать. Но Зайдлер не давал ему подняться. Он доставал из кобуры вороненый «вальтер» и, почти не целясь, стрелял. Раз, другой, третий!