Глава тридцать четвертая 10 глава




– Уля… Уля… Она отозвалась.

– Говорит Виктор… Толю увели.

Уля вдруг явственно увидела перед собой лицо Анатолия, его всегда серьезные глаза, которые обладали такой особенностью вдруг просиять, точно одарить, и содрогнулась, представив себе, что ему предстоит. Но в это время щелкнул ключ в замке, дверь их камеры отворилась и развязный голос произнес:

– Громова!..

Вот что осталось в ее памяти… Некоторое время она стояла в приемной Соликовского. В кабинете кого‑то били. В приемной на диване сидела жена Соликовского с завитыми, бледнорусыми пакляными волосами, с узелком в руке, и, зевая, ожидала мужа, а рядом сидела маленькая девочка с такими же пакляными волосами и сонными глазами и ела пирожок с яблочной начинкой. Дверь открылась и из кабинета вывели Ваню Земнухова с неузнаваемо опухшим лицом. Он чуть не натолкнулся на Улю, и она едва не вскрикнула.

Потом она вместе с Соликовским стояла перед майстером Брюкнером, и тот, должно быть, не в первый уже раз, совершенно равнодушно задал ей какой‑то вопрос. И Шурка Рейбанд, с которым она танцевала в клубе перед войной и который пытался за ней ухаживать, теперь, делая вид, что ее совершенно не знает, перевел ей этот вопрос. Но она не расслышала того, что он ей сказал, потому что она, еще будучи на воле, приготовила то, что она скажет, если ее арестуют. И она с холодным выражением лица сказала это:

– Я не буду отвечать на вопросы, потому что не признаю за вами права судить меня. Вам нужны жертвы, я приготовилась быть одной из них. Делайте со мной, что хотите, но вы больше ничего от меня не услышите…

И майстер Брюкнер, который за эти дни, наверно, много раз слышал подобные фразы, не рассердился, а сделал движение пальцами и сказал:

– К Фенбонгу!..

Ужасна была не боль от мучений, – она могла перенести любую боль, она даже не помнила, как били ее, – ужасно было, когда они кинулись ее раздевать и она, чтобы избавиться от их рук, вынуждена была сама раздеться перед ними…

Когда ее вели назад в камеру, навстречу ей пронесли на руках Анатолия Попова с запрокинутой светлой головой и свесившимися до полу руками, из угла его рта струйкой текла кровь.

Уля все же помнила, что должна владеть собой, когда войдет в камеру, и, может быть, ей это удалось. Она входила в камеру, а полицай, сопровождавший ее крикнул:

– Иванихина Антонина!..

Уля разминулась в дверях с Тоней, взглянувшей на нее кроткими, полными ужаса глазами, и дверь за Улей закрылась. Но в это время на всю тюрьму прозвучал пронзительный детский крик, не Тонин, а просто какой‑то девочки.

– Они взяли мою младшую! – вскричала Мария Андреевна. Она, как тигрица, кинулась на дверь и стала биться в нее и кричать: – Люся!.. Они схватили тебя, маленькую! Пустите! Пустите!..

Маленький сынишка Марины проснулся и заплакал.

 

Глава сорок девятая

 

Эти дни Любку видели в Ворошиловграде, в Каменске, в Ровеньках, однажды она попала даже в Миллерово. Круг ее знакомств среди вражеских офицеров сильно вырос. Карманы ее были набиты дареным печеньем, конфетами, шоколадом, и она простодушно угощала ими первого встречного.

С отчаянной отвагой и беспечностью кружилась она по самой кромке пропасти, с детской улыбкой и сощуренными голубыми глазами, в которых иногда проскальзывало что‑то жестокое.

В эту поездку в Ворошиловград Олег просил ее снова лично связаться с Иваном Федоровичем, чтобы тот знал, что «Молодая гвардия» готова в любой момент выступить с оружием в руках, и чтобы предусмотреть связь с областным центром в решающие дни, когда фронт приблизится к Донбассу. Но Ивана Федоровича уже не было в Ворошиловграде. Человек, с которым Любка была связана, сказал ей, что немцы сильно свирепствуют в городе и что Иван Федорович выехал на село.

Человек этот сам менял квартиры чуть ли не ежедневно. Он был немыт, небрит, с глазами, красными от бессонницы, но очень возбужден новостями с фронта. Ему нужны были сведения о ближних резервах немцев, о снабжении, об отдельных частях, – целый ворох сведений.

Любке снова пришлось связаться с интендантским полковником, и был момент, когда ей показалось, что вряд ли она сможет выкарабкаться. Все интендантское управление, во главе с этим полковником с несвежим лицом и обвисающими брылями, покидало Ворошиловград, покидало с неслыханной торопливостью. Поэтому и у самого полковника, который, чем больше он пил, становился все стеклянней, и у других офицеров было отчаянное настроение.

Любка выкарабкалась только потому, что их было слишком много. Они мешали друг другу и ссорились, и в конце концов она все‑таки очутилась на квартире, где жила девочка гриб‑боровик. Любка даже унесла с собой банку чудного варенья, подаренного ей лейтенантом, который все еще на что‑то надеялся.

Любка разделась и легла в постель, в холодной, нетопленой комнате с высоким потолком. В это время раздался страшный стук в дверь. Любка приподняла голову. В соседней комнате проснулись гриб‑боровик и ее мама. В дверь так стучали, будто хотели ее выломать. Любка быстро выскочила из‑под одеяла, – от холода она спала в лифе и в чулках, – сунула ноги в туфли и влезла в платье. В комнате было совсем темно. Хозяйка испуганно спрашивала в сенях, кто это, ей отвечали грубые голоса, – это были немцы. Любка подумала, что это перепившиеся офицеры приехали к ней, и сильно растерялась

Она еще не успела сообразить, что ей предпринять, как в комнату к ней, стуча тяжелыми ботинками на толстой подметке, вошли три человека, и один из них осветил Любку электрическим фонарем.

– Licht! * (* – Свет! (немецк.) – вскричал чей‑то голос, и Любка узнала лейтенанта.

Да, это был он и два жандарма. У лейтенанта было перекошено лицо от злости, когда он, держа над головой ночник, поданный ему из‑за двери хозяйкой, всматривался в Любку. Он передал ночник жандарму и изо всей силы ударил Любку по лицу. Потом растопыренными пальцами он разбросал лежавшие на стуле у изголовья мелкие предметы туалета, будто искал что‑то. Губная гармоника, лежавшая под носовым платком, упала на пол, лейтенант со злобой наступил на нее и смял каблуком.

Жандармы произвели обыск по всей квартире, а лейтенант уехал, и Любка поняла, что это не он привез жандармов, а они нашли Любку через него: где‑то что‑то открылось, но что – этого она не могла знать.

Дама, хозяйка квартиры, и девочка гриб‑боровик оделись и, ежась от холода, наблюдали за обыском. Вернее, дама наблюдала, а гриб‑боровик с жгучим интересом и любопытством неотрывно смотрела на Любку. В последний момент Любка порывисто прижала гриб‑боровик к себе и поцеловала его прямо в крепкую щечку.

Любку привезли в ворошиловградскую жандармерию. Какой‑то чин просмотрел ее документы и с помощью переводчика расспросил ее, действительно ли она Любовь Шевцова и в каком городе она проживает. При допросе присутствовал, сидя в углу, какой‑то паренек, лица его Любка не рассмотрела. Паренек все время дергался. У Любки забрали чемодан с платьем и со всеми вещами, кроме разных мелких предметов, банки с вареньем и пестрого большого платка, которым она повязывала иногда шею и который попросила вернуть ей, чтобы завязать все, что у нее осталось.

Так она и появилась, в оставшемся на ней ярко‑пестром крепдешиновом платье и с этим узелком с различными принадлежностями косметики и с банкой варенья, в камере первомайцев – днем, когда шел допрос.

Полицай открыл дверь камеры, впихнул ее и сказал:

– Принимайте ворошиловградскую артистку!

Любка, румяная от мороза, прищуренными блестящими глазами оглядела, кто в камере, увидела Улю, Марину с мальчиком, Сашу Бондареву, всех своих подруг. Руки ее, в одной из которых был узелок, опустились, румянец сошел с лица, и оно стало совсем белым.

К тому времени, когда Любка была привезена в краснодонскую тюрьму, тюрьма была переполнена молодогвардейцами и их родными и товарищами до того, что люди с детьми жили в коридоре, а еще предстояло разместить здесь всю группу из поселка Краснодон.

В городе происходили все новые и новые аресты, по‑прежнему зависевшие от стихийных признаний Стаховича. Доведенный до состояния измученного животного, он покупал себе отдых, предавая своих товарищей, но каждое новое предательство сулило ему все новые и новые мучения. То он вспоминал всю историю с Ковалевым и Пирожком. То вспоминал о том, что у Тюленина был приятель, он даже не знал его фамилии, но он помнил его приметы и помнил, что тот живет на Шанхае.

Вдруг Стахович вспоминал, что у Осьмухина был друг Толя Орлов. И вот уже истерзанный Володя и мужественный «Гром гремит» стояли друг перед другом в кабинете вахтмайстера Балдера.

– Нет, я первый раз его вижу, – тихо говорил Толя.

– Нет, я его совсем не знаю, – говорил Володя.

Стахович вспоминал о том, что у Земнухова в Нижней Александровке живет любимая девушка. И через несколько дней перед майстером Брюкнером стояли уже не похожий на самого себя Земнухов и Клава со своими косящими глазами. И она говорила чуть слышно.

– Нет… Когда‑то учились вместе. А с начала войны не видела. Ведь я жила в деревне…

Земнухов молчал.

Всю группу поселка Краснодон содержали в местной поселковой тюрьме. Лядская, выдавшая группу, не могла знать, кто из них какую роль играл в организации, но в руки полиции попал дневник Лиды Андросовой, где в каждой записи упоминался Коля Сумской, в которого она была влюблена, – безобидный дневник, но в нем обнаружены были две криминальные записи.

«20 декабря ночью в 11 часов папа пришел с работы и сказал, чтобы мы вышли на улицу и послушали гул орудий. Я и мама слышали в течение пяти минут два выстрела. Как радостно и в то же время жутко…»

«23, 24 декабря. Среда, четверг. Все ехали румыны. Пересчитать невозможно. 24‑го два румына забрали у нас все пышки. К вечеру все выехали. Ночью наши бомбили и бросали листовки…»

Лиду Андросову, хорошенькую девушку с остреньким подбородком, похожую на лисичку, избивали ремнями, снятыми с винтовок: от нее требовали рассказать о деятельности Сумского в организации. Лида Андросова вслух считала удары, но отказалась говорить хоть что‑нибудь.

Даже для палачей в их зверской деятельности существует предел возможного. Никто из арестованных молодогвардейцев не признавался в своей принадлежности к организации и не показывал на товарищей. Эта беспримерная в истории стойкость почти ста юношей и девушек, почти детей, постепенно выделила их среди невинно арестованных и среди родных и близких. И чтобы облегчить свое положение, немцы стали постепенно выпускать всех, кто попал случайно, и тех из родных, кого взяли в качестве заложников. Так были выпущены родные Кошевого, Тюленина, Арутюнянца и других. Выпущена была и Мария Андреевна. Маленькую Люсю отпустили за день до нее, и Мария Андреевна только дома смогла в слезах проверить, что материнский слух не обманул ее и младшая дочь была в тюрьме.

Родные арестованных с утра до ночи толпились у здания тюрьмы, хватая за руки выходивших и входивших полицаев и немецких солдат с просьбой дать весточку или пронести передачу. Их разгоняли, они собирались снова, обрастали прохожими и просто любопытными. Из‑за дощатых стен иногда слышны были вопли избиваемых, и, чтобы заглушить их, в тюрьме с утра заводили патефон. Город било, как в лихорадке: не было человека, который не побывал бы в эти дни у здания тюрьмы. И майстер Брюкнер вынужден был дать распоряжение принимать передачу для заключенных.

Как ни противоестественна была жизнь молодых людей в условиях зверской из зверских немецкой оккупационной тюрьмы, они жили в ней уже около двух недель, и постепенно у них образовался свой особенный тюремный быт с этим чудовищным насилием над телами и душами молодых людей, но со всеми человеческими отношениями любви, дружбы и даже привычками развлечения.

– Девочки, хотите варенья? – говорила Любка, усевшись посредине камеры на пол и развязывая свой узелок. – Балда! Раздавил мою губную гармошку! Что я буду здесь делать без гармошки?…

– Обожди, сыграют они на твоей спине, отобьют охоту к гармошке! – в сердцах сказала Шура Дубровина.

– Так ты знаешь Любку! Думаешь, я буду хныкать или молчать, когда меня будут бить? Я буду ругаться, кричать. Вот так: «А‑а‑а!.. Дураки! За что вы бьете Любку?» – завизжала она.

Девушки засмеялись.

– И то правда, девушки, на что нам жаловаться? А кому легче? Нашим родным еще тяжелее. Они, бедные, не знают даже, что с нами. Да то ли им еще придется пережить!.. – говорила Лиля Иванихина.

Круглолицая, светленькая, она, должно быть, ко многому привыкла в концентрационных лагерях, она ни на что не жаловалась, за всеми ухаживала и была добрым духом всей камеры.

Вечером Любку вызвали на допрос к майстеру Брюкнеру. Это был необычайный допрос: присутствовали все начальники жандармерии и полиции. Любку не били, с ней были даже вкрадчиво‑ласковы. Любка, вполне владевшая собой и не знавшая, что им известно, по привычке своего общения с немцами, кокетничала и смеялась и выражала полное непонимание того, что они от нее хотят. Ей намекали, что было бы очень хорошо для нее, если бы она выдала радиопередатчик, а заодно и шифр.

Это была с их стороны только догадка, у них не было прямых улик, но они не сомневались в том, что это так и есть. Достаточно было узнать принадлежность Любки к организации, чтобы догадаться о характере ее разъездов по городам и сближения с немцами. Немецкая контрразведка имела данные о том, что в области работает несколько тайных радиопередатчиков. А тот парень, который присутствовал при допросе Любки в ворошиловградской жандармерии, был парень из компании Борьки Дубинского, ее приятеля по курсам, он подтвердил, что Любка училась на этих секретных курсах.

Любке сказали, чтобы она подумала, не лучше ли ей сознаться, и отпустили в камеру.

Мать прислала ей полную кошолку продуктов. Любка сидела на полу, зажав ногами кошолку, извлекала оттуда то сухарь, то яичко, покачивала головой и напевала:

 

Люба, Любушка, Любушка‑голубушка,

Я тебя не в силах прокормить…

 

Полицейскому, принесшему передачу, она сказала:

– Передай маме, что Любка жива и здорова, просит, чтобы побольше передавала борща! – Она обернулась к девушкам и закричала: – Дивчата, налетай!..

В конце концов она все‑таки попала к Фенбонгу, который ее довольно сильно побил. И она сдержала свое обещание: она ругалась так, что это было слышно не только в тюрьме, а по всему пустырю:

– Балда!.. Плешивый дурак!.. Сучья лапа!.. – Это были еще самые легкие из тех слов, какими она наградила Фенбонга.

В последующий раз, когда Фенбонг в присутствии майстера Брюкнера и Соликовского избил ее скрученным проводом, Любка, как ни кусала губы, не смогла удержать слез. Она вернулась в камеру и молча легла на живот, положив голову на руки, чтобы не видели ее лица.

Уля в светлой вязаной кофточке, присланной ей из дому и шедшей к ее черным глазам и волосам, сидела в углу камеры и, таинственно поблескивая глазами, рассказывала девушкам, сгрудившимся вокруг нее, «Тайну монастыря святой Магдалины». Теперь она изо дня в день рассказывала им что‑нибудь занимательное с продолжением: они прослушали уже «Овод», «Ледяной дом», «Королеву Марго».

Дверь в коридор была открыта, чтобы проветрить камеру. Полицейский из русских сидел напротив двери на табурете и тоже слушал «Тайну монастыря».

Любка отдохнула немного и села, невнимательно прислушиваясь к рассказу Ули, увидела Майю Пегливанову, который день лежавшую не вставая, – Вырикова выдала, что Майя была когда‑то секретарем комсомольской ячейки в школе, и ее теперь мучили больше других, – Любка увидела Майю, и неутоленное мстительное чувство зашевелилось в ней, ища выхода.

– Саша… Саша… – тихо позвала она Бондареву, сидевшую в группе, окружавшей Улю. – Что‑то наши мальчишки притихли…

– Да…

– Уж не повесили ли они носы?

– Все‑таки их, знаешь, больше терзают, – сказала Саша и вздохнула.

В Саше Бондаревой, с ее резкими мальчишескими хватками и голосом, только в тюрьме раскрылись вдруг какие‑то мягкие девические черты, и она точно стыдилась их оттого, что они так запоздало проявились.

– Давай мы их малость расшевелим, – сказала Любка, оживившись. – Мы сейчас на них карикатуру нарисуем.

Любка быстро достала в изголовье листок бумаги и маленький карандашик – с одной стороны синий, с другой красный, – и обе они, Любка и Саша, улегшись на животе лицами друг к другу, стали шопотом разрабатывать содержание карикатуры. Потом, пересмеиваясь и отнимая друг у друга карандаш, изобразили худенького изможденного паренька с громадным носом, оттягивавшим голову паренька книзу, так, что он весь изогнулся и уткнулся носом в пол. Они сделали паренька синим, лицо его оставили белым, а нос покрасили красным и подписали ниже:

 

Ой, вы, хлопцы, что невеселы,

Что носы свои повесили?

 

Уля кончила рассказывать. Девушки встали, потягивались, расходились по своим углам, некоторые обернулись к Любке и Саше. Карикатура пошла по рукам. Девушки смеялись:

– Вот где талант пропадал!

– А как передать?

Любка взяла бумажку, подошла к двери.

– Давыдов! – вызывающе сказала она полицаю. – Передай ребятам их портрет.

– И откуда у вас карандаши, бумага? Ей‑богу, скажу начальнику, чтоб обыск сделал! – хмуро сказал полицейский.

Шурка Рейбанд, проходивший по коридору, увидел Любку в дверях.

– Ну как, Люба? Скоро в Ворошиловград поедем? – сказал он, заигрывая с ней.

– Я с тобой не поеду… Нет, поеду, если передашь вот ребятам, портрет мы их нарисовали!..

Рейбанд посмотрел карикатуру, усмехнулся костяным личиком и сунул листок Давыдову.

– Передай, чего там, – небрежно сказал он и пошел дальше по коридору.

Давыдов, знавший близость Рейбанда к главному начальнику и, как все полицаи, заискивавший перед ним, молча приоткрыл дверь в камеру к мальчикам и вбросил листок. Оттуда послышался дружный смех. Через некоторое время застучали в стенку:

– Это вам показалось, девочки. Жильцы нашего дома ведут себя прилично… Говорит Вася Бондарев. Привет сестренке…

Саша взяла в изголовье стеклянную банку, в которой мать передавала ей молоко, подбежала к стенке и простучала:

– Вася, слышишь меня?

Потом она приставила банку дном к стене и, приблизив губы к краям, запела любимую песню брата – «Сулико».

Но едва она стала петь, как все слова песни стали оборачиваться такой памятью о прошлом, что голос у Саши прервался. Лиля подошла к ней и, гладя ее по руке, сказала своим добрым, спокойным голосом:

– Ну, не надо… Ну, успокойся…

– Я сама ненавижу, когда потечет эта соленая водичка, – сказала Саша, нервно смеясь.

– Стаховича! – раздался по коридору хриплый голос Соликовского.

– Начинается… – сказала Уля. Полицейский захлопнул дверь и закрыл на ключ.

– Лучше не слушать, – сказала Лиля. – Улечка, ты же знаешь мою любовь, прочти «Демона», как тогда, помнишь?

…Что люди? ~ что их жизнь и труд?

 

– начала Уля, подняв руку:

 

Они прошли, они пройдут…

Надежда есть – ждет правый суд:

Простить он может, хоть осудит!

Моя ж печаль бессменно тут,

И ей конца, как мне, не будет;

И не вздремнуть в могиле ей!

Она то ластится, как змей,

То жжет и плещет, будто пламень,

То давит мысль мою, как камень ‑

Надежд погибших и страстей

Несокрушимый мавзолей!

 

О, как задрожали в сердцах девушек эти строки, точно говорили им: «Это о вас, о ваших еще не родившихся страстях и погибших надеждах!»

Уля прочла и те строки поэмы, где ангел уносит грешную душу Тамары. Тоня Иванихина сказала:

– Видите! Все‑таки ангел ее спас. Как это хорошо!..

– Нет! – сказала Уля все еще с тем стремительным выражением в глазах, с каким она читала. – Нет! Я бы улетела с Демоном… Подумайте, он восстал против самого бога!

А что! Нашего народа не сломит никто! – вдруг сказала Любка со страстным блеском в глазах. – Да разве есть другой такой народ на свете? У кого душа такая хорошая? Кто столько вынести может?… Может быть, мы погибнем, мне не страшно. Да, мне совсем не страшно, – с силой, от которой содрогалось тело, говорила Любка. – Но мне бы не хотелось… Мне хотелось бы еще рассчитаться с ними, с этими! Да песен попеть, – за это время, наверное, много сочинили хороших песен там, у наших! Подумайте только, прожили шесть месяцев при немцах, как в могиле просидели: ни песен, ни смеха, только стоны, кровь, слезы, – с силой говорила Любка.

– А мы и сейчас заспиваем, ну их всех к чортовой матери! – воскликнула Саша Бондарева и, взмахнув тонкой смуглой своей рукой, запела:

 

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед…

 

Девушки вставали со своих мест, подхватывали песню и грудились вокруг Саши. И песня, очень дружная, покатилась по тюрьме. Девушки услышали, как в соседней камере к ним присоединились мальчишки.

Дверь в камеру с шумом отворилась, и полицейский, со злым, испуганным лицом, зашипел:

– Да вы что, очумели? Замолчать!..

 

Этих дней не смолкнет слава,

Не померкнет никогда,

Партизанские отряды

Занимали города…

 

Полицейский захлопнул дверь и убежал.

Через некоторое время по коридору послышались тяжелые шаги. Майстер Брюкнер, высокий, со своим низко опущенным тугим животом, с темными на желтом лице мешками под глазами и собравшимися на воротнике толстыми складками шеи, стоял в дверях, в руке его тряслась дымившаяся сигара:

– Platz nehmen! Ruhe!.. * (* – По местам! Молчать! (немецк.) – вырвалось из него с таким резким оглушительным звуком, будто он стрелял из пугача.

…Как манящие огни,

Штурмовые ночи Спасска,

Волочаевские дни… ‑

 

пели девушки.

Жандармы и полицейские ворвались в камеры. В соседней камере, у мальчиков, завязалась драка. Девушки попадали на пол у стен камеры.

Любка, одна оставшись посредине, уперла в бока свои маленькие руки и, прямо глядя перед собой жестокими невидящими глазами, пошла прямо на Брюкнера, отбивая каблуками чечетку.

– А! Дочь чумы! – вскричал Брюкнер задыхаясь. Схватил своей большой рукой Любку и, выламывая ей руку, выволок из камеры.

Любка, оскалившись, быстро наклонила голову и впилась зубами в эту его большую руку в клеточках желтой кожи.

– Verdammt noch mal! * (* – Проклятие! (немецк.) – взревел Брюкнер и другой рукою кулаком стал бить Любку по голове. Но она не отпускала его руки.

Солдаты с трудом оторвали ее от него и с помощью самого майстера Брюкнера, мотавшего в воздухе кистью, поволокли Любку по коридору.

Солдаты держали ее, а майстер Брюкнер и унтер Фенбонг били ее электрическими проводами по только что просохшим струпьям. Любка злобно прикусила губу и молчала. Вдруг она услышала возникший где‑то очень высоко над камерой звук мотора. И она узнала этот звук, и сердце ее преисполнилось торжества.

– А, сучьи лапы! А!.. Бейте, бейте! Вон наши голосок подают! – закричала она.

Рокот снижавшегося самолета с ревом ворвался в камеру. Брюкнер и Фенбонг прекратили истязания. Кто‑то быстро выключил свет. Солдаты отпустили Любку.

– А! Трусы! Подлецы! Пришел ваш час, выродки из выродков! Ага‑а!.. – кричала Любка, не в силах повернуться на окровавленном топчане и яростно стуча ногами.

Раскат взрывной волны потряс дощатое здание тюрьмы. Самолет бомбил город.

С этого дня в жизни молодогвардейцев в тюрьме произошел тот перелом, что они перестали скрывать свою принадлежность к организации и вступили в открытую борьбу с их мучителями. Они грубили им, издевались над ними, пели в камерах революционные песни, танцевали, буянили, когда из камеры вытаскивали кого‑нибудь на пытку.

И мучения, которым их подвергали теперь, были мучения, уже не представимые человеческим сознанием, не мыслимые с точки зрения человеческого разума и совести.

 

Глава пятидесятая

 

Олег, наиболее осведомленный о передвижении на фронте, повел группу почти на север, с тем чтобы где‑то в районе Гундоровской перейти замерзший Северный Донец и выйти к станции Глубокой на железной дороге Воронеж – Ростов.

Они шли всю ночь. Мысли о родных и товарищах не оставляли их. Почти всю дорогу они шли молча.

К утру, обойдя Гундоровскую, они беспрепятственно перешли Донец и хорошо укатанной военной дорогой, проложенной по старой грунтовой, пошли направлением на хутор Дубовой, ища глазами по степи какого‑нибудь жилья, чтобы согреться и закусить.

Погода была безветреная, взошло солнце, начало пригревать. Степь со своими балками и курганами сияла чистой белизной. Укатанная дорога начала оттаивать, по обочинам обнажились края канав, пошел парок и запахло землею.

И по дороге, по которой они шли, и по далеко вид ным, особенно с холмов, боковым и дальним проселкам то и дело двигались навстречу им разрозненные остатки немецких пехотных, артиллерийских подразделений, служб, интендантских частей, не попавших в великое кольцо сталинградского окружения и разбитых в последующих боях на Дону и под Морозовским. Это были уже не румыны. Это отступали немцы, не похожие на тех, какие двигались на тысячах грузовиков пять с половиной месяцев тому назад. Они шли в расхлыстанных шинелях, с обмотанными головами и ногами, чтобы было теплее, обросшие щетиной, с такими грязными, черными лицами и руками, будто они только что вылезли из печной трубы.

Однажды, проселком с востока на запад, ребятам пересекла дорогу группа итальянских солдат, в большинстве без ружей, а некоторые несли ружья, положив их на плечи, как палки, вверх ложем. Офицер в летней накидке, с головой, обмотанной поверх покосившейся полуфуражки‑полукепки детскими рейтузами, ехал среди своих солдат верхом на ишаке без седла, едва не бороздя дорогу громадными башмаками. Он был так смешон и так символичен с замерзшими под несом соплями, этот житель теплой южной страны, в снегах России, что ребята, переглянувшись, захохотали.

На дорогах попадалось немало мирных жителей, сорванных войной со своих мест. И никто не обращал внимания на двух юношей и трех девушек, идущих по зимней дороге с вещевыми мешками.

Все это подняло их настроение. С беспечной отвагой юности, не имеющей реального представления об опасности, они видели себя уже по ту сторону фронта.

Нина в валенках и шапке‑ушанке, из‑под которой тяжелые завитки ее волос падали на воротник теплого пальто, вся разрумянилась от ходьбы. Олег все время поглядывал на нее. И они, встретившись глазами, улыбались друг другу. А Сережка и Валя в одном месте даже завязались играть в снежки и далеко оставили позади своих товарищей, перегоняя один другого. Оля, старшая среди них, одетая во все темное, спокойная и молчаливая, держалась по отношению к этим двум парам, как снисходительная мамаша.

На хуторе Дубовом они провели около суток, исподволь выспрашивая о фронтовых делах. Какой‑то инвалид, без руки, должно быть из осевших «окруженцев», посоветовал им итти дальше на север, в деревню Дячкино.

В этой деревне и в ближайших к ней хуторах они прослонялись несколько суток среди смешавшихся тылов немецких частей и прятавшихся по подвалам жителей. Они находились теперь в непосредственной близости от линии боев, с которой доносился беспрерывный гул орудий и ночами, как зарницы, вспыхивали огни их жерл. Авиация бомбила немецкие тылы, и, видно, фронт, подавался под напором советских войск, потому что все немецкое вокруг сдвигалось и текло на запад.

На них косился каждый прохожий солдат, а жители боялись впустить, не зная, что это за люди. Не только переходить фронт впятером, а просто бродить или оставаться здесь было опасно. В одном из хуторков хозяйка, очень недружелюбно поглядывавшая на них, ночью вдруг тепло оделась и вышла. Не спавший Олег разбудил своих товарищей, и они ушли с хутора в степь. Ветер, поднявшийся с прошлого дня, сильно донимал их после сна, и прислониться некуда было. Никогда они не чувствовали себя такими беспомощными и заброшенными. И тогда заговорила Оля, старшая среди них.

– Не обижайтесь на то, что я скажу, – так начала она, ни на кого не глядя, прикрывая рукавом щеку от ветра. – Нам не перейти фронта такой большой компанией. И, должно быть, очень трудно перейти фронт женщине или девушке… – Она взглянула на Олега и Сережку, ожидая возражений, но они молчали, потому что это была правда. – Нам, девушкам, надо освободить своих мальчишек, – твердо сказала она. Нина и Валя поняли, что говорят о них. – Нина, может быть, будет возражать, но твоя мама поручила мне тебя мы пойдем в деревню Фокино, там живет моя подруга по институту, она нас приютит, и мы у нее дождемся фронта, – сказала Оля.

Олег впервые не нашелся что ответить, Сережка и Валя молчали.

– Почему же я буду возражать? Нет, я не буду возражать, – сказала Нина, чуть не плача.

Так они постояли еще молча все пятеро, томясь и не решаясь сделать последний шаг. Тогда Олег сказал:

– Оля права. Зачем подвергать девушек риску, когда у них есть более простой выход. И правда, нам будет легче. И в‑вы ид‑дите, – сказал он, вдруг начав заикаться, и обнял старшую, Олю, и поцеловал ее.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: