Глава тридцать четвертая 2 глава





Пока ребята в нерешительности молчали, Стахович даже несколько подбодрился такими рассуждениями. Но вдруг Сережка резко сказал:

– Начался огонь в другом месте, а он лег себе на спинку и поплыл! А огонь начался оттого, что отряд на прорыв пошел. Выходит, все пошли на гибель, чтобы его спасти?

Ваня Туркенич, командир, сидел, ни на кого не глядя, со своей военной выправкой, с лицом необыкновенной чистоты и мужественности. Он был так естественно, природно скромен и так редко высказывался, что к нему всегда прислушивались. И он сказал:

– Солдат должен выполнять приказ. А ты бежал во время боя. Короче говоря – дезертировал в бою. У нас на фронте за это расстреливали или сдавали в штрафной батальон. Люди кровью искупали свою вину…

– Я крови не боюсь, – сказал Стахович и побледнел.

– Ты просто зазнайка, вот и все! – сказала Любка.

Все посмотрели на Олега: что же он об этом думает, и Олег сказал очень спокойно:

– Ваня Туркенич уже все сказал, лучше не скажешь. А по тому, как Стахович держится, он, видно, вовсе не признает дисциплины… Может ли такой человек быть в штабе нашего отряда?

И когда Олег так сказал, прорвалось то, что было у всех на душе. Ребята со страстью обрушились на Стаховича. Ведь они вместе давали клятву, – как же мог Стахович давать ее, когда на совести его был такой поступок, как же он мог не сознаться в нем? Хорош товарищ, который способен был осквернить такой святой день! Конечно, нельзя ни минуты держать такого товарища в штабе. А девушки, Люба и Уля, даже ничего не говорили, настолько они презирали Стаховича, и это было ему всего обидней.

Он совсем растерялся и смотрел униженно, стараясь всем заглянуть в глаза, и все повторял:

– Неужели вы мне не верите? Дайте мне любое испытание…

И тут Олег действительно показал, что он уже не Олег, а Кашук.

– Но ты понимаешь сам, что тебя нельзя оставить в штабе? – спросил он.

И Стахович вынужден был признать, что, конечно, его нельзя оставить в штабе.

– Важно, чтобы ты сам понимал это, – сказал Олег. – А задание мы тебе дадим, и не одно. Мы тебя проверим. За тобой останется твоя пятерка, и у тебя будет немало возможностей восстановить свое доброе имя.

А Любка сказала:

– У него семья такая хорошая, – даже обидно! Они проголосовали за вывод Евгения Стаховича из штаба «Молодой гвардии». Он сидел, опустив голову, потом встал и, превозмогая себя, сказал:

– Мне это очень тяжело, вы сами понимаете. Но я знаю – вы не могли поступить иначе. И я не обижаюсь на вас. Я клянусь… – У него задрожали губы, и он выбежал из комнаты.

Некоторое время все тяжело, молчали. Трудно давалось им это первое серьезное разочарование в товарище. И очень трудно было резать по живому.

Но Олег широко улыбнулся и сказал, чуть заикаясь:

– Д‑да он еще п‑поправится, ребята, ей‑богу!

И Ваня Туркенич поддержал его своим тихим голосом:

– А вы думаете, на фронте таких случаев не бывает? Молодой боец поначалу струсит, а потом такой еще из него солдат, любо‑дорого!

Любка поняла, что пришло время подробно рассказать о встрече с Иваном Федоровичем. Она умолчала, правда, о том, как она попала к нему, – вообще она не имела права рассказывать о той, другой, стороне ее деятельности, – но она даже показала, пройдясь по комнате, как Иван Федорович принял ее и что говорил. И все оживились, когда Любка сказала, что они, молодогвардейцы, нашли правильный путь организации: представитель партизанского штаба одобрил их и похвалил Олега и на прощание поцеловал Любку. Должно быть он на самом деле был доволен ими.

Взволнованные, счастливые, с некоторым даже удивлением, настолько по‑новому они видели себя, они стали пожимать руки и поздравлять друг друга.

– Нет, Ваня, подумай только, только подумай! – с наивным и счастливым выражением говорил Олег Земнухову. – Молодая гвардия признана, она существует! Отныне наша жизнь принадлежит не нам, а партии, всему народу!

А Любка обняла Улю, с которой она подружилась с того совещания у Туркенича, но с которой еще не успела поздороваться, и поцеловала ее, как сестру.

Потом Олег снова заглянул в свою книжку, и Ваня Земнухов, который на прошлом заседании был выделен организатором пятерок, предложил наметить еще руководителей пятерок, – ведь организация будет расти.

– Может быть, начнем с Первомайки? – сказал он, весело взглянув на Улю сквозь свои профессорские очки.

Уля встала с опущенными вдоль тела руками, и вдруг на всех лицах несознаваемо отразилось то прекрасное, счастливое, бескорыстное чувство, какое в чистых душах не может не вызывать женская, девичья красота. Но Уля не замечала этого любования ею.

Мы предлагаем Витю Петрова и Майю Пегливанову, – сказала она. Вдруг она увидела, что Любка с волнением смотрит на нее. – А на Восьмидомиках пусть Люба подберет: будем соседями, – сказала она своим спокойным и свободным грудным голосом.

– Ну что ты, право! – Любка покраснела и замахала своими беленькими ручками: какой же она, в самом деле, организатор!

Но все поддержали Улю, и Любка сразу присмирела: в одно мгновение она представила себя организатором на Восьмидомиках, и ей это очень понравилось.

Сережка встал и очень смутился.

– У меня даже два сообщения, – хмуро сказал он, выпятив подпухшие губы.

И всем вдруг стало так смешно, что некоторое время ему даже не давали говорить.

– Нет, я хочу сначала сказать об этом Игнате Фомине. Неужто ж мы будем терпеть эту сволочь? – вдруг сказал Сережка, багровея от гнева. – Этот Иуда выдал Остапчука, и мы еще не знаем, сколько наших шахтеров лежит на его черной совести!.. Я что предлагаю?… Я предлагаю его убить, – сказал Сережка. – Поручите это мне, потому что я его все равно убью, – сказал он, и всем вдруг стало ясно, что Сережка действительно убьет Игната Фомина.

Лицо Олега стало очень серьезным, крупные продольные складки легли на его лбу. Все члены штаба смолкли.

– А что? Он правильно говорит, – спокойным, тихим голосом сказал Ваня Туркенич. – Игнат Фомин – злостный предатель наших людей. И его надо повесить. Повесить в таком месте, где бы его могли видеть наши люди. И оставить на груди плакат, за что повешен. Чтобы другим неповадно было. А что в самом деле? – сказал он с неожиданной для него жестокостью в голосе. – Они, небось, нас не помилуют!.. Поручите это мне и Тюленину…

После того как Туркенич поддержал Тюленина, у всех на душе словно отпустило. Как ни велика была в их сердцах ненависть к предателям, в первый момент им было трудно переступить через это. Но Туркенич сказал свое веское слово, это был их старший товарищ, командир Красной Армии, – значит, так и должно бить.

– Я поставлю сначала на голосование предложение Тюленина о Фомине, а потом – кому поручить, – мрачно сказал Олег.

– Вопрос довольно ясен, – сказал Ваня Земнухов.

– Да, вопрос ясен, а все‑таки я поставлю отдельно, – вопрос о Фомине, – сказал Олег с мрачной настойчивостью.

И все поняли, почему Олег так настаивает на этом. Они дали клятву. Каждый должен был снова решить это в своей душе. В суровом молчании они проголосовали за казнь Фомину и поручили казнить его Туркеничу и Тюленину.

– Правильно решили! Так с ними и надо, со сволочами! – со страстным блеском в глазах говорил Сережка. – Перехожу ко второму сообщению…

Врач болышцы, Наталья Алексеевна, та самая женщина с маленькими пухлыми ручками и глазами прямого, беспощадного, практического выражения, рассказала Сережке, что в поселке, в восемнадцати километрах от города, носящем тоже название Краснодон, организовалась группа молодежи для борьбы с немцами. Сама Наталья Алексеевна не состояла в этой группе, а узнала о ее существовании от своей сожительницы по квартире в поселке, где жила мать Натальи Алексеевны, – от учительницы Антонины Елисеенко, и обещала ей помочь установить связь с городом.

По предложению Сережки штаб поручил связаться с этой группой Вале Борц, поручил заочно, потому что связные, Нина и Оля Иванцовы и Валя, не присутствовали на заседании штаба, а вместе с Мариной сидели в сарае на дворе и охраняли штаб.

Штаб «Молодой гвардии» воспользовался тем, что Елена Николаевна и дядя Коля уехали на несколько дней в район, где жила родня Марины, – обменять кое‑какие вещи на хлеб, а бабушка Вера Васильевна, притворившись, будто она верит, что ребята собрались на вечеринку, увела тетю Марину с маленьким сыном в сарай.

Пока они заседали, уже стемнело, и бабушка Вера неожиданно вошла в комнату. Поверх очков, у которых одна из держалок, заправленная за ухо, была отломана и прикручена черной ниткой, бабушка Вера взглянула на стол и увидела, что бутылка с водкой не тронута и кружки пустые.

– Вы бы хоч чай пили, я вам як раз подогрела! – сказала она, к великому смущению подпольщиков. – А Марину я уговорила лечь спать с сыном в сарае, бо там воздух чище.

Бабушка привела Валю, Нину и Олю и принесла чайник и с какого‑то дальнего донышка дальнего ящика – даже не буфета, а комода, – достала несколько конфет, потом закрыла ставни, зажгла коптилку и ушла.

Теперь, когда молодые люди остались одни при этой чадящей коптилке, маленькое колеблющееся пламя которой выделяло из полумрака только случайные детали лиц, одежды, предметов, они действительно стали походить на заговорщиков. Голоса их зазвучали глуше, таинственней.

– Хотите послушать Москву? – тихо спросил Олег. Все поняли это как шутку. Только Любка вздрогнула слегка и спросила:

– Как Москву?

– Только одно условие: ни о чем не спрашивать. Олег вышел во двор и почти тотчас же вернулся.

– Потерпите немножечко, – сказал он. Он скрылся в темной комнате дяди Коли.

Ребята сидели молча, не зная, верить ли этому. Но разве можно было шутить этим здесь, в такое время!

– Ниночка, помоги мне, – позвал Олег. Нина Иванцова прошла к нему.

И вдруг из комнаты дяди Коли донеслось негромкое, такое знакомое, но всеми уже почти забытое шипение, легкий треск, звуки музыки: где‑то танцевали. Все время врывались немецкие марши. Спокойный голос пожилого человека по‑английски перечислял цифры убитых на земном шаре, и кто‑то все говорил и говорил по‑немецки, быстро, исступленно, будто боялся, что ему не дадут договорить.

И вдруг сквозь легкое потрескивание в воздухе, который словно входил в комнату волнами из большого‑большого пространства, очень ясно, на бархатных, едва весомых низах, торжественно, обыденно, свободно заговорил знакомый голос диктора Левитана:

«…От Советского Информбюро… Оперативная сводка за седьмое сентября… вечернее сообщение…»

‑ Записывай, записывай! – вдруг зашипел Ваня Земнухов Вале и сам схватился за карандаш. – Мы завтра же выпустим ее!

А этот свободный голос с свободной земли говорил через тысячеверстное пространство:

«…В течение седьмого сентября наши войска вели ожесточенные бои с противником западнее и юго‑западнее Сталинграда, а также в районах Новороссийск и Моздок… На других фронтах существенных изменений не произошло…»

Отзвуки великого боя точно вошли в комнату.

Юноши и девушки, подавшись вперед, с телами, вытянутыми, как струны, с иконописными лицами и глазами, темными и большими при свете коптилки, безмолвные, слушали этот голос свободной земли.

У порога, прислонившись к двери, не замечаемая никем стояла бабушка Вера, с худым, иссеченным морщинами бронзовым лицом Данте Алигьери.

 

Глава тридцать шестая

 

Электрический свет подавался только в немецкие учреждения. Дядя Коля воспользовался тем, что линия к дирекциону и комендатуре проходила не улицей, а по границе с соседним двором, – один из столбов стоял у самого дома Коростылевых. Радиоприемник хранился в его комнате, под половицами, под комодом, а провод во время пользования приемником выводился в форточку и сцеплялся с проводом, обвивавшим длинный шест с крючком, а шест подвешивался на главный провод, возле столба.

Сводка Информбюро… Во что бы то ни стало им нужна была типография!

Володя Осьмухин, Жора Арутюнянц и Толя «Гром гремит» выкопали в парке только остатки шрифта. Возможно, люди, закапывавшие его, не имели тары под рукой, в спешке высыпали шрифт в яму и прикрыли землей. А немецкие солдаты, рывшие ложементы для машин и зенитных установок, вначале не разобрались в том, что это такое, и разбросали часть шрифта вместе с землей, а потом, спохватившись, доложили по начальству, и шрифт куда‑нибудь был сдан, но какая‑то мелочь еще осталась на дне ямы. В течение нескольких дней, терпеливо копаясь в земле, ребята находили остатки шрифта по радиусу в несколько метров от места, где он был обозначен по плану, и выбрали все, что там было.

Старший брат Вани Земнухова, Александр, находившийся теперь в армии, был по профессии типографский рабочий; он работал долгое время в местной типографии газеты «Социалистическая родина», куда Ваня частенько заходил за ним. Под наблюдением Вани Володя сконструировал маленький печатный станок. Металлические части Володя украдкой выточил в механическом цехе, а Жора взялся сделать деревянный ящик, в котором все это должно было быть собрано, и кассы для набора.

Отец Жоры был столяр. Правда, вопреки ожиданиям Жоры, ни отец его, ни даже мать, с ее характером, после прихода немцев не взялись за оружие. Но все же Жора не сомневался, что постепенно он приучит их к своим занятиям. После зрелого обдумывания он нашел, что мать его слишком уж энергичная женщина и ее надо приучать в последнюю очередь, а надо начать с отца. И отец Жоры, человек пожилой, тихий, ростом под подбородок сыну, – сын целиком удался в мать, с ее характером, с ее ростом и цветом волос, как вороново крыло, – отец Жоры, сильно недовольный тем, что подпольщики передали такой щепетильный заказ через несовершеннолетнего сына, тайно от жены сделал и ящик и кассы. Конечно, он не мог знать того, что Жора и Володя были теперь сами крупными людьми – руководителями пятерок.

Дружба ребят перешла уже в такие отношения, когда они и дня не могли прожить, не видя друг друга. Только с Люсей Осьмухиной у Жоры попрежнему сохранялись напряженно‑официальные отношения.

Несомненно, это был тот случай, когда люди не могут сойтись характерами. Они оба были начитанные, но Жора любил книги научно‑политического содержания, а Люсю волновали в книгах главным образом страсти, – надо сказать, она была старше его годами. Правда, когда Жора пытался проникнуть взором в туманное будущее, ему льстило, что Люся будет вполне свободно владеть тремя иностранными языками, но все же он считал такое образование недостаточно основательным и был, может быть, не так уж тактичен, пытаясь сделать из Люси инженера‑строителя.

В общем, с первой же секунды, как они встречались, светлый вспыхивающий взор Люси и черный решительный взор Жоры скрещивались, как стальные клинки. И на всем протяжении, пока они были вместе, большей частью не одни, они атаковали друг друга короткими репликами, надменными и язвительными у Люси и подчеркнуто сдержанными и дидактическими у Жоры.

Наконец наступил день, когда они, вчетвером, собрались в комнате у Жоры – он сам, Володя Осьмухин, Толя «Гром гремит» и Ваня Земнухов, их старший товарищ и руководитель, который не столько как поэт, сколько как автор большинства листовок и лозунгов «Молодой гвардии» был, конечно, больше всех заинтересован в своей типографии. И вот станок был собран. И Толя Орлов несколько раз, сопя и кашляя, как в бочку, прошелся с ним по комнате, чтобы показать, что станок в крайнем случае может быть перенесен одним человеком.

У них уже были и плоская кисточка и валик для прокатки, а вместо типографской краски отец Жоры, который за всю свою жизнь имел дело только с окраской и лакировкой дерева, приготовил, как он сказал, «оригинальную смесь». И они тут же стали сортировать буквы по кассам, а близорукий Ваня Земнухов, которому все буквы казались одной буквой «о», сидел на Жориной кровати и говорил, что он не понимает, как из одной этой буквы можно сделать все буквы русского алфавита.

Как раз в это время кто‑то постучал в занавешенное окно, но они не растерялись: немцы и полицаи еще ни разу не заходили в этот дальний конец выселков. И действительно, это пришли Олег и Туркенич, – они никак не могли усидеть дома, им тоже хотелось поскорей оттиснуть что‑нибудь в своей типографии.

Но потом оказалось, что они вовсе не такие уж простаки: Туркенич потихоньку отозвал Жору, и они вместе вышли в огород, а Олег как ни в чем не бывало остался помогать Володе и Толе.

Туркенич и Жора прилегли возле межи под солнышком, часто закрывавшимся тучами и гревшим уже по‑осеннему, – земля и трава были еще влажные после дождя. Туркенич склонился к Жоре и зашептал ему на ухо. Как он и ожидал, Жора сразу ответил ему со всей решительностью:

– Правильно! Это и справедливо и поучительно для других подлецов!.. Конечно, я согласен.

Это было очень тонкое дело‑найти среди ребят таких, кто не только пойдет на это из чувства справедливости и чувства дисциплины, а у кого высокое моральное чувство долга настолько претворилось в волю, что рука его не дрогнет.

Туркенич и Сережка Тюленин наметили первым Сергея Левашова: это был цельный парень и сам уже многое испытал. Потом они остановились на Ковалеве: он был смел, добр и физически очень силен, – такой человек им был нужен. Сережка предложил было и Пирожка, но Туркенич отвел его за то, что Пирожок слишком был склонен к авантюрам. Лучшего друга своего, Витьку Лукьянченко, Сережка мысленно сам отвел из жалости к нему. Наконец они остановились на Жоре. И они не ошиблись.

– А вы не утвердили состав трибунала? – спросил Жора. – Не нужно, чтобы он занимался долгим разбирательством, важно, чтобы обвиняемый сам видел, что его казнят по суду.

– Мы сами утвердим трибунал, – сказал Туркенич.

– Мы будем его судить от имени народа. Здесь сейчас мы законные представители народа. – И черные мужественные глаза Жоры сверкнули.

«Ах, орел парень!» подумал Туркенич.

– Нужен бы и еще кто‑нибудь, – сказал он.

Жора задумался. Володя пришел ему на ум, но Володя был слишком тонкой душевной организации для этого дела.

– У меня в пятерке есть Радик Юркин. Знаешь? Из нашей школы. Думаю, он подойдет.

– Он же мальчишка. Еще переживать будет.

– Что ты! Мальчишки ни черта не переживают. Это мы, взрослые люди, всегда что‑нибудь переживаем, – сказал Жора, – а мальчишки, знаешь, ни черта не переживают. Он такой спокойный, такой отчаянный!

В то время, когда отец Жоры столярничал у себя под навесом, мать, с ее характером, была захвачена Жорой у замочной скважины, и он вынужден был даже сказать ей, что он человек вполне самостоятельный и товарищи его взрослые люди: пусть она не удивляется, если все они завтра женятся.

Они вернулись как раз во‑время: шрифт был разобран, и Володя уже набрал несколько строк в столбик. Жора мгновенно обмакнул кисть в «оригинальную смесь», а Володя пришлепнул листы и прокатал валиком. Печатный текст оказался в траурной рамке от металлических пластинок, которые Володя по неопытности недостаточно сточил у себя в механическом цехе. Кроме того, буквы оказались разного размера, но с этим уже приходилось мириться. Но самое важное было то, что они имели перёд собой настоящий печатный текст и все смогли прочесть то, что набрал Володя Осьмухин:

«Не уединяйся с Ваней не нервируй все равно мы знаем тайну твоего сердца Айяяй».

Володя пояснил, что он старался подбирать слова с буквой «й», и даже «Айяяй» набрал ради нее, потому что буквы «й» в их типографии оказалось больше всего, а знаки препинания он не набрал только потому, что забыл, что их нужно набирать, как буквы.

Олег весь так и загорелся.

– А вы знаете, что на Первомайке две девушки просят принять их в комсомол? – спросил он, глядя на всех большими посверкивающими глазами.

– У меня в пятерке тоже есть парень, который хочет вступить в комсомол, – сказал Жора. Этот парень был все тот же Радик Юркин, потому что пятерка Жоры Арутюнянца пока что состояла из одного Радика Юркина.

– Мы сможем в типографии Молодой гвардии печатать временные комсомольские билеты! – воскликнул Олег. – Ведь мы имеем право принимать в комсомол: наша организация утверждена официально!

 

Куда бы ни передвигалось, какое бы движение руками или ногами ни совершало длинное тело человека с узкой головой, в старомодном картузе, с глазами, как у питона, запрятанными среди многочисленных складок кожи, человек этот уже был мертв.

Месть шла за ним по пятам, днем и ночью, по дежурствам и облавам, она наблюдала за ним через окно, когда он рассматривал с женой вещи и тряпки, отобранные в семье у только что убитого человека; месть знала каждое его преступление и вела им счет. Месть преследовала его в образе почти мальчика, быстрого, как кошка, с глазами, которые видели даже во тьме, но если бы Фомин знал, как она беспощадна, эта месть с босыми ногами, он уже сейчас прекратил бы всякие движения, создающие видимость жизни.

Фомин был мертв потому, что во всех его деяниях и поступках им руководила теперь даже не жажда наживы и не чувство мести, а скрытое под маской чинности и благообразия чувство беспредметной и всеобъемлющей злобы – на свою жизнь, на всех людей, даже на немцев.

Эта злоба исподволь опустошала душу Фомина, но никогда она не была столь страшной и безнадежной, как теперь, потому что рухнула последняя, хотя и подлая, но все же духовная опора его существования. Как ни велики были преступления, какие он совершил, он надеялся на то, что придет к положению власти, когда все люди будут его бояться, а из боязни будут уважать его и преклоняться перед ним, и, окруженный уважением людей, как это бывало в старину в жизни богатых людей, он придет к пристанищу довольства и самостоятельности.

А оказалось, что он не только не обрел, но и не имел никакой надежды обрести признанную имущественную опору в жизни. Он крал вещи людей, которых арестовывал и убивал, и немцы, смотревшие на это сквозь пальцы, презирали его как наемного, зависимого, темного негодяя и вора. Он знал, что нужен немцам только до тех пор, пока он будет делать это для них, для утверждения их господства, а когда это господство будет утверждено и придет законный порядок – Ordnung, они прогонят или попросту уничтожат его.

Многие люди, правда, боялись его, но и эти люди и все другие презирали и сторонились его. А без утверждения себя в жизни, без уважения людей даже вещи и тряпки, которые доставались жене, не приносили ему никакого удовлетворения. Они жили с женой хуже зверей: звери же имеют свои радости от солнца и пищи и продолжают в жизни самих себя.

Кроме арестов и облав, в которых он участвовал, Игнат Фомин, как и все полицейские, нес караульную службу – дозорным по улицам или на посту при учреждениях.

В эту ночь он был дежурным при дирекционе, занимавшем помещение школы имени Горького в парке.

Ветер порывами шумел листвою и постанывал в тонких стволах деревьев и мел влажный лист по аллеям. Шел дождь – не дождь, какая‑то мелкая морось, – небо нависло темное, мутное, и все‑таки чудились за этой мутью не то месяц, не то звезды, купы деревьев проступали темными и тоже мутными пятнами, влажные края которых сливались с небом, точно растворялись в нем.

Кирпичное здание школы и высокое глухое деревянное здание летнего театра, как темные глыбы, громоздились друг против друга, через аллею.

Фомин в длинном, черном, застегнутом наглухо осеннем пальто с поднятым воротником ходил взад‑вперед по аллее между зданиями, не углубляясь в парк, точно он был на цепи. Иногда он останавливался под деревянной аркой ворот, прислонившись к одному из столбов. Так он стоял и смотрел в темноту, вдоль по Садовой, где жили люди, когда рука, со страшной силой обнявшая его сзади под подбородок, сдавила ему горло – он не смог даже захрипеть – и согнула его назад через спину так, что в позвоночнике его что‑то хрустнуло, и он упал на землю. В то же мгновение он почувствовал несколько пар рук на своем теле. Одна рука попрежнему держала его за горло, а другая железными тисками сдавила нос, и кто‑то загнал кляп в судорожно раскрывшийся рот и туго захлестнул всю нижнюю часть лица чем‑то вроде сурового полотенца.

Когда он очнулся, он лежал со связанными руками и ногами на спине под деревянной аркой ворот, и над ним, точно разрезанное темной дугой, свисало мутное небо с этим рассеянным, растворившимся не светом, а туманом.

Несколько темных фигур людей, лиц которых он не мог видеть, неподвижно стояло по обе стороны от него.

Один из людей, стройный силуэт которого вырисовывался в ночи, взглянул на арку ворот и тихо сказал:

– Здесь будет в самый раз.

Маленький худенький мальчик, ловко снуя острыми локтями и коленками, взобрался на арку, некоторое время повозился на самой ее середине, и вдруг Фомин увидел высоко над собой толстую веревочную петлю, раскачивавшуюся в рассеянном мутном свете неба.

– Закрепи двойным морским, – сурово сказал снизу мальчик постарше, с торчащим в небо черным козырьком кепки.

Фомин услышал его голос и вдруг представил свою горницу на Шанхае, обставленную кадками с фикусами, и плотную фигуру сидящего за столом человека с крапинками на лице, и этого мальчика. И Игнат Фомин стал страшно извиваться на мокрой холодной земле длинным, как у червя, телом. Извиваясь, он сполз с места, на которое его положили, но человек в большой куртке, похожей на матросский бушлат, приземистый, с могучими руками и неимоверно широкими плечами, ногой пододвинул Фомина на прежнее место.

В этом человеке Фомин признал Ковалева, вместе с ним служившего в полиции и выгнанного. Кроме Ковалева, Фомин узнал еще одного из шоферов дирекциона, тоже сильного, широкоплечего парня, которого он еще сегодня видел в гараже, куда забегал мимоходом, перед дежурством, прикурить. Как ни странно это было в его положении, но Фомин мгновенно подумал о том, что, должно быть, этот шофер является главным виновником непонятных и многочисленных аварий машин дирекциона, на что жаловалась немецкая администрация, и что об этом следует донести. Но в это мгновение он услышал над собои голос, который тихо и торжественно заговорил с легким армянским акцентом:

– Именем Союза Советских Социалистических Республик…

Фомин мгновенно притих и поднял глаза к небу и снова увидел над собой толстую веревочную петлю в рассеянном свете неба и худенького мальчика, который тихо сидел на арке ворот, обняв ее ногами, и смотрел вниз. Но вот голос с армянским акцентом перестал звучать. Фоминым овладел такой ужас, что он снова начал дико извиваться на земле. Несколько человек схватили его сильными руками и подняли его в стоячем положении, а худенький мальчик на перекладине сорвал полотенце, стягивавшее ему челюсти, и надел ему на шею петлю.

Фомин попытался вытолкнуть кляп изо рта, сделал в воздухе несколько судорожных движений и повис, едва не доставая ногами земли, в черном длинном пальто, застегнутом на все пуговицы. Ваня Туркенич повернул его лицом к Садовой улице и английской булавкой прикрепил на груди бумажку, объяснявшую, за какое преступление казнен Игнат Фомин.

Потом они разошлись, каждый своим путем, только маленький Радик Юркин отправился ночевать к Жоре на выселки.

– Как ты себя чувствуешь? – блестя во тьме черными глазами, страшным шопотом спрашивал Жора Радика, которого била дрожь.

– Спать охота, просто спасу нет… Ведь я привык очень рано ложиться, – сказал Радик и посмотрел на Жору тихими, кроткими глазами.

Сережка Тюленин в раздумьи стоял под деревьями парка. Вот наконец свершилось то, в чем он поклялся себе еще в тот день, когда узнал, что большой и добрый человек, которого он видел у Фомина, выдан своим хозяином немецким властям. Сережка не только настоял на свершении приговора, он отдал этому все свои физические и душевные силы, и вот это свершилось. В нем мешались чувство удовлетворения и азарт удачи, и последние запоздалые вспышки мести, и страшная усталость, и желание начисто вымыться горячей водой, и необыкновенная жажда чудесного дружеского разговора о чем‑то совсем, совсем далеком, очень наивном, светлом, как шопот листвы, журчание ручья или свет солнца на закрытых утомленных веках…

Самое счастливое было бы сейчас очутиться вместе с Валей. Но он никогда бы не решился зайти к ней ночью да еще в присутствии матери и маленькой сестренки. Да Вали и не было в городе: она ушла в поселок Краснодон.

Вот как получилось, что этой необыкновенной, мутной ночью, когда в воздухе все время оседала какая‑то мелкая‑мелкая морось, Сережка Тюленин, продрогший, в одной насквозь влажной рубашке, с залубеневшими от грязи и стужи босыми ногами, постучался в окно к Ване Земнухову.

С опущенным на окно затемнением, при свете коптилки, они сидели вдвоем на кухне. Огонек потрескивал, на плите грелся большой семейный чайник, – Ваня решил‑таки вымыть друга горячей водой, – и Сережка, поджав босые ноги, жался к плите. Ветер порывами ударял в окно и осыпал окно мириадами росинок, и их множественный шелест и напор ветра даже здесь на кухне, чуть колебавший пламя коптилки, говорили друзьям, как плохо сейчас одинокому путнику в степи и как хорошо вдвоем в теплой кухонке.

Ваня, в очках, босой, говорил своим глуховатым баском:

– Я так вот и вижу его в этой маленькой избушке, кругом воет метель, а с ним только няня Арина Родионовна… Воет метель, а няня сидит возле веретена, и веретено жужжит, а в печке потрескивает огонь. Я его очень чувствую, я сам из деревни, и мама моя, ты знаешь, тоже совсем неграмотная женщина, из деревни, как и твоя… Я, как сейчас, помню нашу избушку; я лежу на печке, лет шести, а брат Саша пришел из школы, стихи учит… А то, помню, гонят овец из стада, а я барашка оседлал и давай его лаптями понукать, а он меня сбросил…





Читайте также:
История русского литературного языка: Русский литературный язык прошел сложный путь развития...
Термины по теме «Социальная сфера»: Общество — сумма связей, система отношений, возникающая...
Основные признаки растений: В современном мире насчитывают более 550 тыс. видов растений. Они составляют около...
Обряды и обрядовый фольклор: составляли словесно-музыкальные, дра­матические, игровые, хореографические жанры, которые...

Рекомендуемые страницы:


Поиск по сайту

©2015-2019 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту:

Обратная связь
0.049 с.