На щеках Ули выступил румянец. Даже себе самой она не могла бы дать отчета, чего она застыдилась: того ли, что из‑за мечтаний своих бросила работу, то ли в мечтаниях ее было что‑то недосказанное, чего она застыдилась. И она, сердясь на себя, стала внимательно просматривать письма, ища такие, какие можно было бы использовать.
Уля стояла перед Олегом и Туркеничем и говорила:
– Нет, если бы вы их прочли! Это ужасно… Наталья Алексеевна говорит, что за все время немцы угнали из города около восьмисот человек. И уже изготовлен тайный список еще на полторы тысячи с адресами и всем прочим… Нет, нужно сделать что‑то страшное, может быть, напасть, когда они поведут партию, может быть, убить этого Шприка!..
– Убить его всегда не мешает, д‑да нового пришлют, – сказал Олег.
– Уничтожить списки… И я знаю как; надо сжечь биржу! – вдруг сказала она с мстительным выражением.
Это одно из самых фантастических дел «Молодой гвардии» осуществили вместе Сережка Тюленин и Любка Шевцова с помощью Вити Лукьянченко.
В эти дни уже обозначился перелом на зиму, к ночи довольно сильно примораживало, и смерзшиеся, твердые глыбы и борозды развороченной машинами грязи держались на улицах до той поры, как к полдню солнце начинало пригревать и все немного оттаивало.
Сборный пункт был на огороде Вити Лукьянченко. Они прошли железнодорожной веткой, потом прямо по холму, без дороги. Сережка и Витька несли бак с бензином и несколько бутылок с зажигательной смесью. Они были вооружены. А у Любки все вооружение состояло из банки с медом, кисти и газеты «Нове життя».
Ночь была такая тихая, что слышен был малейший звук. Неудачный шаг, неосторожное движение баком с его металлическим звуком могло выдать их. И было так темно, что при их отличном знании местности они иногда не могли определить, где находятся. Они делали шаг и слушали, потом делали другой и опять слушали…
|
Так бесконечно долго тянулось время; казалось, ему конца не будет. И как это было ни странно, когда они услышали шаги часового у биржи, они стали меньше бояться. Шаги часового то явственно звучали в ночи, то смолкали, когда он, может быть, останавливался и прислушивался, а может быть, просто отдыхал у крыльца.
Здание биржи длинным своим фасадом с крыльцом обращено было к сельскохозяйственной комендатуре. Они все еще не видели его, но по звукам шагов часового знали, что вышли сбоку здания, и они обошли его слева, чтобы зайти с задней длинной стены.
Здесь, метрах в двадцати от здания, Витька Лукьянченко остался, чтобы было меньше шума, а Сережка и Любка подкрались к окну.
Любка обмазала медом нижнее продолговатое стекло в окне и обклеила его газетным листом. Сережка вырезал стекло алмазом и вынул его. Работа эта требовала терпения. Так же они поступили и со стеклом второй рамы.
После этого они отдохнули. Часовой топтался на крыльце, видно, ему было холодно, и им пришлось долго ждать, пока он опять пойдет: они боялись, что на крыльце ему слышны будут шаги Любки внутри здания. Часовой пошел, и Сережка, чуть присев, подставил Любке сцепленные руки. Любка, держась за раму окна, ступила одной ногой Сережке на руки, а другую перенесла через подоконник и, перехватившись рукой за стену изнутри, села верхом на подоконник, чувствуя, как нижние планки оконных рам врезались ей в ноги. Но она уже не могла обращать внимания на такие мелочи. Она все глубже сползала той ногой, чтобы достать пол. И вот Любка была уже там, внутри.
|
Сережка подал ей бак.
Она пробыла там довольно долго. Сережка очень волновался, чтобы она не наткнулась в темноте на стол или стул.
Когда Любка снова появилась у окна, от нее сильно пахло бензином. Она улыбнулась Сережке, перекинула ногу через подоконник, потом высунула руку и голову. Сережка подхватил ее подмышки и помог ей вылезти.
Сережка один стоял у окна, из которого пахло бензином, стоял до тех пор, пока, по его расчетам, Любка и Витька не отошли достаточно далеко.
Тогда он вынул из‑за пазухи бутылку с зажигательной смесью и с силой пустил ее в зияющее окно. Вспышка была так сильна, что на мгновение ослепила его. Он не стал бросать других бутылок и помчался по холму к ветке,
Часовой кричал и стрелял позади него, и какая‑то из пуль пропела над Сережкой очень высоко. Местность вокруг то освещалась каким‑то мертвенным светом, то опять уходила во тьму. И вдруг взнялся вверх столб пламени, и стало светло, как днем.
В эту ночь Уля легла не раздеваясь. Тихо, чтобы никого не разбудить, она подходила иногда к окну и чуть отгибала затемнение. Но все было темно вокруг. Уля волновалась за Любку и Сережку, и иной раз ей казалось, что она напрасно все это придумала. Ночь тянулась медленно‑медленно. Уля вся извелась и задремала.
Вдруг она очнулась, как от толчка, и бросилась к выходу, с грохотом опрокинув стул. Мать проснулась и испуганно что‑то спросила спросонок, но Уля не ответила ей и выскочила в одном платье во двор.
|
Зарево стояло за холмами над городом, слышались отдаленные выстрелы и, как Уле показалось, крики. Отсветы пламени даже в этом дальнем районе города выделяли из тьмы крыши домов и пристройку во дворе. Но вид зарева не вызвал в Уле того чувства, с каким она ожидала его. Зарево и отсветы его на пристройке, крики и выстрелы, и испуганный голос матери – все это слилось в Улиной душе в смутное тревожное чувство. Это была тревога и за Любу с Сережкой, и особенно остро за то, как это отразится на всей их организации, когда их так ищут. И это была тревога за то, чтобы во всей этой страшной вынужденной деятельности разрушения не потерять что‑то самое большое, что жило в мире и что она чувствовала в собственной душе. Такое чувство тревоги Уля испытывала впервые.
Глава сорок шестая
Чем явственнее обозначались успехи Красной Армии уже не только в районе Сталинграда и на Дону, а и на Северном Кавказе и в районе Великих Лук, тем шире размахивалась и становилась все отчаянней деятельность «Молодой гвардии».
«Молодая гвардия» была уже большой, разветвленной по всему району и все растущей организацией, насчитывавшей более ста членов. И еще больше того было у нее помощников – не только среди молодых людей.
Виктор Кистринов, приятель Николая Николаевича, работал в дирекционе на должности, схожей с должностью делопроизводителя или писаря. Инженер по образованию и по призванию, он не только сам ничего не делал в дирекционе, но группировал вокруг себя всех ничего не делающих на шахтах и учил их тому, что надо делать, чтобы и все остальные люди на шахтах решительно ничего не делали.
С некоторых пор к нему повадился ходить старик Кондратович, оставшийся после гибели своих товарищей один, как старый, высохший дуб на юру. Старик не сомневался, что немцы не тронули его из‑за сына, который, занимаясь шинкарством, вел дружбу с полицией и низшими чинами жандармерии.
Впрочем, в минуты редких душевных откровений сын утверждал, что немецкая власть для него менее выгодна, чем советская.
– Больно люди обедняли, ни у кого денег нет! – признавался он с некоторой даже скорбью.
– Обожди, братья с фронта вернутся, будешь ты на небеси, иде же несть бо ни печаль, ни воздыхание, – спокойно говорил старик своим низким хриплым голосом.
Кондратович попрежнему нигде не работал и целыми днями слонялся по мелким шахтенкам да по шахтерским квартирам и незаметно для себя превратился в копилку всех подлостей, глупостей и промахов немецкой администрации на шахтах. Как у старого рабочего великого опыта и мастерства его презрение к немцам росло с тем большей силой, чем больше он убеждался в их хозяйственной бездарности.
– Судите сами, товарищи молодые инженеры, – говорил он Кистринову и дяде Коле, – все у них в руках, а по всему району – две тонны в сутки! Ну, я понимаю, капитализм, а мы, так сказать, – на себя. Но ведь у них полтора века позади, а нам двадцать пять лет, – учили же их чему‑нибудь! И к тому ж – немцы, хваленые на весь свет, прославленные финансисты, всесветный грабеж организовали. Тьфу, прости господи! – хрипел старик на чудовищных своих низах.
– Выскочки! У них и с грабежом в двадцатом веке не выходит: в четырнадцатом году их побили и сейчас побьют. Хапнуть любят, а творческого воображения нет. Люмпены да мещане на верхушке жизни… Полный хозяйственный провал на глазах всего человечества! – оскаливаясь, как злая собака, говорил Кистринов.
И два молодых инженера да престарелый рабочий без особых усилий разрабатывали планы на каждый день, – как разрушить те немногие усилия, какие Швейде затрачивал на добычу угля.
Так деятельность многих десятков людей подпирала деятельность «Молодой гвардии».
Но чем шире развертывалась деятельность «Молодой гвардии», тем все уже сходились вокруг нее крылья «частого бредня», заброшенного гестапо и полицией.
На одном из заседаний штаба Уля вдруг сказала:
– А кто из нас знает азбуку Морзе?
Никто не спросил, зачем это надо, и никто не пошутил над Улей. Может быть, впервые за все время их деятельности члены штаба подумали о том, что они ведь могут быть арестованы.
В городе пустовало самое крупное здание – клуб имени Горького при шахте № 1‑бис, – непригодное ни под жильё, ни под учреждение. Олег предложил создать небольшую группу из молодых людей, жаждущих развлечений, и войти с ходатайством в городскую управу о разрешении открыть клуб якобы для культурного обслуживания населения в духе нового порядка.
Клуб в руках «Молодой гвардии» мог бы служить хорошей ширмой для всей деятельности организации.
– Могут разрешить! Они же сами п‑подыхают от скуки, – говорил Олег.
Заручившись поддержкой администрации шахты № 1‑бис, Ваня Земнухов, Стахович и Мошков, которого, как человека военного и с хозяйственной жилкой, Олег прочил в директоры клуба, пошли к бургомистру Стеценко.
Стеценко принял их в нетопленом и грязном помещении городской управы. Он, как всегда, был пьян и, выложив на зеленое сукно свои маленькие руки с набухшими пальцами, неподвижно смотрел на Ваню Земнухова, который был скромен, учтив, витиеват и сквозь роговые очки смотрел не на бургомистра, а в зеленое сукно.
– В город просачиваются ложные слухи, будто немецкая армия терпит поражение под Сталинградом. В связи с этим в умах молодежи наблюдается… – Ваня неопределенно полепил воздух тонкими пальцами, – …некоторая шаткость. Поддерживаемые господином Паулем, – он назвал фамилию уполномоченного горнорудного батальона по шахте № 1‑бис, – и господином… – он назвал фамилию заведующего отделом просвещения городской управы, – о чем вы, господин бургомистр, должно быть, уже поставлены в известность, наконец, просто от лица молодежи, преданной новому порядку, мы просим вас лично, Василий Илларионович, зная ваше отзывчивое сердце…
– С моей стороны, господа… Ребята! – вдруг ласково воскликнул Стеценко, – Городская управа…
И Стеценко, и господа и ребята знали, что городская управа сама ничего не может решить, а все решит старший жандармский вахмистр. Но Стеценко был «за»: он сам подыхал от скуки.
Так 19 декабря 1942 года в клубе имени Горького состоялся с разрешения гауптвахтмайстера первый эстрадный вечер.
Зрители сидели и стояли в пальто, в шинелях, в шубах. Клуб был нетоплен, но зрителей собралось вдвое больше, чем клуб мог вместить, и вскоре с отпотевшего потолка начало капать.
В первых рядах сидели гауптвахтмайстер Брюкнер, вахтмайстер Балдер, лейтенант Швейде, зондерфюрер Сандерс со всем составом сельскохозяйственной комендатуры, обер‑лейтенант Шприк с Немчиновой, бургомистр Стеценко, начальник полиции Соликовский с женой и недавно присланный ему на помощь следователь Кулешов, учтивый, тихий человек с круглым веснушчатым лицом, с голубыми глазами и редкими рыжими бровками, одетый в длинное черное пальто, в кубанке с красным дном, перекрещенным золотом. Присутствовали также господа Пауль, Юнер, Беккер, Блошке, Шварц и другие ефрейторы горнорудного батальона. Присутствовали переводчик Шурка Рейбанд, повар гауптвахтмайстера и повар лейтенанта Швейде.
В рядах подальше сидели солдаты проходящих немецких и румынских частей, солдаты жандармерии и полицейские. Не было унтера Фенбонга, который был перегружен по должности и вообще не любил развлечений.
Гости сидели перед старым плотным занавесом, украшенным по всему полю гербами СССР с серпом и молотом. Но когда занавес отдернулся, на заднем плане сцены зрители увидели громадный, в красках портрет фюрера, написанный местными силами с некоторым несоблюдением пропорций лица, но все же очень близко к оригиналу,
Вечер начался со старинного водевиля, где роль старика, отца невесты, играл Ваня Туркенич. Верный традиции и своим художественным принципам, он был загримирован под садовника Данилыча. Публика встречала и провожала своего любимца аплодисментами. Немцы не смеялись, потому что не смеялся гауптвахтмайстер Брюкнер. Однако, когда водевиль кончился, майстер Брюкнер несколько раз приложил одну ладонь к другой. Тогда захлопали и немцы.
Струнный оркестр, украшением которого были два лучших в городе гитариста – Витя Петров и Сергей Левашов, сыграл вальс «Осенний сон» и «Выйду ль я на реченьку».
Стахович, администратор и конферансье, в темном костюме и начищенных до блеска ботинках, худой, выдержанный, вышел на сцену.
– Артистка областной луганской эстрады… Любовь Шевцова!
Публика захлопала.
Любка вышла в голубом крепдешиновом платье и в голубых туфельках и под аккомпанемент Вали Борц на сильно расстроенном рояле спела несколько грустных и несколько веселых песенок. Она имела успех, ее долго вызывали. Она вихрем вынеслась на сцену уже в своем ярко‑пестром платье и в кремовых туфлях, и с губной гармоникой, и начала чорт знает что выделывать своими полными ногами. Немцы взревели и проводили ее овациями.
Снова вышел Стахович в темном костюме:
– Пародии на цыганские романсы… Владимир Осьмухин! Аккомпанемент на гитаре Сергей Левашов!..
Володя, заламывая руки и неестественно вытягивая шею, а то вдруг без всякого перехода пускаясь в бурный пляс, спел: «Ой, матушка, скушно мне». Мрачный Сергей Левашов с гитарой ходил за ним по пятам, как Мефистофель.
Публика смеялась, и немцы тоже.
Володя бисировал. С этой своей манерой неестественного вращения головой он спел, обращаясь главным образом к портрету фюрера:
Эх, расскажи, расскажи, бродяга,
Чей ты родом, откуда ты?
Ой, да и получишь‑скоро по заслугам,
Как только солнышко пригреет,
Эх, да ты уснешь глубоким сном…
Люди повставали со своих мест и орали от восторга. Володю вызывали несчетное число раз.
Вечер закончился цирковыми номерами бригады под руководством Ковалева.
Пока в клубе шел концерт, Олег и Нина приняли сообщение «В последний час» о большом наступлении советских войск в районе Среднего Дона, о занятии ими Новой Калитвы, Кантемировки и Богучара, то есть тех самых пунктов, взятие которых немцами предшествовало их прорыву на юге в июле этого года.
Олег и Нина переписывали это сообщение до рассвета. И вдруг услышали над головами рокот моторов, особенный звук которых их поразил. Они выскочили во двор. Видные простым глазом в ясном морозном воздухе, шли над городом советские бомбардировщики. Они шли не торопясь, наполнив все пространство звенящим звуком своих моторов, и сбросили бомбы где‑то над Ворошиловградом. Гулкие бомбовые удары слышны были тут. Ни вражеские истребители, ни зенитная артиллерия не потревожили советских бомбардировщиков, и они так же неторопливо прошли над Краснодоном в обратном направлении.
И даже самый отсталый человек, ничего не смысливший в делах войны, понял: немцам конец.
Румыны бежали по всем дорогам, без автотранспорта и артиллерии. День и ночь тянулись они в своих будках на заморенных конях и шли пешком, засунув руки в рукава шинелей с обожженными полами, в высоких шапках из козлиной шерсти или в пилотках, с отмороженными щеками, подвязанными полотенцами или женскими шерстяными трусиками.
Одна из будок остановилась у двора Кошевых, из нее выскочил знакомый офицер и побежал в дом. Денщик, изогнув шею, чтобы спрятать отмороженное ухо, внес его большой чемодан и свой маленький.
Офицер был с флюсом и без аксельбантов. Он вбежал на кухню и сразу стал греть руки у плиты.
– Ну, как дела? – спросил его дядя Коля, Офицер не то чтобы задвигал кончиком носа, – он не мог двигать обмороженным носом, – он показал на лице то выражение, с каким он двигал носом, и вдруг изобразил лицом Гитлера, что ему хорошо удалось, благодаря его усикам и безумному выражению глаз. Он изобразил Гитлера и, приподнявшись на цыпочках, сделал вид, что убегает. Он даже не улыбнулся, настолько он не шутил.
– Идем домой до хазяйка! – добродушно сказал денщик, опасливо покосился на офицера и подмигнул дяде Коле.
Они отогрелись, закусили и, едва вышли со своими чемоданами, как бабушка по какому‑то наитию свыше приподняла одеяло на постели Елены Николаевны и не обнаружила обеих простынь.
Разгневавшись до того, что даже помолодела, бабушка кинулась за гостями и стала так кричать у калитки, что офицер понял, что он вот‑вот станет центром бабьего скандала, и приказал денщику открыть маленький чемодан. В чемоданчике денщика действительно оказалась одна простыня. Бабушка, схватив ее, закричала:
– А де ж друга?
Денщик свирепо вращал глазами в сторону хозяина, но тот, сам подхватив свой чемодан, уже влезал в будку. Так он и увез простыню к себе в Румынию, если только ею не воспользовался какой‑нибудь партизан, украинец или молдаванин, отправивший на тот свет потомка древних римлян вместе с его денщиком.
Самые рискованные операции удаются подчас лучше самых тщательно подготовленных, в силу неожиданности. Но чаще самые крупные дела проваливаются из‑за одного неверного шага.
Вечером 30 декабря Сережка и Валя с группой товарищей по дороге в клуб увидели стоявшую у одного из домов немецкую грузовую машину, заваленную мешками, без всякой охраны и без водителя.
Сережка и Валя влезли на машину и ощупали мешки: судя по всему, в них были новогодние подарки. Накануне выпал небольшой снежок, подморозило, от снега было светло вокруг; люди ходили по улицам; все же ребята рискнули сбросить с машины несколько мешков и рассовали их по прилегающим дворам и сарайчикам.
Женя Мошков, директор клуба, и Ваня Земнухов, художественный руководитель, предложили ребятам, как только молодежь разойдется, перенести подарки в клуб: там было много всяких укромных подвальных помещений.
Немецкие солдаты, столпившиеся возле машины, а особенно один ефрейтор в шубе с собачьим воротником и в эрзац‑валенках, ругались пьяными голосами, а хозяйка дома, неодетая, говорила, что она не виновата. И немцы видели, что она не виновата. В конце концов немцы полезли в машину, хозяйка убежала в дом, а немцы, свернув на съезд в балку, поехали в жандармерию Ребята перетаскали мешки в клуб и спрятали в подвал.
Утром Ваня Земнухов, Стахович и Мошков, сойдясь в клубе, решили, что часть этих подарков, особенно сигареты, следовало бы сегодня, под новый год, пустить на рынок: организация нуждалась в деньгах.
Торговля немецким мелким товаром из‑под полы не была необычным явлением на рынке: этим занимались прежде всего немецкие солдаты, менявшие его на водку, теплые вещи и продовольствие. Потом это перепродавалось из рук в руки: полиция смотрела на это сквозь пальцы. И у Мошкова был уже целый штат уличных мальчишек, охотно занимавшихся продажей сигарет за проценты.
Но в этот день полиция, произведшая с утра обыск в ближайших к месту пропажи домах и не обнаружившая подарков, специально следила, не будет ли кто‑нибудь торговать на рынке. И один из мальчишек был пойман с сигаретами самим начальником полиции Соликовским.
На допросе мальчишка сказал, что он выменял эти сигареты у дяденьки на хлеб. Мальчишку выпороли кнутом. Но это был из тех уличных мальчишек, которые не раз в своей жизни были пороты, кроме того, он был воспитан в том духе, что товарищей нельзя выдавать; и избитого и наплакавшегося мальчишку бросили в камеру до вечера.
Майор Брюкнер, которому начальник полиции в ряду других дел доложил о поимке мальчишки с немецкими папиросами, поставил это в связь с другими хищениями с грузовых машин и пожелал допросить мальчишку, лично.
Поздним вечером мальчишка, уснувший в камере, был разбужен и приведен в комнату майстера Брюкнера, где он предстал сразу перед двумя жандармскими чинами, начальником полиции и переводчиком. Мальчишка гнусил свое.
Майстер, вспылив, схватил мальчишку за ухо и собственноручно потащил его по коридору.
Мальчишка очутился в камере, где стояли два окровавленных топчана, свисали веревки с потолка и на длинном некрашеном столе на козлах лежали шомпола, шилья, плети, скрученные из электрического провода, топор. Топилась железная печка. В углу стояли ведра с водой. В камере под стенками было два стока, как в бане.
У козел на табуретке сидел полный лысоватый немец в очках со светлой роговой оправой, в черном мундире, с большими красными руками, поросшими светлыми волосами, и курил.
Мальчишка взглянул на немца, затрясся и сказал, что он получил эти сигареты в клубе от Мошкова, Стаховича и Земнухова.
В тот же день девушка с Первомайки, Вырикова, встретила на рынке свою подругу Лядскую, с которой она сидела когда‑то на одной парте, а с началом войны разлучилась: отец Лядской был переведен на работу в поселок Краснодон.
Они не то чтобы дружили, – они были одинаково воспитаны в понимании своей выгоды, а такое воспитание не располагает к дружбе, – они просто понимали друг друга с полуслова, имели одинаковые интересы и извлекали обоюдную пользу из общения друг с другом. С детских лет они перенимали у своих родителей и у того круга людей, с которым общались их родители, то представление о мире, по которому все люди стремятся только к личной выгоде, и целью и назначением человека в жизни является борьба за то, чтобы тебя не затерли, а наоборот – ты преуспел бы за счет других.
Вырикова и Лядская выполняли различные общественные обязанности в школе и привычно и свободно обращались со словами, обозначавшими все современные общественные и нравственные, понятия. Но они были уверены в том, что и эти обязанности, и все эти слова, и даже знания, получаемые ими в школе, придуманы людьми для того, чтобы прикрыть их стремления к личной выгоде и использованию других людей в своих интересах.
Не проявив особенного оживления, они были все же очень довольны, увидев друг друга. Они дружелюбно сунули друг другу негнущиеся ладошки – маленькая Вырикова в ушастой шапке с торчащими вперед поверх драпового воротника косичками и Лядская, большая, рыжая, скуластая, с крашеными ногтями. Они отошли в сторонку от кишащей базарной толпы и разговорились.
– Ну их, этих немцев, тоже мне избавители! – говорила Лядская. – «Культура, культура», а они больше смотрят пожрать да бесплатно добаловаться за счет Пушкина… Нет, я все ж таки большего от них ожидала… Ты где работаешь?
– В конторе бывшей Заготскота… – Лицо у Выриковой приняло обиженное и злое выражение; наконец она могла поговорить с человеком, который мог осуждать немцев с правильной точки зрения. – Только хлеб, двести, и все… Они дураки! Совершенно не ценят, кто сам пошел к ним служить. Я очень разочарована, – сказала Вырикова.
– А я сразу увидела: невыгодно. И не пошла, – сказала Лядская. – И жила сначала, правда, не плохо. Там у нас была такая теплая компания, я от них все ездила по станицам, меняла… Потом одна из‑за личных счетов выдала меня, что я не на бирже. Да я ей – фигу с маслом! Там у нас был уполномоченный с биржи, пожилой, такой смешной, он даже не немец, а с какой‑то Ларингии, что ли, я с ним пошла, погуляла, потом он мне даже сам доставал спирт и сигареты. А потом он заболел, и вместо него прислали такого барбоса, он меня сразу – на шахту. Тоже, знаешь, не мед – вороток крутить! Я с того и приехала сюда, – может схлопочу что получше здесь на бирже… У тебя заручки там нет?
Вырикова капризно выпятила губы.
– Очень я ими нуждаюсь!.. Я тебе так скажу: лучше иметь дело с военными: во‑первых, он временно, значит, рано или поздно уйдет, ты перед ним ничем не обязана. И не такие скупые, – он знает, что его могут завтра убить, и не так жалеет, чтобы ему погулять… Ты б зашла как‑нибудь?
– Куда ж заходить, – восемнадцать километров, да еще сколько до вашей Первомайки!
– Давно ли она перестала быть вашей?… Все ж таки заходи, расскажи, как устроишься. Я тебе кой‑что покажу, а может, и дам кой‑что, понимаешь? Заходи! – И Вырикова небрежно ткнула ей свою маленькую негнущуюся ладошку.
Вечером соседка, бывшая в этот день на бирже, передала Выриковой записку. Лядская писала, что «у вас на бирже барбосы еще почище, чем в поселке» и что у нее ничего не вышло и она уходит домой «вся разбитая».
В ночь под Новый год в Первомайке, как и в других районах города, проводился выборный обыск, и у Выриковой была обнаружена эта записка, небрежно засунутая ею меж старых школьных тетрадей. Следователю Кулешову, производившему обыск, не пришлось проявить усилий, чтобы Вырикова назвала фамилию подруги и с невероятными прибавлениями от страха рассказала об ее антинемецких настроениях.
Кулешов велел Выриковой явиться после праздника в полицию и забрал записку с собой.
Глава сорок седьмая
Первым об аресте Мошкова, Земнухова и Стаховича узнал Сережка. Предупредив сестер, Надю и Дашу, и друга своего Витьку Лукьянченко, он побежал к Олегу. Он застал здесь Валю и сестер Иванцовых: они каждое утро собирались у Олега, и он им давал задания на день.
Олег и дядя Коля поймали и записали этой ночью сообщение Совинформбюро об итогах шестинедельного наступления Красной Армии в районе Сталинграда, об окружении всей гигантской группировки немцев под Сталинградом двойным кольцом.
Смеясь и хватая Сережку за руки, девушки обрушились на него с этим сообщением. И как ни крепок был Сережка, губы его задрожали, когда он выговорил свою страшную новость.
Олег некоторое время сидел бледный, сцепив длинные пальцы больших рук, на лбу его легли продольные морщины. Потом он встал, и на лице его появилось выражение деятельности.
– Дивчата, – тихо сказал он, – найдите Туркенича и Улю. Обойдите ребят, тех, кто близко связан со штабом, скажите, чтобы все запрятали, – что нельзя спрятать, уничтожили. Скажите, часа через два дадим знать, как быть дальше. Предупредите своих родных… Да не забудьте маму Любы, – сказал он (Любка была в Ворошиловграде.).
Сережка тоже надел ватную курточку и кепку, в которой он ходил, несмотря на морозы.
– Ты куда? – спросил Олег.
Валя вдруг покраснела: ей показалось, что Сережка одевается ее сопровождать.
– Подежурю на улице, пока соберутся, – сказал Сережка.
И впервые дошло до всех, что то, что случилось с Ваней, с Мошковым и Стаховичем, это может случиться и с ними в любое время, вот даже сейчас.
Девушки, распределив между собой, кто к кому зайдет, вышли. Сережка остановил Валю во дворе:
– Ты же, смотри, аккуратней. Если нас уже здесь не будет, иди к Наталье Алексеевне в больницу, там я найду тебя; я без тебя никуда не уйду…
Валя молча кивнула головой и побежала к Степе Сафонову.
Через некоторое время без всякого вызова пришли Степа Сафонов и Сергей Левашов, а немного погодя Жора Арутюнянц. Он пришел без Осьмухина. Сегодня утром, первого января, Володе исполнилось восемнадцать лет, сестра Людмила, подарила ему связанную ею к этому дню пару теплых шерстяных носков, и они вместе ушли в гости к дедушке на село.
Туркенич выслал ребят дежурить по всем направлениям от дома.
Не дожидаясь Ули, которая жила далеко, они начали совещаться втроем: Олег, Туркенич и Сережка.
Как они должны теперь поступить? Это был единственный вопрос, на который они должны были дать ответ, и дать его немедленно. Все понимали, что дело идет не только о судьбе арестованных товарищей, а о судьбе всей организации. Ждать, как все это повернется? Их могли арестовать в любую минуту. Спрятаться? Им некуда было прятаться: их все знали.
Вернулась Валя, потом пришли Уля с Олей Иванцовой и Нина, встретившаяся с ними по дороге. Нина рассказала, что у клуба дежурят немецкие жандармы и полицаи и никого туда не пускают и уже все вокруг знают об аресте руководителей клуба и о том, что в подвале клуба найдены немецкие новогодние подарки.
Туркенич и Нина высказали предположение, что это – единственная причина ареста ребят. Как ни тяжело это само по себе, но это еще не провал организации.
– Ребята не выдадут, – говорил Туркенич со свойственной ему уверенностью.
Олег вышел из своей тяжелой задумчивости. И лицо его стало даже жестоким, когда он заговорил.
– Мы д‑должны отказаться от каких бы то ни было возможностей б‑благополучного исхода, – сказал он и посмотрел на всех открытым, мужественным взглядом. – К‑как ни больно, к‑как ни трудно отказаться, мы должны отказаться от мысли, что мы сможем остаться здесь до прихода Красной Армии, оказать ей помощь с тыла, от всего, что мы хотели сделать даже завтра… Иначе мы п‑погибнем сами и п‑погубим всех наших людей, – говорил он, едва сдерживая себя. Все слушали его, бледные и неподвижные. – Немцы разыскивают нас несколько месяцев. Они знают, что мы существуем. Они попали в самый центр организации. Если они даже ничего, кроме этих подарков, не знают и не узнают, – подчеркнул он, – они схватят нас всех, кто группировался вокруг клуба, и еще десятки невинных… Ч‑что же делать? – Он помолчал. – Уходить… Уйти из города… Да, мы должны разойтись. Не все, конечно. Ребят из поселка Краснодон вряд ли затронет этот провал. Первомайцев – тоже. Они смогут работать. – Он вдруг очень серьезно посмотрел на Улю. – За исключением Ули: она, как член штаба, может быть в любой момент раскрыта… Мы честно боролись, – сказал он, – и мы имеем право разойтись с сознанием выполненного долга… Мы потеряли трех товарищей, среди них лучшего из лучших – Ваню Земнухова. Но мы должны разойтись без чувства упадка и уныния. Мы сделали все, что смогли…