Д.А. Быстролётов (Толстой)
ПИР
БЕССМЕРТНЫХ
Книги о жестоком, трудном
и великолепном времени
К 110-летию со дня рождения Дмитрия Александровича Быстролётова
На обложке: Д.А. Быстролётов. Африканская Нефертити (гуашь). 1932 год
В оформлении форзацев использованы:
1-й форзац: фотографии В.П. Абламского,
2-й форзац: фотографии из архива Т.Н. Барышниковой
Всё живое на земле боится смерти, и только один человек в состоянии сознательно победить этот страх. Перешагнув через страх смерти, идейный человек становится бессмертным, в этом его высшая и вечная награда.
Смертных на земле — миллиарды, они уходят без следа, для них опасности и тяготы жизни — проклятье, для нас — радость, гордость и торжество!
Борьба — это пир бессмертных.
Дмитрий Быстролётов (Толстой)
Книга седьмая. Молодость в клетке
Дети цветы жизни!
М. Горький
Предисловие
Желание написать рассказ о судьбах африканской и наших советских девочек возникло у меня по прибытии в Сиб-лаг, исправительно-трудовой лагерь, имевший целевое назначение — укреплять здоровье ослабевших и создавать благоприятные условия для малолетних, попадающих в заключение на короткие сроки за незначительные преступления. Такой рассказ был нужен для сравнения. Я полагал, что он даст пищу для полезных размышлений и выводов, и начал медленно отбирать материал сразу же после прибытия на Мариинский штабной лагпункт. Но детей за колючей проволокой там оказалось немного, и, главное, они недолго оставались в моём поле зрения — быстро уходили с этапами и их дальнейшие судьбы оставались мне неизвестными. Зато после перевода на первый лагпункт в Суслово это желание стало таким острым, таким непреодолимым, что через год я уже набросал первую часть — африканскую, оставив вторую, сибирскую, на потом — теперь вокруг меня жили сотни детей и подростов и их коротенькие судьбы как будто лежали у меня на ладони. Предстояло не спеша отобрать материал для советской части этой повести, чтобы не отклониться ни в сторону приукрашения лагерной действительности, ни в сторону вольного или невольного сгущения тёмных красок. Но беспокойная жизнь заключённого не дала возможности довести задуманное до конца — пока я писал о более важном, прошло несколько лет, и меня взяли в этап. Больше встречаться с лагерной молодежью мне не пришлось.
|
Сидя за рабочим столом во Всесоюзном научно-исследовательском институте медицинской информации много лет спустя, я вспомнил своё старое намерение, тем более что рукопись сохранилась. Поэтому из длинной вереницы воспоминаний, проходящих передо мною, я выбрал и урывками записал судьбы трёх девочек: девочкам в заключении жить труднее, чем мальчикам, они более ранимы и хрупки, а для девушек переходного возраста лагерная жизнь просто смертоносна — заключение, не успев уничтожить физически, прежде всего уродует их души. Однако кое-кто выживал и выходил из лагеря здоровым во всех отношениях. Я это тоже не забыл показать. Мои примеры хороши тем, что исходы трёх историй разные, а и то, что в них общее, читатель без труда увидит сам.
«Позвольте, — скажут некоторые, — что общего между Африкой и Сибирью, и не хотите ли вы поставить знак равенства между колониализмом и Советской властью?»
|
Ответ прост: в основу повествования положена тема подавления человеческой свободы и протест против угнетения человека человеком. Эти идеи внутренне объединяют четыре рассказа. Но я не настолько глуп, чтобы поставить знак равенства между Советским Союзом и Конго. Более того, я не приравниваю положение негров в Конго тридцать пятого года к положению советских заключённых в эпоху вопиющих нарушений законности при Сталине. Причины и условия возникновения внешне схожих явлений слишком различны. Я просто хочу показать, что насилие — прочный метод управления и что всегда и везде дети страдают от него больше и прежде других.
Поэтому-то пестрота этих сюжетов только кажущаяся: круг затронутых вопросов — моральных, социальных и политических — настолько велик, что в него свободно вмещаются и пальмы, и берёзки.
Глава 1. Люонга и Аленка
Люонга
По профессии я — помимо прочего — ещё и художник, неоднократно бывал за границей и недурно говорю по-французски, а поэтому совершенно естественно, что именно ко мне правление Московского отделения Союза Советских Художников осенью тридцать седьмого года обратилось с просьбой показать Москву и советскую жизнь известному западному живописцу, проверенному другу нашей страны, приехавшему сюда по особому приглашению. На третий день довольно утомительных прогулок по городу к вечеру я доставил нашего друга в гостиницу и уже хотел откланяться, как вдруг он усадил меня в кресло, сел напротив, закурил сигару и сказал:
— Вы помните, с какой гордостью вчера школьники показывали альбом, посвящённый борьбе колониальных народов за свободу? В нём были собраны тщательно вырезанные из газет и журналов фотографии: из каждой глядела отвратительная морда высокого и сильного двуногого зверя с винтовкой в руке, а позади валялись убитые туземцы и пылали их хижины. Создаётся впечатление, что каждый угнетатель обязательно силён и высок, а угнетение имеет только одну форму — физическую. Это — опаснейшая ошибка, так думать — значит ничего не понимать. Сегодня на заводе в разговоре с рабочими я обнаружил такое же упрощённое представление — они тоже ненавидят империалистов, но мало думали о колониализме как о системе не только физического, простого и грубого, но и нравственного, очень тонкого и потому наиболее отвратительного угнетения человека человеком.
|
Гость задумался и некоторое время курил молча. Потом вздохнул и заговорил снова:
— Три года назад мне самому довелось побывать во Французском Конго: я выпорхнул туда из Парижа в поисках ярких и свежих сюжетов. И совершил там, мой друг, большую подлость… Да, да, не удивляйтесь, именно подлость! Вы не спешите домой? Нет? И прекрасно: сейчас я расскажу вам историю моего преступления, а вы делайте себе заметки, чтобы потом не перепутать трудные имена и необычные бытовые подробности. Когда я уеду, обработайте эту запись и дайте в печать, конечно, не называя моей фамилии: она не нужна потому, что эта история типична. Я здесь не причем. Пусть советские люди посмотрят на колониализм с другой стороны и поймут отвратительную способность этой системы создавать в подвластной стране условия, которые могут превратить тихого, честного и порядочного человека в негодяя, разрушителя и убийцу. Надо ненавидеть систему, мой друг. Это — главное. Ну, вы приготовили блокнот и перо? Тогда я начинаю!
Я проснулся потому, что большая ящерица, бегавшая по потолку, упала мне на голую грудь. В хижине было совершенно темно и очень душно. С площади доносилось негромкое постукивание опахала по обожжённой земле, стража бодрствовала, всё было в порядке.
Я хотел повернуться и заснуть снова, потому что голова болела от жары и тяжёлых путаных снов, как вдруг, снова погружаясь в дремоту, услышал слабый скрип, едва уловимый в безмолвии ночи. Кто-то лёгкими шагами осторожно поднимался по лесенке, ведущей на веранду.
Я сел на постели. Сердце тяжело билось. В голове ещё теснились видения сна. Сплю я или нет? Я напряг слух. Легкий скрип повторился и замер: неизвестный крался, останавливаясь через каждые 2–3 шага и прислушиваясь…
В другое время я встал бы и вышел взглянуть, в чём дело. Но сейчас, в полусне, вдруг испугался:
«Пробираются ко мне… Дикари… Убить…»
Я торопливо выхватил из-под подушки браунинг, удобнее сел на постели, разложенной прямо на полу посреди комнаты, и ощупью нашёл большой электрический фонарь. Быстро поставил его слева от себя на расстоянии вытянутой руки.
«Готово! Как только дверь откроется — включу свет, ослеплю входящих и открою огонь. Если они и успеют бросить копья на свет, то в меня не попадут…»
И в то же мгновение я услышал скрип половиц уже на веранде. Вот… Ближе… Кто-то, подойдя к моей двери, остановился…
Я поднял пистолет. Дверь скрипнула и начала открываться.
Засинело небо, замерцали звёзды.
Дальнейшее произошло в течение одной секунды. Включаю свет. Он слепит, я закрываю глаза… Открываю… И…
В дверях стоит девочка лет двенадцати и рукой прикрывает глаза от света. Её тонкая коричневая фигурка кажется золотой в лучах фонаря.
Минуту мы смотрим друг на друга молча. Сон прошёл, оружие в руке вызывает теперь досаду — чуть не подстрелил девчонку… Прячу браунинг под подушку, направляю сноп лучей в потолок. Закуриваю…
С курчавой головки девочки падают на плечи три белых пера. На груди, подвешенная на невидимом волоске, сидит огромная чудесно-синяя бабочка и медленно раскрывает и закрывает крылья.
— Что тебе нужно?
Певуче произнося непонятные слова, она робко отвечает, плавно жестикулируя ручкой.
И вдруг сразу всё становится ясным: она — моя!
Ассаи, вождь, расквитался за подаренный мною нож.
Когда я опять укладываюсь и пускаю кольца дыма в потолок, по которому бегают ящерицы, вся эта история вспоминается снова.
Сначала капитан проводит по лицу рукой, стряхивает пот на горячий глиняный пол. Потом морщится и с выражением страдания берёт со стола маленького сушёного крокодила и острой зубастой головкой тычет в середину висящей на стене карты, туда, где темнеет жирное, засаленное пятно.
— Вот здесь. В самом центре. Какого чёрта вам ещё надо? Хотите видеть Африку? Будь она проклята… Смотрите, вот она.
Измождённой, мокрой от пота рукой, он показывает на окно. Я поворачиваю голову и смотрю.
Большой прямоугольный двор, обнесённый глиняной стеной. Справа и слева навесы, подпираемые кривыми жердями. Справа спят солдаты вповалку на раскалённой земле. Тучи мух колышутся над ними. В тяжёлом сне спящие мычат и стонут, потому что даже отдых здесь превращён в страдание. Слева спят арестованные. Они связны верёвками и лежат, сбившись в кучу, как скот, ожидающий убоя. Спины в крови и покрыты слоем зелёных мух. Над ними с винтовкой в одной руке и палкой в другой стоит часовой. Ошалелый от зноя, он дремлет, покачивается, в момент падения открывает воспалённые глаза, испуганно оглядывается на наше окно и ударяет палкой кого-либо из арестованных. Показав этим, что он выполняет долг, часовой мгновенно засыпает и начинает снова покачиваться.
За оградой видна бурая степь, группа колючих деревьев почти без листвы. Лиловая линия гор в дали.
Пылающее небо. Беспощадный зной. Полное безветрие. Двор похож на внутренность жарко натопленной печи. Мёртвая природа, обречённые люди. Всё оцепенело. В немом страдании и гнетущей тишине слышно только животное мычание спящих людей и гулкие удары палки по человеческому телу.
— Ну, как вам это нравится? — кривится капитан.
Я молчу. Лицо, спину и грудь щекочут капли пота. Вот я поднимаю сигарету ко рту, а на локте сейчас же повисает капля, наклоняю голову — и вижу, как на носу растёт другая, отрывается и падает на горячий пол…
— Нет, капитан. Есть Африка и Африка. Я вижу этот двор. Но неужели он — символ Африки в целом? Не верю. Вы спрашиваете, что мне нужно. Отвечу: Африку без вас.
Он слушает, тяжело дыша. Видимо, ему хотелось бы мне сказать что-то длинное и злое, но слишком жарко, чтобы много говорить. И капитан только машет рукой:
— Вы её получите.
Вечером покидаю форт. Пять носильщиков, чёрный капрал и я отправляемся в горы — туда, где в зелёном лесу ещё сохранились весёлые люди и где можно увидеть Африку такой, какой она когда-то была и здесь.
Пять часов быстрого марша, и звёздная ночь делается прохладной. Начинается редкий лес, по сторонам дороги темнеют холмы. Мы поднимаемся в гору по узкой, но хорошей дороге. В три часа ночи капрал командует остановиться на привал. Где-то в темноте приятно журчит ручей, люди купаются, едят, и вот впервые за последние недели я слышу оживлённый разговор и смех. Но капрал уже бросает в темноту хриплое «Ра!», и наш маленький отряд выстраивается снова. Молодой носильщик затягивает ритмичный бодрый мотив, а остальные в такт шагам отчеканивают хором «Ра! Ра! Ра!», и мы быстро продвигаемся вперёд. Перед рассветом сворачиваем на тропинку и зигзагами поднимаемся вверх. Влажное дыхание леса и гор бодрит, и мы, не сбавляя темпа, взбираемся выше и выше.
Наконец подъём окончен. Перед нами широкое плоскогорье, покрытое тёмными пятнами леса, и, когда восходит солнце, открывается живописная картина — зеленые поля, группы высоких деревьев, река и горные вершины в утренней мгле. Косые лучи золотят острые крыши круглых хижин, разбросанных на опушке, — это деревня, где мы останавливаемся по указанию капитана.
Я просыпаюсь поздно. Сложив на груди сильные руки, капрал стоит над моим ложем, как сторожевой пес.
Я остановился в case commune. Это большая и опрятная хижина, которую в центре каждой деревни жители строят по указанию администрации для белых путешественников. Она поднята на сваи и окружена верандой.
Я лежу на надувном матрасе на полу посреди большой пустой комнаты. В одном углу сложены ружья, в другом — мольберт, ящики с красками, фотоаппарат. Рядом с постелью стоит на полу открытый несессер с предметами туалета.
Всё уже готово, и капрал вопросительно ловит мой взгляд. Кивок головы — и процедура одевания начинается. В Европе это необходимое, но скучное занятие: обычно ему стараются уделить как можно меньше времени. Здесь — величавая церемония, полная глубокого внутреннего смысла, как облачение патриарха: наружность здесь выделяет европейца, она должна удивить, поразить сознание тысяч сильных и ловких африканцев, вынужденных подчиняться одному беспомощному «белому». Церемония эта совершается медленно, по строго установленному ритуалу. Завтрак. И вот я готов — голову украшает высокий шлем, военного покроя костюм разглажен, сапоги сияют, на груди — бинокль и фотоаппарат.
Я прохожу вперёд, за мной — капрал, слуги важно следуют сзади.
Задняя декорация — изумрудная стена леса, откуда доносятся весёлые крики обезьян и пение птиц. По сторонам высятся плетёные из прутьев круглые хижины. Авансценой служит площадь, чисто выметенная и празднично освещённая солнцем. На ней толпа жителей ожидает появления гостя и теснится вокруг охотников, которые выстроились в ряд и разложили перед собой дичь, фрукты, овощи и рыбу — роскошную добычу самых ярких и пышных красок, самых диковинных и неожиданных форм.
Мы появляемся — и всё стихает. Навстречу выходит вождь. Это — Ассаи, капитан очень рекомендовал его как надёжного во всех отношениях человека. «Наши вожди — отъявленные мерзавцы, если они — бывшие солдаты или несчастные люди, если они принудительно назначены из местного населения. Ассаи — и то, и другое: сентиментальный мерзавец нашей школы», — зло говорит капитан. Теперь я с восторгом рассматриваю вождя уже как модель. Какая походка! Какая фигура для зарисовок и фотографий! Высокого роста, сухой и тонкий, с властной осанкой и сдержанными жестами. На нём белый халат, поверх которого синий плащ, драпированный, как римская тога. Ноги босые. В руках красивый посох. Но голова, голова! Взгляд больших чёрных глаз хитро и смело устремлён вперёд, узкое горбоносое лицо порочно и тонко. Белые виски и стальная проседь курчавых волос вместе с сильным запахом алкоголя придают облику вождя характер, который я сразу определил одним словом — жертва. Если бы не европейские хозяева, этот человек, как и тысячи других африканцев, мог бы быть другим…
Гортанным низким голосом Ассаи произносит короткую приветственную речь. Капрал, стоя сзади меня, отрывисто лает перевод. Потом начинаются осмотр дичи и отбор лучшего мяса. Охотники работают ножами, капрал командует, а я наблюдаю. Но это только вынужденная поза. Мне ничего не нужно, я заказал всю эту сцену капралу только для того, чтобы исподтишка понаблюдать за жителями и поскорее найти мотивы и персонажи для композиции на африканские темы. И вот теперь мысленно отмечаю себе детали костюмов, характерные движения, игру света на обнажённых телах. Но как быть дальше? Ведь понадобятся натурщики, а местные жители боятся позировать. Чем бы привлечь их?
«Начну с вождя. Если сговорюсь с ним, то потом постепенно привыкнут и другие», — размышляю я, глядя, как охотники самодельными ножами режут мясо. Внезапно приходит в голову удачная мысль. Я отстёгиваю от пояса свой нож и через капрала передаю вождю.
— Дарю ему с условием, чтобы мясо для меня резалось этим ножом, пока я здесь!
Ассаи берёт в руки подарок — блестящий кинжал нержавеющей стали с пёстрой рукояткой в красивых ярких ножнах. Он долго смотрит на него молча, в оцепенении восторга. Потом прижимает руку к сердцу и кланяется. Кругом шёпот оживления, зависти, восхищения.
Вечер. Наступает час второго священнодействия: белый господин изволит отдыхать и курить.
На небольшой площадке у самого обрыва над рекой я сижу с биноклем, альбомом и карандашом. Сзади, в почтительном отдалении, сидит на корточках толпа любопытных.
Солнце заходит позади нас, и перед собой в бинокль я вижу розовую равнину, по которой бродят золотые звери. Вот зебры… Стадо антилоп… Семья жирафов…
Вдруг сзади движение; говор. Оборачиваюсь.
Подходит Ассаи, одетый наряднее, чем днём, и более торжественный. Я замечаю, что он ведёт за руку хорошенькую девочку лет двенадцати, похожую на терракотовую статуэтку. Поклонившись, он важно и не спеша произносит несколько фраз и указывает на ребёнка. Но капрала нет, я ничего не понимаю.
— Больная? — читаю я слово из карманного словарика.
Но вождь отрицательно качает головой и настойчиво повторяет слово Люонга. Некоторое время мы оба говорили на своих языках и не понимаем друг друга.
— Вот придёт капрал, тогда разберёмся, в чём дело, — и жестом даю понять, что разговор окончен.
«Делая эскизы, нужно подчеркнуть холодные рефлексы голубого цвета сверху, от неба, и тёплые снизу, от земли, на всех этих шоколадных и чёрных телах. По существу, туземцы не чёрные и не коричневые, а голубые и золотые, и это будет выглядеть очень эффектно!» — думаю я, снова разглядываю степь в бинокль. И сейчас же забываю о посещении Ассаи.
Люонга…
Вместе с бельём и оружием, сигарами и красками она отныне входит в число моих вещей.
Моя живая игрушка.
Аленка
Ранней весной сорок второго года на первом лагпункте Мариинского отделения Сиблага я вечером отнёс нарядчику список освобождённых от работы на следующий день и кое-как, скользя и балансируя руками, пробирался к себе в больничный барак, где жил в небольшой кабинке.
Уже несколько недель с небольшими перерывами лил холодный дождь, и оттаявшая почва совершенно размокла и превратилась в липкую грязь. А тут ещё недавно лагпункт посетила очередная комиссия не то из нашей лагерной столицы Новосибирска, не то из другой, более далёкой столицы — Москвы. Посетила и, как водится, проявила важную инициативу: внутренний забор, до этого разделявший лагерь на рабочую и больничную зоны поперечной линией, было приказано перенести так, чтобы он пересёк её по длине, вдоль, а морг чуть передвинуть вправо и баню — влево. Словом, весь лагерь был изрыт, а горы выкопанной земли расползлись под дождём и заполнили густой жижей ямы, расположенные рядами то тут, то там. В непроглядной тьме я шёл, пошатываясь от голода, растопырив руки и щупая носком ботинка почву впереди для каждого нового шага: нырнуть в яму с холодной грязью не хотелось, потому что не хватало ни мыла, ни горячей воды. Я пробирался вперёд, определяя направление по освещённым окнам бараков, и злился, потому что идти оставалось ещё далеко. Вдруг дверь одного из женских бараков распахнулась. Вышла дневаль-ная — отжать грязную воду со швабры. Узнав меня в снопе тусклого света, она крикнула:
— Доктор, зайдите сюда! Здесь кто-то умер и валяется на полу!
Я вошёл в помещение. В луже грязи лицом вниз неподвижно лежал маленький, щупленький мужичонка в рваной телогрейке и штанах, без шапки. Стриженая голова и руки были так густо намазаны грязью, что лежавший казался негром.
— Как он попал к вам?
— Нарядчик с самоохранником принесли. Открыли дверь, швырнули на пол и убрались, гады. Сказали, что, мол, это — штрафник из Искитима.
Лежащий был так худ, что выглядел скелетом, одетым в тряпьё и тщательно выкупанным в грязи. Я нагнулся. Пульс не прощупывался. В карманах ничего не оказалось. Повернул мёртвую голову на свет. Сквозь слой грязи нельзя было разобрать ни возраста, ни даже черт лица — просто чёрная бесформенная лепёшка и всё.
— Ладно, давайте его в морг.
— Чего это «давайте», доктор? Мы таскать мёртвых мужиков не обязаны! Это не наше дело! — отрезала староста. — Дневальная, иди принеси ведро воды на ночь, не топчись здеся. Это не наше дело, говорю!
«Она права, — размышлял я. — Но если я пойду за санитарами в барак, а потом с ними вместе сюда и в морг, выйдет двойная работа».
Нагнулся, просунул руку под тело и взвалил его себе через плечо. Оно перекинулось вперёд и назад, как неплотно набитый соломой мокрый матрасик, и показалось очень лёгким.
Из приличия староста всплеснула руками:
— Да что же это вы, доктор… На себе…
Но я молча толкнул дверь ногой и снова вышел в дождь и темень. Идти одному было трудно, а нести на плече мертвеца — ещё труднее. Проклиная комиссию, дождь и искитимский этап, я медленно шёл в ровной завесе дождя. Огоньки в окнах бараков постепенно исчезли, мы остались одни в неприглядном мраке — мертвец и я. Морг я кое-как открыл, потопал ногами, чтобы разбежались крысы, ногой нащупал груду тел и бросил на неё с плеч свою ношу. Она мягко шлепнулась, а я разогнул спину и взялся рукой за стену — голова кружилась, колени дрожали. Но когда я повернулся, чтобы уйти, в темноте послышался тихий стон. Обругав ожившего на двадцати известных мне языках, я опять взвалил его себе на спину и поплёлся в другой конец зоны, к себе в барак.
Это новое путешествие оказалось настоящим бедствием. Мы несколько раз падали в ямы, я карабкался вон, с величайшим трудом взваливал себе на плечо тело и, скользя и балансируя, шёл дальше, определяя направление по огонькам света. Опять падал, иногда в особо трудных местах за руки тащил тело волоком и, наконец, дотащил до мужского отделения барака.
— Получай штрафника из Искитима. Васька пойди в баню, попроси ведро тёплой воды, ополосни и вытри. Уложи у печки. Накрой тряпьём. Потом стукни — я посмотрю его.
Васька появился снова ровно через минуту.
— Доктор, это девка!
Я взял шприц, эфир, вату и ампулки с кофеином и камфорой и пошёл взглянуть. На грязном полу действительно лежало тело девушки-подростка, чёрное и блестящее, как у негритянки.
— Похожа на вашу Люонгу, доктор? Помните, вы рассказывали про африканскую девочку? — спросил староста, бывший комдив. — Не хватает только синей бабочки на груди!
«Неужели всё это было? — думал я. — Люонга…»
Сделал укол и поплёлся в женскую секцию за санитарками.
— Завтра узнайте у нарядчика её данные и на какую бригаду выписано питание. Потом зачислите к себе.
— Как условно записать её на случай ночной проверки? «Неизвестная?»
— Зачем? Напишите: «Люонга», — с горькой усмешкой ответил я и пошёл спать.
Звали её Алёнкой. Ей шёл пятнадцатый год. Она оказалась сиротой. Отца, старого сибирского партизана, коммуниста и председателя далёкого северного колхоза, забрали в тридцать седьмом. Мать годом назад умерла. В колхозе приютили девочку и дали работу на маслобойне, помогать уборщице. Годика через два полевая бригада шла на работу, и одна из женщин крикнула: «Алёнка, дай масла на хлеб!» Девочка дала кусочек. Кто-то донес, и ей, как дочери врага народа, всунули десять лет за расхищение социалистической собственности. В лагере она попала в компанию настоящих воровок, укравших бельё с лагерного склада и кожаное пальто начальника лагпункта. В Искитиме на известковых карьерах проработала год. Заболела и как инвалид была доставлена в Суслово. Обыкновенная история и обыкновенная малолетка — стриженая, грязная, полуголая, вечно голодная. Физически недоразвитая. Матерщинница с синими татуировками, похожими на клейма, которые ставит санитарный врач на некачественном мясе — на тощих куриных тушках, например. Сначала, пока она казалась мне тяжелобольной, я осматривал этого синего и шершавого цыпленка третьей категории при каждом обходе, а потом опасность миновала, и по указанию начальника МСЧ она была оставлена в бараке для отдыха и откорма. Я сделал соответствующую отметку на её карточке и забыл о ней: таких у меня было много.
Я спал в медицинском кабинете, то есть комнате, где днём вместе с фельдшером и санитаром вёл приём больных, раздавал лекарства, делал перевязки и выполнял лечебные процедуры. Но для больных моя кабинка имела ещё одно значение, может быть, более важное. Она была единственным в лагере надёжным складом съестных продуктов, полученных из дома. Все бревенчатые стены были истыканы гвоздями, на которых висели посылки. Я сам у всех на глазах питался с общего котла. Семья моя погибла, и посылок я не получал, но, тем не менее, к доверенной мне пище не прикасался, то есть не воровал её у больных и не вымогал у них доли «за хранение» или в обмен на лишний месяц пребывания в бараке. Я едва держался на ногах от голода, все это видели, и этим я добыл себе общее и безусловное доверие и уважение. Но пряные запахи десятков мешков и мешочков с едой раздражали не только меня — они привлекали в кабинку множество обезумевших от голода крыс: день и ночь крысы внутри грызли бревенчатые стены, прыгали с пола до нижнего ряда мешков, дикой стаей носились между нашими ногами, ничего и никого не боясь. Тушить свет ночью было опасно: крысы кусали меня за пальцы ног и рук, и я боялся, что однажды я проснусь без носа и стану похож на труп в морге. Свою койку я выдвигал на середину комнаты так, чтобы голодные твари не могли использовать её как трамплин для прыжков на висящие на стенах посылки. Близость последних и острый запах копчёностей доводили их до безумства, и целые ночи они бегали по мне взад и вперёд, прыгали на стены и гулко падали вниз. Остервенелый скрежет зубов и яростный писк не смолкали до утра. А я лежал с закрытыми глазами каждый вечер, слушал все эти звуки и думал о другом. Иногда приходили больные — выпить рюмочку лекарства или попросить таблетку, и я не сердился на них — двух людей крысы хоть немного боялись, а на одного меня просто не обращали внимания.
Полгода спустя, поздним летним вечером, я лежал и смотрел на тусклую электрическую лампочку: это было место, куда я любил смотреть перед сном, — там не могло быть маленьких крысиных глазок. Вдруг за дверями послышалось шарканье тяжёлых рабочих ботинок. Кто-то подошёл к двери и остановился. Я поднял голову, нерешительная заминка. И в комнату вошла девушка. Пригвождённый к подушке её видом, я минуту лежал неподвижно, потом стал медленно подниматься ей навстречу — как-будто очарованный божественным видением.
Шелковистые светлые локоны свободно обрамляли очень бледное лицо и казались сиянием, как у ангела на иконе, голубые глаза не отрываясь смотрели на меня, и я видел дрожащие в них слёзы. Вот виденье подняло руку, узкую, бледную, с синеватыми жилками, как-будто восковую, нет, нет — живую, но полупрозрачную, — и я замер, ожидая благословения. Девушка медленно шла ко мне, потом остановилась. Я видел мягкий неземной свет вокруг её головы.
— Доктор, я пришла к вам ночью… Чтобы отблагодарить… Вы спасли мне жизнь, я это знаю. Но у меня ничего нет: посылок не получаю… И вообще… Ничего… Нет.
Она не отрываясь смотрела на меня, стараясь найти нужные слова. Крысы стихли. Воцарилось глубокое молчание как при совершении таинства. Только издалека, из черноты тёплой ночи, донеслось: «Стой, кто идёт?» — и всё опять стихло.
— Я сегодня первый раз поднялась. Сходила в баню. Лизавета Альбертовна дала мне для этого случая цветочное мыло… Так я, доктор… Чистая… Совсем чистая.
Так мы стояли друг перед другом, в волнении не находя слов. Потом девушка подошла ближе, положили руки мне на плечи, опустила кудрявую голову на мою грудь и прошептала:
— Так вы возьмите, доктор… что имею… Больше ведь ничего нету… — она начала медленно развязывать верёвочку на рваных ватных штанах.
Я стоял, вытянув руки по швам, не будучи в силах разжать стиснутые зубы. Светлые пряди её волос касались моего лица. Я видел её висок и щёку — прозрачные и неземные. Потом она качнулась, и я поддержал её за плечи.
— Вот дура, — сказал я ей. — Спас, ну и что? Иди. Тоже ещё выдумала. Катись, Алёнка, к чертям.
Потом она тихо плакала у меня на груди, и мы стояли обнявшись, а обнаглевшие крысы бегали вокруг нас и прыгали на стены, и мы оба сжимали друг друга в объятиях, потому что оба были бездомными, потерянными и несказанно одинокими. Мы были, как отец и дочь. И обоих нас ожидал только морг.
— Ты куда? — услышал я голос санитара за дверью. Это было зимой следующего года. — Сейчас приёма нет. Доктор делает вливания. Давай отсюда! А то как дам разок, так покатишься! Пошла!
Был час вливаний биохинола больным сифилисом. Я отпустил последнего больного и оформлял его карточку.
— Кто там? — крикнул я. — Гони её вон!
— А я тебе, санитар, как залеплю по морде, так ты сам покатишься вместе с этими пузырьками. Пеллагрик несчастный! Уж молчал бы, падали кусок!