Август. Полдень. В небе — ни облачка. Солнце, забравшееся в зенит, нещадно палит высохшую и потрескавшуюся землю.
В лагере — обычный трудовой день. День, после которого сотни людей уже не вернутся в бараки. Их, еще теплых от августовского зноя, свезут в мертвецкую и свалят на прохладный цементный пол. А за стеной, поджидая добычу, будут жадно дышать жаром печи крематория.
День идет своим чередом. Над трубой крематория вьется коричневый, пахнущий жжеными костями дымок. Красноватое облако пыли висит над каменоломней. В неподвижном воздухе отчетливо слышны дробь отбойных молотков, натужное пыхтение компрессоров, лязг буферов и сигналы мотовозов.
А тут, внизу, на лагерном плацу, медленно движется трамбовочный каток. В него впряжены два десятка изможденных, дочерна обожженных солнцем людей. Обливаясь потом, выбиваясь из последних сил, они тянут каток от ворот до кухни, затем разворачиваются и тянут многотонную махину назад.
И стоит только людям, измотанным бесцельной, никому не нужной работой, сбавить темп, как откуда-то издали доносится хриплый бас:
— Шнеллер! Лус!
Это капо лагерной команды Ван-Лозен. Он удобно расположился на травке в тени барака. В зубах у него сигарета, в руке — тяжелая плеть.
Дежурному эсэсовцу, сидящему в каменной будке главных ворот, уже давно наскучила вся эта картина. Его клонит ко сну, он зевает...
На асфальт перед окошком, за которым сидит эсэсовец, падает тень.
Обершарфюрер поднимает глаза. Перед ним останавливается низкорослый плотный заключенный. На полосатой куртке узника красный треугольник с буквой «Р».
Заключенный не торопясь снимает бескозырку, называет свой номер и говорит:
|
— Мне надо вернуться в барак...
— Зачем?
— Я забыл наперсток...
Эсэсовец несколько секунд угрюмо молчит, потом бросает:
— Ап! Убирайся!
Этот угрожающий окрик не производит на маленького толстяка никакого впечатления. Он по-прежнему не торопится. Не спеша прилаживает к лысой голове полосатую бескозырку, спокойно говорит «данке» и бредет в сторону бараков.
Любому другому дорого обошлась бы и возмутительная забывчивость, и показная неторопливость. В лучшем случае любой другой отделался бы изрядной взбучкой. Но с Шимоном Черкавским у эсэсовцев особый разговор.
Шимон родился и вырос в небольшом местечке Верхней Силезии. Он в совершенстве владеет немецким языком. Но не в этом дело. Шимон искусный закройщик. И в лагере он работает по своей специальности в эсэсовской портняжной мастерской. У него шьют парадные мундиры и господин лагерфюрер, и его заместители, и некоторые избранные офицеры, и унтер-офицеры. Те, у кого чин поменьше, предпочитают не связываться с «обнаглевшим» портняжкой.
И никто, за исключением десятка верных друзей, не Догадывается, что Шимон Черкавский — член Интернационального лагерного комитета, ведущий большую работу по связям между отдельными подпольными группами.
А впрочем, если внимательно приглядеться...
В течение рабочего дня маленького крепыша можно встретить где угодно: и на каменоломне, и в слесарной мастерской, и у эсэсовской столовой, и во многих других местах...
Иногда кое-кто из патрулирующих в лагерной зоне эсэсовцев останавливает Шимона и подзывает к себе. Однако портной, профессия которого обозначена лен точкой с надписью на рукаве, всегда идет куда-то по неотложному делу. Если его задерживают в районе казарм, то оказывается, что он идет на очередную примерку к самому лагерфюреру. В слесарную мастерскую он пришел договориться насчет ремонта швейной машинки. А в каменоломне он ищет известного парижского портного, которого следует привлечь к работе в мастерской...
|
Таких объяснений на все случаи жизни у Шимона — неисчерпаемый запас.
...Однажды после ужина ко мне подошел сосед по бараку — молодой поляк Чесек.
— С тобой, — сказал он. — хочет познакомиться один человек. Этот человек желает изучить русский язык.
— Кто он?
— Поляк. Портной из эсэсовской мастерской. Коммунист. Я его давно знаю... Еще по Дахау...
Я согласился. На следующий вечер мы с Шимоном уже шагали рядом полагерному плацу. Багровыми светлячками горели сигнальные лампочки ограждения. В их неверном, дрожащем свете плац во всех направлениях пересекали группы из двух-трех человек. Это были люди, которых еще не свалила усталость и которые вы шли подышать свежим воздухом перед сном.
Шимон оказался интересным собеседником, и мы стали встречаться каждый вечер. Сначала мы говорили обо всем, потом тема наших бесед с каждым «уроком» становилась все уже, все конкретнее. И я узнал, что в лагере действует строго законспирированное подполье.
До этого русских в нашей половине барака было всего двое: я и Борис. Теперь появился третий — долговязый и сутулый парень лет двадцати пяти.
Место ему определили рядом со мной и Борисом.
|
— Вам втроем будет веселее, — сказал штубовой Зепп.
Однако веселее нам не стало. Парень оказался на редкость замкнутым и неразговорчивым. Единственное, что нам удалось выжать из него, это имя и фамилию. Звали его Виктор Вильяминов.
О том, что наш новый сосед работает в команде электриков, мы узнали от Зеппа. Больше ничего уточнить не удалось. И Борис сказал:
— Смотри в оба! Может быть, он здесь молчит, а где-нибудь напевает...
После этого мы вообще перестали заговаривать с новичком и замолкали, если он оказывался поблизости. Другой бы на его месте обиделся. Но Виктор не придавал нашему недоверию никакого значения.
После ужина он молча шел на лагерный базар (был у нас и такой!), выменивал свою порцию колбасы на сигарету и возвращался назад. Перед отбоем он выкуривал половину сигареты, аккуратно гасил ее о каблук и осторожно заворачивал оставшийся окурок в клочок бумаги. Вторую половину сигареты он выкуривал утром, после завтрака.
— Слабак! — глядя на него, говорил некурящий Борис.
Новичок так бы и остался для меня загадкой, если бы не Шимон Черкавский.
— Послушай, Владимир, — сказал он как-то вечером, — у вас в бараке есть один русский. Зовут его Виктор Вильяминов...
— Знаю, — ответил я.— Наши постели рядом.
— Вот и хорошо! Этот человек интересует нас...
— В каком смысле?
— Не перебивай! Ты знаешь, что мы время от времени слушаем Лондон. Однако этого для нас мало. Би- би-си дает далеко не полную информацию о положении на Восточном фронте. И поэтому нам хотелось бы слушать Москву или получать хотя бы сводки Совинформбюро...
— А при чем тут Виктор? Какое он имеет отношение к сводкам?
— Прямое. Ваш Виктор — инженер, специалист по радио. По крайней мере так записано в его учетной карточке.
— Может быть, — сказал я, уже догадываясь, к чему клонит Шимон. — Но вряд ли это тот человек...
— По-моему, тот, — мягко перебил меня Шимон. — на фронте был начальником связи танкового полка.
В плен попал под Тихвином. Трижды бежал, пока не угодил к нам...
— И все же к нему надо присмотреться.
— Вот и присматривайся. Только побыстрее. Немец-уголовник, работавший в эсэсовской радиомастерской, раздобыл спирт, напился и вылетел на каменоломню Теперь вакансия свободна, и нам надо сунуть на это место своего парня... Второй такой случай представится не скоро...
Времени было в обрез, и я решил рискнуть. На следующий вечер я вызвал Виктора из барака и сказал:
— Мне надо с вами поговорить.
— О чем?
— О боях под Тихвином. О начальнике связи танкового полка. О его настоящем и будущем...
Виктор долго и испытующе смотрел мне в глаза. Я понимал его: он боялся провокации. А потом, видимо, решил: будь что будет. И, вздернув вверх подбородок, спокойно сказал:
— Хорошо! Поговорим...
Дальше все пошло как по маслу. Когда командофюрер электриков пришел в лагерную канцелярию, его уже ждали. Поляки-писари вывалили перед унтершарфюрером груду учетных карточек. Но все было не то: монтеры, телефонисты, радисты низкой квалификации. Тогда господин унтершарфюрер решил порыться в карточках сам и тут же наткнулся на карточку русского радиоинженера из Ленинграда.
— Ну и порядок у вас! Черт ногу сломит! — рассвирепел командофюрер. — Почему вы не сказали мне об этом русском сразу?
— Так ведь он работает в вашей команде, — виновато оправдывались писари. — Мы думали, что вы знаете...
А спустя несколько дней Виктор Вильяминов уже сидел в небольшой каморке, примыкавшей к электромастерской, и «колдовал» над неисправными радиоприемниками... На первых порах ему посоветовали не торопиться. И мы не ошиблись. Командофюрер не спускал глаз с нового радиомастера. Он запретил Виктору закрывать дверь, отделяющую каморку от общей мае терской, по нескольку раз в день интересовался, как идет работа у новичка, а каждый починенный радиоприемник тут же прятал под замок. И все же...
И все же однажды вечером Виктор незаметно сунул мне в руку бумажную трубочку размером в сигарету. Я вышел из барака, пробрался в умывальник, дрожащими руками развернул трубочку и при свете одинокой тусклой лампочки прочел: «От Советского информбюро»
В СЕМЬЕ НЕ БЕЗ УРОДА
Временами мне кажется, что я окончательно одичал. Мне просто не верится, что когда-то на земле жили Пушкин и Байрон, Бетховен и Чайковский, Рафаэль и Репин. Не верится, что на земном шаре есть города, где люди читают стихи, слушают чарующую музыку, любуются бессмертными произведениями мастеров кисти и резца.
Мне кажется, что мир с первых дней своего существования поделен на квадраты, огороженные колючей проволокой, по которой пропущен ток высокого напряжения. Внутри этих квадратов как тени бродят полосатые призраки. Их худые обескровленные руки бессильно висят вдоль тела...
Но такое кажется только временами. Каждый раз, когда мне очень трудно, я вспоминаю Россию, Москву, сопки и пади родного Владивостока и, конечно, свою старую маму, должно быть давным-давно получившую извещение из военкомата со словами: «Пропал без вести...»
Эти милые сердцу образы я вспоминаю, садясь за шахматную доску. У меня после десяти часов работы в каменоломне дрожат руки, слипаются веки, но я твержу: «Я должен победить...»
Староста лагеря Карл Рорбахер, взломщик несгораемых шкафов, «медвежатник» с мировым именем, решил провести «международный» шахматный турнир. В турнире играют немцы, чехи, поляки, югославы. Русских заключенных представляю я.
Впрочем, сам я до этого бы не додумался. Шимон Черкавский, видевший однажды, как я играю в шахматы, сумел намекнуть Рорбахеру, что в лагере находится Русский мастер. Устроитель «международного» чемпионата тут же вызвал меня к себе и обязал принять участие в турнире. Однако освободить меня от работы он не Догадался.
— Зачем мне все это? — сказал я Шимону. — И притом я не мастер, а всего-навсего перворазрядник...
— Неважно! — ответил Шимон. — Поживем — увидим...
Мои противники — откормленные заключенные из чинов лагерной администрации: инженеры, чертежники, писари. Каждый избавлен от физического труда, вдоволь обеспечен едой. А я...
Мы играем по вечерам в первом бараке, где живут избранные заключенные: повара, портные, сапожники, официанты из эсэсовской столовой. Шумная толпа окружает столы. Наиболее темпераментные болельщики доходят до того, что суют мне под нос кулаки, больно толкают в спину.
Мы играем без часов. Мои противники могут думать над ходом сколько им влезет. Но стоит задуматься мне, как над ухом раздается дружный рев уголовников:
— Ход! Ход! Ход!
Иногда меня выручает Карл Рорбахер. Он орет:
— Тихо! Это нечестно!
На какое-то время шум смолкает, потом все начинается снова.
Некоторые из участников «международного» турнира нечисты на руку. Их кони против всяких правил совершают гигантские прыжки по прямой, слоны кочуют с белых полей на черные, сбитые пешки снова, как грибы, вырастают на доске. В таких случаях я молча беру фигуру и ставлю ее на прежнее место. Иногда мои партнеры признают «ошибку», иногда — нет.
...Час ночи. Окончен очередной тур. Я иду в свой барак, стараясь держаться в тени. Не дай бог кому-нибудь из часовых на вышке захочется позабавиться...
Я снова выиграл, но особого восторга не испытываю. У меня одно желание: спать! Ведь завтра снова подъем в шесть часов утра, снова адский труд в каменоломне.
На финише турнира четко определяются три лидера: польский профессор Матчинский, бывший немецкий генерал фон Путлиц и я. В последнем туре Путлиц проигрывает. Вперед вырываемся я и Матчинский. Мы делим первое и второе места.
Нет, не зря когда-то я играл в сборной юношеской команде Приморского края!
В качестве приза я получаю двадцать сигарет. Я не курю, но я очень рад. Двадцать сигарет — это целое состояние. На лагерном рынке за три сигареты можно купить буханку хлеба.
Но еще больше удивляют меня слова Карла Рорбахера. Староста лагеря кладет мне на плечо белую холеную руку и говорит:
— Хорошо, русский! Я о тебе позабочусь...
Плоды заботы я ощущаю на следующий день. Меня зачисляют в команду штопальщиков.
Узнав об этом, Шимон удовлетворенно говорит:
— Вот видишь, как хорошо получилось! Теперь тебе будет гораздо легче...
— Не понимаю, — сержусь я, — Почему это именно мне должно быть легче, чем остальным?
— Чудак! — удивляется Шимон. — Неужели ты не понимаешь, что все эти остальные — очень разные... Среди них есть и проштрафившиеся эсэсовцы, и проворовавшиеся власовцы, и профессиональные преступники, и закоренелые развратники. Значит, ты хочешь, чтобы кто-нибудь из этих типов занял твое место в команде штопальщиков, а ты погиб в каменоломне?
— Но ведь не все заключенные — подлецы!
— Правильно! Погибает очень много хороших людей. Но мы используем каждую возможность, каждую лазейку, чтобы спасти хотя бы одного. Каждая спасенная жизнь — это уже большая победа над самой идеей создания «фабрик смерти»... И еще одно,— говорит, уже прощаясь, мой друг.— Тебя заприметил староста лагеря. Это хорошо. Постарайся время от времени попадаться ему на глаза. Это когда-нибудь пригодится...
...Команда штопальщиков, куда я попал не без помощи Шимона, состояла из восьми польских ксендзов. Влиятельные поляки, работавшие в лагерной канцелярии, сумели позаботиться о «святых» отцах и пристроили их на теплое местечко. Девятым членом этой бригады святых неожиданно стал я.
После ада каменоломни жизнь в команде штопальщиков показалась мне сущим раем. Мы сидели за длинным столом в небольшой комнатке, расположенной в Углу вещевого склада. Уже одно то, что у нас была крыша над головой, считалось верхом блаженства. Мы были надежно защищены от мороза и ветра, от дождя и снега.
А работа? Да разве можно желать чего-нибудь лучшего! Мы не спеша штопали носки, и никто не торопил, не подгонял нас. Каждый делал столько, сколько мог: никакой нормы не существовало.
Еще большее сходство с раем придавало каморке штопальщиков присутствие ксендзов. Они вели себя как святые. От них веяло мудростью и спокойствием. Они вполголоса вели душеспасительные беседы, ни единое грубое слово не срывалось с их уст.
Руководил командой штопальщиков бывший каноник Ян Пружинский — высокий благообразный старик. Он пользовался в команде непререкаемым авторитетом, каждое его слово было законом для остальных.
Мое появление в команде Пружинский встретил как величайшее бедствие. Настороженно отнеслись ко мне и остальные. В первые дни никто не разговаривал со мной. Лишь изредка ловил я на себе косые, изучающие взгляды.
А потом все переменилось. Как по мановению волшебной палочки, ксендзы стали общительнее. Видимо, святые отцы решили наставить «еретика» на путь истинный. В «спасении» моей души принимала участие вся команда. Некоторые из ксендзов прилично говорили по-русски, другие действовали через переводчиков.
Разговор развернулся вокруг главного вопроса: «Есть ли бог?»
И тут я впервые убедился, что спорить с учеными богословами непросто. Иезуиты были мастерами схоластики, а я мог противопоставить им только одно отрицание: «Нет». Я не хотел соглашаться, но и не располагал убедительными доказательствами.
— Вот в Библии сказано, что бог создал весь мир за семь дней, — горячился я.— Но ведь вы-то уверены, что это абсурд. Наукой доказано...
— Это знает у нас каждый школьник, — мягко перебивал меня Пружинский. — Нельзя же принимать Библию дословно. То, что в Библии названо днем, в действительности может занимать отрезок времени в миллиарды лет...
— Хорошо! — возражал я.— Но я верю только в то, что вижу, ощущаю, держу в руках...
— Вы не правы, — улыбался Пружинский. — Скажите, у вас есть чувство любви к матери?
— Конечно!
— Тогда покажите мне это чувство, дайте дотронуться до него пальцами...
Команда богословов торжествовала победу. В конце концов я решился на отчаянный шаг. Я был тогда очень молод и очень горяч. А от горячности до глупости — один шаг.
Ждать пришлось недолго. Через несколько дней разразилась гроза. На мутных окнах барака вспыхивали зигзаги молний, оглушительно рокотал гром. Ксендзы притихли, замолкли. Тогда я поднялся из-за стола.
— И все же я вам не верю, — громко сказал я.— Если есть бог, то пусть он поразит меня молнией.
Глупый вызов всевышнему был встречен гробовым молчанием. Только Пружинский, ни к кому не обращаясь, тихо произнес:
— Бог милостив! Но он воздает каждому...
Возмездие свершилось на следующий день. На железнодорожную станцию, находившуюся в рабочей зоне лагеря, прибыл вагон с шерстяными носками для эсэсовцев. Разгрузить вагон и доставить груз на склад поручили нашей команде. Мы вшестером впряглись в повозку и под наблюдением командофюрера Унтерштаба направились на станцию.
Разгрузка подвигалась споро. Носки были упакованы в аккуратные пакеты. Судя по этикетке, в каждом пакете находилось десять пар носков. Выстроившись в две цепочки, мы быстро перебрасывали пакеты из вагона в повозку.
В разгар погрузки у меня появилась соблазнительная мысль. «А что, — подумал я, — если мне «организовать» пакет носков?»
Я уже представлял себя обладателем десяти пар носков. Половину можно было бы передать в Интернациональный комитет, а другую... Что ни говори, а пять пар носков — это пять буханок хлеба, это полмесяца сытой жизни.
Я сунул пакет носков за пояс... Он легко скользнул вниз, в застегнутую наглухо внизу штанину.
Совершив вторую в своей жизни кражу, я оглянулся и - встретился взглядом с Пружинским. Пружинский тут же опустил глаза и отошел в сторону.
По окончании разгрузки я выпрыгнул из вагона последим. Я задержался для того, чтобы поправить брюки» получше замаскировать похищенный пакет с носками. Но маскировка была ни к чему.
Когда мы взялись было за оглобли, Унтерштаб свирепо нахмурил брови и скомандовал:
— Внимание! Построиться для обыска...
Около командофюрера услужливо топтался Пружинский. Неужели донес! Неужели продал?!
Но раздумывать было некогда. К шеренге заключенных подходили командофюрер и Пружинский. Я стал в строй.
Обыскивал Пружинский. Он провел руками по одежде одного из своих коллег, потом перешел к другому, затем — к третьему.
Обшаривать меня Пружинский начал с ног. Нащупав носки, он замер как собака, сделавшая стойку, и вопросительно посмотрел на командофюрера.
— В чем дело? — нетерпеливо рявкнул Унтерштаб.
— Что-то есть...
Злополучные носки были извлечены на белый свет.
Не буду подробно описывать, как надо мной потрудились помощник капо Леопольд и сам Унтерштаб, как командофюрер запустил мне в голову табуреткой.
Друзья помогли мне попасть в лагерный лазарет. Здесь я долго отлеживался в дизентерийном бараке. А когда на моем теле уже не осталось следов побоев, я покинул этот барак, благодаря судьбу за то, что не успел заразиться.
...Как-то вечером я мылся в умывальнике восемнадцатого барака. Света не было. Рядом со мной долго и старательно плескался какой-то рослый человек. При выходе мы столкнулись лицом к лицу, и я узнал Пружинского. Увидев меня, он ничуть не смутился и сказал:
— A-а, Владимир! Ну вот видишь... Господь бог все же наказал тебя...
Я хотел ударить его. Но потом раздумал. Так было лучше.
А он? Он повернулся ко мне спиной, трусливо съежился и торопливо зашагал в темноту...
Я долго колебался: стоит ли упоминать об обыске и роли, которую сыграл в нем польский священник? По сути дела это был редкий, исключительный случай.
С первых дней второй мировой войны католическая церковь Польши вступила в неравную и отчаянную схватку с фашизмом. Служители культа с амвонов костелов произносили смелые проповеди, призывающие к борьбе с оккупантами, открыто демонстрировали свое «резрение» к ним. Многие из них помогали скрываться от гестапо подпольщикам, создавали явки и склады орудия, распространяли листовки.
Роль духовенства в борьбе против «нового порядка» не осталась не замеченной Гиммлером и его подручными. Почти поголовно польские священники были арестованны и брошены в Освенцим, Дахау, Гузен и другие концлагеря. И здесь они вели себя мужественно и достойно: поддерживали словом и делом соотечественников, являли собой пример несгибаемой веры в победу. Лишь единицы из них выжили. И я склоняю голову перед их подвигом.
Однако эпизод с обыском я решил не выбрасывать. Один частный случай нельзя рассматривать как пятно на репутации польской католической церкви в целом. А без истории с «организацией» носков возникал изрядный пробел в повествовании о моей лагерной судьбе. Это во-первых. А во-вторых, что было — то было. Как говорят, из песни слова не выкинешь...