На дворе — апрель 1945 года...
Весна... Ее приход чувствуется повсюду, ее приметы видишь во всем. Зазеленела узкая полоска газона, протянувшаяся у колючей изгороди жилого лагеря, с каждым днем все выше поднимается солнце, все веселее чирикают пичуги, свившие гнезда под черепицей главных ворот...
Прибавилось бодрости и у заключенных: теперь уже ясно, что война идет к концу, что крах гитлеровской Германии неизбежен, что не сегодня завтра в лагерь ворвутся русские или американские танки. И даже те из нас, кто еле волочит ноги, надеется дожить до этого дня.
Но фабрика смерти продолжает работать в прежнем ритме. По-прежнему над лагерем висит густой коричневый дым, выходящий из труб крематория, все так же забита штабелями трупов узкая улочка, отделяющая ревир от крематория. Изменилась, пожалуй, только охрана. Теперь рядом с эсэсовцами на вышках стоят пожарники, эвакуированные из Вены. Это шестидесятилетние деды, которые спят на ходу. Вооружены они длинными винтовками «Маузер», чудом сохранившимися на каком-то складе еще с первой мировой войны.
Эсэсовцев остается все меньше. Ежедневно они небольшими группками отправляются на фронт. Уходят пешком: в лагере не осталось ни одного автомобиля, ни одного мотоцикла.
Однако лагерь живет по раз и навсегда заведенному распорядку дня. Все так же стучат отбойные молотки и громыхают по рельсам вагонетки в каменоломне, все так же выдает свою продукцию — корпуса для ракет «фау» — подземный завод, расположенный в горе. А наша команда «Кюхенваген-1» по-прежнему развозит котлы с баландой по объектам.
Вот и сегодня, загрузив на кухне до отказа свою повозку котлами, мы медленно катим ее на каменоломню. Дорога круто поднимается вверх, и мы что есть силы впрягаемся в брезентовые постромки. Наш капо плечом подталкивает повозку в задний борт и хрипло выкрикивает:
|
— Лос! Шнель! Нох айн маль!..
Но нас не надо подгонять. В эти дни мы работаем как черти, бодро и весело. Каждый понимает, что от свободы его отделяют считанные дни. Многие даже начали готовиться к этому событию заранее. Некоторые лагерные модники, пользуясь тем, что старосты бараков теперь сквозь пальцы смотрят на мелкие нарушения дисциплины, поспешили наголо обрить головы.
Есть такой модник и в нашей команде. Это жизнерадостный, никогда не унывающий поляк Метек. По профессии он военный музыкант, трубач-подхорунжий из полка вольтижеров. В нашу команду Метек попал не случайно: по воскресеньям он играет в лагерном оркестре и поэтому его вызволили из каменоломни и нашли местечко потеплее.
Пан подхорунжий, как и все польские кадровые военные, большой щеголь. Даже в лагере он не перестает следить за своей внешностью. На нем — ушитая по его стройной фигуре полосатая куртка, отутюженные брюки, начищенные до блеска альпийские башмаки и — это в апреле! — кожаные перчатки. Можно быть уверенным, что Метек не один вечер протолкался на лагерной толкучке, прежде чем подобрать для себя такую обновку и обменять ее на украденный хлеб.
А вчера вечером Метек появился в бараке с наголо обритой головой. Стефан, Адам и другие поляки из нашей команды пытались поднять его на смех, но не удалось.
— Кретины! — сказал пан подхорунжий. — Вы что, и домой собираетесь заявиться со «штрассой»? А я хочу выйти из лагеря с нормальной, человеческой прической...
|
«Штрассой» в лагере называют полосу, пробритую ото лба до затылка. Такие почерневшие от загара полосы украшают всех узников, кроме почетных заключенных. Заботиться о том, чтобы эта полоса не зарастала, — первейшая обязанность каждого лагерника. Забыл пробрить «штрассу» — значит, готовишься к побегу и пощады не жди!
Вот почему в день бритья (обычно это пятница) к парикмахеру барака длиннющая очередь. А парикмахер — не последняя фигура в лагере: в его инвентаре «холодное оружие» — несколько бритв, за которые он отвечает головой. Он сдает их дежурному по главным воротам в субботу утром и получает в следующую пятницу — после вечерней поверки.
...Наша повозка медленно преодолевает подъем. Обливаясь потом, мы тащим громоздкую колымагу на вершину холма, в которую упирается дорога.
Разем! Разем! покрикивает неунывающий Метек.
— Нох айн маль! Jloc! — вторит капо Роберт-огромный гамбургский мясник, попавший в лагерь за чересчур усердную торговлю на черном рынке.
Наконец мы выкатываем повозку на ровную площадку, где пересекаются две дороги.
— Хальт! — командует Роберт. Он дает эту команду не из жалости к нам, не для того, чтобы мы отдышались. Наш путь пересекает колонна эсэсовцев, уходящих на фронт. Впереди колонны ковыляет старая кляча, влекущая повозку с ранцами и чемоданами. А за повозкой, не в ногу, вразнобой понуро шагают любители парадов. Ох как они любили отбивать шаг перед Гитлером, Гиммлером и другими вожаками третьего рейха! А сейчас для них пришло время последнего парада, когда не столь уж важно умение маршировать и орать: «Хайль!»
|
Мы, воспользовавшись неожиданной передышкой, поставили повозку на тормоз, бросили лямки и сгруппировались вокруг неунывающего Метека. А тот, как всегда, острит:
— Берегитесь, русские! Теперь, когда в бой пошла последняя тотальная кляча, советским танкам не устоять!
Чувствуя, что мы понимаем и оцениваем его юмор, Метек в порыве смелости срывает с себя черную бескозырку, машет ею в сторону эсэсовцев и кричит:
— Глюклих райзе! Счастливого пути!
Эсэсовцы делают вид, что не слышат и не понимают насмешки. Однако один из них снимает с плеча автомат и приближается к нам. Я узнаю в нем своего бывшего командофюрера Унтерштаба. А с этим не пошутишь!..
Так оно и есть.
Унтерштаб подходит к Метеку, упирает дуло автомата ему в грудь и тихо спрашивает:
— Где у тебя полоса, собака?
Метек молчит. Да и что тут объяснишь...
— Приготовился к побегу! — так же тихо резюмирует Унтерштаб. — Будь у меня время, я вытряс бы из тебя душу... Жаль, что у меня нет времени.
И он нажимает спусковой крючок автомата. Эхо выстрелов прокатывается и замирает в ущельях каменоломни. Прикрывая перчатками рваную рану на животе, падает лицом вниз Метек...
— Капо. Где капо? — так же тихо и спокойно спрашивает Унтерштаб.
— Я здесь! — с необычной для него прыткостью выскакивает из-за повозки Роберт. — Я вас слушаю...
— Заберешь эту падаль с собой, — говорит Унтерштаб. — А дежурному по главным воротам доложишь, что этот дерьмо-поляк был убит при попытке к бегству. Ясно?
— Так точно! — отвечает Роберт.
ГДЕ ТЫ, СТАРЫЙ ТУРОК?
В это утро лагерный механизм впервые за много лет дал осечку. Не было ни утренней поверки, ни построения на работу. Поэтому после завтрака многие заключенные завалились спать. Каждый знал, что надвигаются большие события, но почему не поспать про запас, если представилась такая возможность? Этому учил лагерный опыт.
Но поспать никому, кроме самых хладнокровных, не удалось. Оставаться в бараке было опасно: казалось, что начинается землетрясение и вот-вот рухнет крыша. Все подозрительнее и громче скрипели стропила, дугой прогибался потолок, а сверху доносились возбужденные голоса и шарканье шагов.
Барак быстро пустел. С опаской поглядывая на потолок, покинули его и мы с Борисом. Вышли на крыльцо и ахнули. На крышах всех бараков, вглядываясь в даль и громко переговариваясь между собой, стояли десятки заключенных. А к ним карабкались все новые смельчаки. Я говорю «смельчаки» потому, что охрана могла в любой момент открыть огонь по узникам, нарушившим порядок. В лагерной комендатуре еще торчали эсэсовцы. Но на дорожках и вышках несли вахту старички пожарники из Вены, заменившие ушедших на фронт охранников. И заключенные — из тех, что понахальнее, — орали им с крыш:
— Ну как там? Не видно?
Старички виновато улыбались и разводили руками: мы, мол, ни при чем...
Ждали американцев. Они были где-то рядом, в десяти—пятнадцати километрах от Гузена. В лагерной канцелярии, где обосновался Интернациональный комитет, уже составляли список ораторов для предстоящего митинга по поводу освобождения.
Когда я заглянул в канцелярию, ко мне подошел Станислав Ногай, ухватил за рукав и отвел в сторону.
— От русских выступишь ты,— сказал он.— Ну, скажешь...
— Ничего я говорить не буду! — отрезал я.— Во- первых, меня никто не уполномочивал. А во-вторых, в лагере есть русские постарше меня и возрастом, и чином. Вот с ними и договаривайтесь...
— Ну, мы-то знаем...— сказал Ногай, прислушался и замолк.
Я так и не узнал, что он хотел сказать дальше. За окнами канцелярии неожиданно возник тысячеголосый рев. Бесчисленное множество человеческих глоток исторгало звуки на разных языках, и они сливались в грохот, подобный рокоту океанского прибоя в девятибалльный шторм.
Я глянул за окно и невольно улыбнулся. Старички пожарники покорно тянули вверх, в голубое майское небо, дрожащие руки...
Я вышел из канцелярии и чуть было не споткнулся
о старика немца с красным треугольником. Он сидел прямо на земле, плакал и неумело растирал кулаком слезы по морщинистому лицу.
— Тринадцать лет я ждал этого момента, — жалко улыбаясь, сказал он мне.
— Ничего! Теперь все позади, — успокоил я старика и тут же полетел на землю, сбитый сильным ударом сзади.
Надо мной наклонился поляк в начищенных до блеска ботинках:
— Сукин сын! Почему ты в шапке? Ты что, не слышишь гимна?
И в самом деле, около полусотни поляков, сбившись в кучку, нестройными голосами пели: «Еще Польска не сгинела...»
Я вскочил на ноги и помчался к колючей проволоке. Мне было жаль времени. Да и момент для объяснений с поляками — приверженцами Миколайчика был явно неподходящий...
Я хочу рассказать о Старом турке. Поэтому не буду подробно описывать, как два танка с белыми звездами на броне взломали лагерные ворота, как американские солдаты, стреляя вверх из пистолетов, отгоняли заключенных подальше от ворот. Скажу только, что, сняв крышку со стола в ближайшем бараке, я проделал проход в проволоке, по которой еще пульсировал ток, и побежал к оружейному складу, в казарменный городок СС...
В лагерь я возвращался, сгибаясь под тяжестью оружия. На мне висело семь автоматов с магазинами, за поясом торчало четыре «вальтера», а карманы куртки и брюк были до отказа набиты пистолетными обоймами и гранатами.
Через ту же дыру в проволоке я вернулся в жилой лагерь. Здесь творилось нечто невообразимое. С ведрами, мисками и разной другой посудой бежали в сторону кухни доходяги, а навстречу им уже не спеша шли со своей добычей «счастливчики», опередившие их. То и дело впереди слышались крики:
— Держи его! Стой!..
И тут же на перекресток, дико озираясь по сторонам, выскакивал какой-нибудь капо из «зеленых». А на него, размахивая палками, ножами и просто кулаками, накатывалась толпа узников, жаждущих мести...
Со стороны плаца, от главных ворот все еще доносились нестройное пение и звуки пистолетных выстрелов.
Отбиваясь от желающих получить пистолет или автомат, я кое-как добрался до своего барака, где меня ждали Борис, Виктор и другие ребята из подпольной группы. Когда я раздавал оружие, то почувствовал, что в мою спину устремлен чей-то сверлящий взгляд. Я резко обернулся и встретился глазами со Старым турком. Он сидел на своем обычном месте.
В конце 1944 года писарь привел в наш барак новичка. Это был высокий сутулый мужчина с темным лицом и крупным горбатым носом. Одели его явно не по росту: из коротких рукавов и штанин нелепо торчали покрытые густым черным волосом руки и ноги. Может быть, он и не был турком, но на его куртке был пришит красный треугольник с буквами «TU», а капо он называл не иначе как «эфенди»...
Капо же в свою очередь называл его Альте тюрке (Старый турок). Впрочем, с капо новичку повезло: командой огородников руководил смирный баптист, не имевший обыкновения ходить с дубинкой. Ну врежет, бывало, кулаком разок-другой, да и то если ты подводишь его прямо на глазах эсэсовцев. С таким жить можно...
О том, как турок оказался в Гузене, говорили разное. Одни утверждали, что он спутался с немкой — женой героя, сражавшегося на Восточном фронте, — и допустил расовое преступление. Другие рассказывали, что наш турок по пьянке набил морду шпику, дежурившему у турецкого посольства, где новичок служил не то поваром, не то садовником.
Только Старый турок никогда ничего о себе не рассказывал. Он не знал ни одного из тех языков, на которых говорили в нашем бараке. А учиться иностранному языку в лагере, да еще тогда, когда тебе перевалило за пятьдесят, — занятие не из простых. Впрочем, вполне возможно, Старый турок нашел бы себе приятелей среди азербайджанцев или туркмен, живших в других бараках. Но он никуда не ходил.
Вернется, бывало, с работы, получит свою пайку хлеба и тут же забьется в узкий проход между нарами, прижмется спиной к стене и молчит весь вечер, до отбоя. Только головой водит из стороны в сторону, наблюдая за соседями по бараку. Как затравленный, загнанный в угол волк.
Правда, этот волк временами плакал. Тогда он закрывал лицо большими крестьянскими руками. Но это было редко.
Иногда в его черных глазах загорался интерес, особенно если кто-то из соседей приносил с лагерного рынка плоды удачного обмена: новую куртку или кожаные башмаки. Видимо, он думал: и где только люди достают такие вещи? Сам он по-прежнему ходил в том барахле, что получил по прибытии в лагерь...
— Магометанин, а самый честный человек в команде, — удивлялся капо-баптист. — Ни одной морковки без спросу не возьмет...
Нельзя сказать, что соседи по бараку не пытались завязать со Старым турком знакомство, как-то растормошить его. Предпринимал такую попытку и я. Присел перед ним на корточки, ткнул себя пальцем в грудь и сказал:
— Владимир! А ты?
Он поглядел на мой палец, приставленный к его груди, отрицательно покачал головой и еще сильнее вжался в стену.
Ни с одним обитателем нашего барака он за все время не обменялся ни одним словом: был уверен, что его не поймут. Только на работе он вел «деловые» разговоры с капо. Начинались они словом «эфенди», а заканчивались жестами...
И вот теперь Старый турок сидел на своем обычном месте, в проходе между нарами, и жадно смотрел на то, как я раздаю пистолеты и автоматы. Я подошел к нему, взял за куртку и поставил на ноги.
— Пойдем с нами! — сказал я, — Фрейхайт! Либерти! Свобода! Вольность!
На большее моего словаря не хватило.
Но он криво улыбнулся и покачал головой. Я не знал, что делать. Барак был пуст: все, кроме нас семерых, либо добывали жратву, либо гонялись за капо и старостами, либо распевали гимны на плацу.
В барак влетел взъерошенный Виктор.
— Ну что ты чикаешься! — заорал он. — Американцы хотят оцепить лагерь. А тогда... Сам понимаешь...
— Пошли! —сказал я.
...Три дня спустя неподалеку от австрийского городка Цветль мы встретили одинокого велосипедиста. Пожилой старшина с пшеничными усами старательно крутил педали дамского велосипеда. Поравнявшись с нами, он оперся на левую ногу и спросил:
— Русские?
— Так точно!
— Тогда скажите мне, а не встречали ли вы обоза? Ну, лошадки, повозки и так далее...
-— Нет, — ответил я.— Вы первый советский солдат, которого мы видим.
— Тогда вперед! — скомандовал себе старшина и поставил ногу на педаль.
Но я остановил его:
— Не торопитесь! Полчаса назад мы видели немецкий бронетранспортер, который проехал по опушке леса.
— Не беда! — ухмыльнулся старшина. — Фрицы уже капитулировали. Сегодня подписан акт о капитуляции. Победа, хлопцы!
А я почему-то подумал о Старом турке, оставшемся в пустом бараке.
Где ты сейчас, Старый турок?