Расстрелы на восточном кладбище 14 глава




Мадам тоже охватил этот мимолетный порыв, что доказывает правоту моего положения, ибо, если Мадам и не была преступницей, святой ее тоже нельзя было назвать.

Ее далекая молодость, потерпевшая крушение в то же время, что и «Титаник», была очень бурной.

Сначала она была законной вдовой старого сеньора, а потом соломенной вдовой очень многих. В период своего расцвета, который продолжался вдвое меньше того, чем продолжался бы теперь, потому что тогда не было косметической хирургии, она получала значительные доходы со своего единственного капитала — красоты.

Но красота — это сырье, с годами теряющее свою ценность, ибо скоро портится.

И когда время полностью девальвировало состояние Мадам, она оказалась беднее стрекозы. Пришлось искать убежища в этой скромной квартирке и сдавать на время свою лучшую комнату, чтобы было чем заплатить домовладельцу в конце месяца.

Занятие это, конечно, не было слишком почтенным, но благодаря ему плита Мадам топилась каждый день и на ней всегда стоял горшочек с едой. Зим°й неприглядность Этой профессии меньше бросалась в глаза, потому что люди закутываются в кашне до самых глаз и никто не обращает внимания на то, что делается вокруг. Но при свете первого весеннего солнца все безобразное становится еще более безобразным.

Мадам печально вздохнула, придя к банальному заключению:

«Несчастна женщина, которая в молодости отдает все, потому что в старости у нее не остается ничего».

И закрыла окно, оставив снаружи весну, которая изливала на город свою невинную радость.

Как раз в это время зазвонил звонок, и Мадам пошла открывать, с трудом волоча центнер своей рыхлой плоти.

— Что‑то рано сегодня, — пробормотала она, забыв о горьких мыслях, навеянных хорошей погодой.

Посмотрев в глазок, Мадам приоткрыла дверь.

— Что вам угодно? — спросила она у двух теней, маячивших в полумраке лестничной площадки.

Вопрос был немного глуп, потому что все посетители желали одного. Но нужно было соблюдать приличия.

— Я от дона Рамона, — сказал мужчина неуверенным голосом.

Дон Рамон был владельцем ближнего бара, который поставлял Мадам клиентов, достойных всяческого доверия. Присылал он только тех, кто гарантировал благопристойность, соблюдение тайны и хорошие чаевые. Услышав это, старуха оставила всякие колебания.

— Проходите, пожалуйста, — сказала она учтиво, пропуская парочку.

Как бывало почти всегда, первым прошел он, желая ободрить подругу, чтобы та отбросила последние сомнения. Потом вошла она, опустив глаза и стараясь спрятаться за спиной кавалера.

«Какие молодые!» — подумала Мадам, увидев их при свете коридорной лампочки. II прибавила громко:

— Пожалуйте сюда.

Они действительно были очень молоды и очень робки. Должно быть, студенты, потому что оба держали под мышкой книги. Не требовалось быть психологом, чтобы угадать, что они впервые входят в такой дом. Это бросалось в глаза, а глаз Мадам был наметан в подобных делах.

Молодой человек держался с уверенностью, которой вовсе не испытывал. Мояшо было бы поклясться, что у него совсем недавно появились усы и, наверное, это его любовное приключение было первым.

У девушки щеки горели от стыда. Она шла по коридору, опустив голову, несомненно раскаиваясь в шаге, на который решилась, и все же не осмеливаясь отступить, так как боялась показаться смешной перед своим возлюбленным и Мадам. Борьба между любовью и стыдом отражалась в ее глазах, слишком больших и светлых, чтобы скрыть бушевавшие в ней чувства.

Густые белокурые волосы обрамляли ее нелшое лицо, как сказал бы пошляк. Я же скажу, что золото ее волос было натуральным, потому что до того возраста, когда женщины начинают применять разного рода краски, ей было еще далеко.

«Какие молодые!» — опять подумала Мадам, созерцая голубков.

II волна весенней нежности, захлестнув грудную клетку Мадам, затопила ее сердце. Несомненно поэтому старая сводня начала монолог, чтобы нарушить патетическое молчание молодой парочки:

— Прошу сюда. Вот спальня, которую я сдаю… Проходите, проходите!.. Красиво, правда?.. Украшения немного крикливые, но что поделаешь — приходится приспосабливаться к вкусам публики. А люди, которые приходят в такие места, к сожалению, обычно не слишком утонченны. Они предпочитают яркие, возбуждающие цвета… Это естественно, не правда ли? В конце концов, им надо приятно провести несколько часов… Как во время праздника — чем больше ярких красок, тем меньше заметно, насколько грустно вокруг. А ведь комната эта весьма невеселая. Если бы эта мебель могла говорить!.. Но лучше, чтобы она не говорила, потому что вам хочется остаться одним — не так ли?.. Хе — хе! Я все понимаю. Я тоже была молода и брала свое от жизни. Сейчас ухожу, не беспокойтесь. Разрешите только разобрать вам постель. Вот так… Вы недолго пробудете? К одиннадцати я обещала комнату одному очень обязательному кабальеро… Во всяком случае, таким его считают. Но бедняга может развлекаться только по утрам, когда, по мнению его жены, он в канцелярии… Хе — хе!.. Ну и канцелярия!.. Хотя в какой‑то мере это так, здесь многие разрешают свои трудности… Поверьте, мне иногда жаль людей, которые запираются в этих четырех стенах. Эти женщины и мужчины — неудачники, они не сумели стать счастливыми при свете дня и скрываются, чтобы пережить несколько минут тайного счастья… Но я становлюсь плаксивой. Иногда начнешь говорить, говорить…

Напуганные голубки слушали Мадам, которая ходила по комнате, делая последние мазки — поправляла коврик, снимала нитку с дорожки.

Ни тот, ни другой не осмеливались прервать ее, а старуха продолжала говорить без остановки:

— Вы уж извините меня, но я кончала уборку, когда вы пришли. А это отнимает у меня много времени. Если бы вы видели, во что превращается эта комната каждый день!.. Настоящий хлев. Человеку нужно есть, иначе… Неужто я позволила бы, чтобы в мой дом ходили все эти развратники, да еще дурно воспитанные… Парочки вроде вас, образованной и с хорошими манерами, я ни разу не видела с тех пор, как занялась этим делом. Уж поверьте мне. Если бы все клиенты были такие, я была бы счастлива. Но в подобные места, простите, ходит только деревенщина да неучи. Можете себе представить, они ботинки вытирают полотенцем!.. Кстати, раз уж речь зашла о полотенцах, я вспомнила, что еще не меняла их сегодня. Сейчас принесу чистые… Книги вы можете оставить на туалетном столике. Знаете, я очень люблю студентов. Не раз я думала, что если б смогла учиться, то не занималась бы таким неприглядным делом… Но я упустила время — а сейчас уже слишком поздно. Именно в молодости нужно выбирать между хорошей и дурной жизнью… И я, к моему несчастью, выбрала дурную… Но тут уж ничего не поделаешь, и я не имею права жаловаться. Примерно в вашем возрасте я сделала первый неверный шаг. И потом, вступив на эту дорожку, не могла остановиться… Простите, я разболталась и задеряшваю вас. Ухожу, ухожу… Хотите, я закрою занавески? Жалко задвигать их, правда?.. Такой прекрасный день!.. Посмотрите, как красиво на улице!.. Если б я могла, я бы вышла из этой грязной квартиры и погрелась на солнышке. Я пошла бы погулять в парк, сейчас там, должно быть, тепло, но не жарко… На чистом воздухе голова яснее и на жизнь смотришь спокойнее. От скольких глупостей мы были бы спасены, если б прежде, чем принять решение, немного прогулялись… Смотрите, смотрите!.. Сколько парочек вышло подышать свежим воздухом!.. Они неторопливо прохаживаются, взявшись под руку: строят планы на будущее… Видите, вон там, на противоположной стороне?

Произнеся эти слова, Мадам, стоявшая лицом к окну и спиной к голубкам, повернулась, но голубки улетели.

В коридоре еще были слышны их крадущиеся, стыдливые шаги. Потом стукнула дверь, выходящая на лестницу…

И Мадам со вздохом облегчения вернулась к своим делам, довольная, словно спасла двух утопающих.

Матуте, Ана Мария

ЛАВОЧНИКИ (Перевод с испанского С. Вафа)

Морской ветер поднимал белесую пыль равнины, на которой теснились лачуги. Справа находилась скалистая гора, слева начиналось предместье городка с его первыми газовыми фонарями и пустырями, огороженными забором. За ними следовали темные улочки, мощенные скользким, влажным булыжником, таверны, палатки с жареной рыбой, закусочные. Отсюда брал свое начало приморский квартал с часовней святого Михаила и святого Петра. Потом — море. Ясным погожим утром в лачугах слышался колокольный перезвон часовни.

Продуктовая лавка расположилась как раз в центре этого мирка — на полпути от лачуг до первых рыбачьих домиков. Лавка была не слишком большая, зато битком набита товарами. Колбасы, консервы, свечи, мыло, коробки печенья, сыр, масло, мочалки, половые щетки… Все это выстроилось в ряд или громоздилось стопками и пирамидами вокруг прилавка, отшлифованного локтями покупателей. За прилавком виднелась дверь, которая вела в помещение, где жили Эсекиель, его жена Мариана и их приемный сын.

Приемного сына привезли из родной деревушки Марианы, когда у супругов пропала всякая надежда иметь детей. Звали его Дионисио. Он был старшим сыном золовки, бедной вдовы, у которой, помимо мальчика, оставалось еще четверо ребят. С первого же дня ей пришлось смириться с усыновлением, и теперь она только изредка писала ему короткие письма, крупными буквами и как‑то странно разделяя слова. Дионисио было шесть лет, когда его увезли из деревни. Остальные шесть он прожил в доме своих новых родителей, Эсекиеля и Марианы. Его воспоминания о матери были смутными и всегда печальными. Деревня запомнилась своими крылечками, площадью и весенним садом с чудесным запахом талой земли. Теперь же он хорошо различал запахи красного перца, мыла, пряностей да соленого ветра, дувшего с моря и волочившего за собой белесую сухую пыль равнины, на которой ютились лачуги.

Дионисио не получал жалованья, но Эсекиель постоянно внушал своему приемному сыну, что потом лавка будет принадлежать ему одному и никому другому. Мальчик уплетал За обе щеки, как и Эсекиель. Как и у Эсекиеля, у него во время еды лоснились подбородок и уголки губ. И, как Эсекиель, он готовил себе на второй завтрак и на полдник огромные бутерброды с ветчиной, колбасой, сыром или же мармеладом. Дионисио мог есть все, что хотел и когда хотел. По вечерам — в половине седьмого — он шел наверх, причесывался, опрыскивал себя из пульверизатора одеколоном, сильно пахнувшим фиалкой. Снимал халат, дочиста отмывал рутки и отправлялся в школу изучать счетное дело.

Все складывалось хорошо для Дионисио, и он не желал бы ничего иного, если бы не ватага мальчишек во главе с Манолито. Манолито и его товарищи жили в лачугах.

Эти сорванцы, загорелые, тощие, безжалостные и веселые, собирались на открытом месте, за лачугами, и играли в какие‑то непонятные, дикие и все яге пленительные игры. Манолито и его банда заставили Дионисио задуматься о друзьях. Друзья, игры, приключения. Всего этого он был лишен.

Дионисио не раз пробовал завести с ними дружбу. Но Манолито и его товарищи редко принимали его играть. Дионисио был «лавочником».

Лавка служила предметом зависти и в то же время ненависти для тех, кто жил в лачугах. Постепенно Дионисио понял это. В лавке им не давали в кредит, но без нее они не могли обойтись. В лавке имелось все необходимое, но купить можно было только за наличный расчет. (Разумеется, это правило касалось лишь тех, кто жил в лачугах.)

— Запомни, Дионисио, — тихо наставлял Эсекиель своего приемного сына, — дону Марселино и донье Асунсьон ты можешь отпускать в долг, потому что они богаты. А тем, кто живет в лачугах, нет, потому что они бедны. Никогда не забывай этого.

Дионисио все понял, хотя усмотрел в этом явное противоречие. Понял он также, что обитатели лачуг чуждаются его. Вспомнилось, как однажды Манолито зашел в лавку в ту минуту, когда он делал себе бутерброд с колбасой. Чтобы удобнее было есть, он придавил колбасу большим пальцем. Палец был залеплен грязным пластырем, потому что он поранился, отрезая сто граммов сыра. Вдруг Дионисио ощутил какое‑то неприятное беспокойство. Он поднял голову и увидел круглые, проницательные глаза Манолито, внимательно смотревшие на большой палец, залепленный грязным пластырем, и на колбасу, придавленную к хлебу. Что‑то заставило Дионисио повернуться к Манолито спиной. Между тем Эсекиель строго спросил у мальчика, что ему надо.

— Пачку соли, — ответил Манолито.

Голос Эсекиеля стал еще строже:

— А деньги у тебя есть?

Да, те, кто жил в лачугах, не любили Дионисио. Они не любили его, и, можеть быть, именно поэтому ему еще больше хотелось подружиться с Манолито и его товарищами. Особенно летом, когда палило солнце и они шумной ватагой отправлялись купаться. Но его они не любили, это было ясно. И все же в тех редких случаях, когда они принимали его играть, Дионисио возвращался домой полный впечатлений и почти всю ночь не мог заснуть.

Однажды Эсекиель дал ему двадцать дуро. Просто так, дал, и все. Правда, Дионисио не раз просил его:

— Крестный, у меня всегда пусто в кармане… Дайте мне немного денег, я не буду их тратить. У ребят в школе всегда водятся карманные деньги…

Эсекиель в ответ отрицательно качал головой и говорил:

— Нет, денег ты не получишь. Ты же знаешь, когда — ни будь лавка станет твоей. Кормят тебя досыта и не переутомляют работой. Чего еще тебе надо?

Подобные доводы вынуждали Дионисио умолкнуть. (Он мог бы, конечно, сказать: «Пофорсить!» — но не осмеливался.) И вдруг однажды утром, когда он подметал в лавке, Эсекиель сказал ему:

— Возьми, и чтобы больше ты не приставал ко мне. Но горе тебе, если ты их потратишь. Спрячь их куда‑нибудь подальше, чтобы не было соблазна!

Двадцать дуро. Сразу двадцать дуро, одной бумажкой. У Дионисио перехватило дыхание.

— Спасибо, крестный… Вот здорово!

— Но только не трать их… Договорились? Не трать!..

Дионисио так и сделал — спрятал их. Теперь он ничего не хотел, кроме одного: чтобы Манолито и его товарищи приняли его в свою компанию.

Он хранил деньги в шкафу между рубашками, и мысль, что они лежат там, радовала его. Первые дни он то и дело ходил на них взглянуть. И ему вспоминалась прочитанная когда‑то история про скупца, который любовался своим золотом и ласково гладил его. Дионисио довольно улыбался.

Но спустя пятнадцать — двадцать дней случилось нечто непредвиденное. Было это в понедельник, к вечеру. Дионисио вышел из лавки и решил прогуляться по равнине. Наступало лето, и солнце еще светило вдали, над волнующейся поверхностью моря. Приблизившись к лачугам, он услышал крики и вместе с мальчишками побежал туда, откуда они доносились.

Несчастье обрушилось на семью Манолито. Отец его, работавший каменщиком, свалился с лесов и сломал себе три ребра и ногу. Отца увезли в больницу, а жена его громко причитала, окруженная соседками. Возле лачуги, прямо на земле, засунув руки в карманы, сидел хмурый и бледный Манолито, равнодушный ко всему на свете. Дионисио стало жаль его. Он подбежал к Манолито и хотел сказать что‑нибудь утешительное, но не нашел нужных слов. Манолито поднял глаза (как в тот день, когда увидел Дионисио с бутербродом). Под взглядом его черных глаз Дионисио совсем оробел.

— Убирайся отсюда, свинья! — с презрением крикнул Манолито. — Пошел вон!

И Дионисио медленно побрел прочь, чувствуя, как его плечи сгибаются под тяжестью невыносимого отчаяния.

В ту ночь он принял решение, и почти без колебаний. Он встал раньше обычного и, прежде чем спуститься в лавку, вышел через черный ход и побежал к лачугам. Он бежал, держа в кармане руку, в которой были крепко зажаты двадцать дуро.

Когда он добрался до лачуги Манолито, сердце его готово было разорваться.

— Маноло! — позвал он дрогнувшим голосом. — Маноло, пойди сюда, я должен тебе кое‑что дать!

Манолито вышел, полуголый, заспанный. За ним просунули в дверь свои головы младшая сестренка и двое совсем маленьких ребятишек.

— Где твоя мать? — спросил Дионисио.

Манолито пожал плечами, и губы его презрительно искривились.

— Где ей быть… В больнице!

Дионисио почувствовал, как кровь прилила к лицу.

— Послушай, Маноло… я пришел сказать тебе… Вот смотри: это мои сбережения, но если ты хочешь… я тебе их одолжу, а когда ты сможешь… В общем, мне не к спеху… можешь и вовсе не отдавать…

Он протянул купюру. Манолито стоял неподвижно, приоткрыв свой маленький чем‑то измазанный рот, и пристально смотрел на деньги каким‑то бессмысленным взглядом. Потом медленно протянул свою худенькую руку, выпачканную землей. Дионисио вложил в нее деньги и убежал.

Сердце его тревожно ныло, когда он входил в лавку. Эсекиель дал ему подзатыльник.

— Где тебя носит, бродяга!.. Живо подметай!

Все утро он провел как во сне. Каждый раз, когда звонил дверной колокольчик, ноги у него подкашивались.

Но Манолито появился только в середине дня. Его фигурка четко вырисовывалась в дверном проеме, полном солнечного света. У Дионисио екнуло сердце, он только успел подумать: «Какие тощие ноги у Манолито!» Сейчас Манолито совсем не походил на предводителя ватаги. Он скорее напоминал птенца, печального, грязного, заброшенного птенца.

Эсекиель неприветливо посмотрел на него. Отчетливо и тихо Манолито попросил риса, сахара, растительного масла, свечей… Эсекиель перебил его своим обычным вопросом:

— А деньги у тебя есть?

Произнося слово «деньги», он всегда потирал кончиком указательного пальца о большой. Манолито ответил твердо:

— Да. И еще мне дайте…

Что‑то шумело в ушах Дионисио, и он не мог дальше слушать. К горлу подступил удивительно сладостный комок. Захотелось скрыться от глаз Манолито. Колени у него дрожали, и он присел тут же за прилавком на пустой ящик из‑под кока — колы. Он видел только Эсекиеля, который с недоверчивым видом выкладывал на прилавок продукты.

Манолито протянул двадцать дуро. Дионисио видел руки Эсекиеля: красные, с обгрызенными ногтями. Рука Эсекиеля взяла деньги. «Его» двадцать дуро. Эсекиель пощупал их и посмотрел на свет.

— Пошел вон, шельмец! — взвизгнул он. — Вон отсюда, пока я не вышвырнул тебя пинком!

Дионисио недоумевающе заморгал. Солнечный свет тонкими лучами пробивался сквозь груду коробок с печеньем. Толстая черная крыса шныряла за горами из мыла.

— Пошел вон, говорю тебе! Ты думаешь, меня можно обмануть! Это меня‑то! Нет, меня не проведешь! Эти деньги так же фальшивы, как душа Иуды!..

Долго еще кричал Эсекиель. Дионисио хотел подняться и выглянуть из‑за прилавка. Но в воздухе лавки было что‑то удушающее — то ли запах перца, то ли мыла, то ли специй, и у Дионисио закружилась голова, тошнота подступила к горлу, глаза заслезились, словно от дыма. Колени стали ватными.

Наконец послышалось звяканье дверного колокольчика. Манолито ушел.


УЧИТЕЛЬ (Перевод с испанского С. Вафа)

I

Из своего маленького окошка он видел черепичную крышу замка, увитого зеленым плющом, один из двух каменных гербов и балкон, дверь которого время от времени открывала жена сторожа Грасиана, чтобы проветрить помещение. Через открытую дверь он часто смотрел на большую мрачную картину. И чем больше он вглядывался в нее, тем чаще она лишала его покоя, преследуя, точно наваждение. Картина очаровала его много лет назад, вернее, ослепила его своей яркой мрачностью. Потом, с годами очарование исчезло, однако осталась привычка смотреть на нее. Какая‑то упрямая сила заставляла его вновь и вновь вглядываться в картину всякий раз, когда сторожиха настежь распахивала балконную дверь. Он давно уже изучил своим жадным взором изображенного на полотне человека с поднятой вверх рукой: его бледное чело, черные глаза и длинные волосы. Поднятая вверх рука не угрожала и не умиротворяла. Она молила о чем‑то. Молила смиренно и настойчиво. То была бесконечная, безнадежная мольба, от которой по телу пробегала дрожь. Иногда картина снилась ему во сне. Ему так хотелось увидеть ее вблизи! Но он ни разу не был в замке, потому что предпочитал не обращаться с просьбой к Грасиану, существу нелюдимому и малоприятному.

Нередко он шел к реке и смотрел на воду. При этом у него почему‑то возникало такое же чувство, какое он испытывал, глядя на картину, висевшую в комнате с балконом. Глубокой осенью, когда становилось холодно, он спускался в овраг, уходил как можно дальше от селения и долго смотрел на реку, бегущую меж камышей и желтого дрока.

Он жил в самом конце улицы Бедняков. Все его имущество составляли черный баул, обитый железом, с несколькими книгами и кое — какой одеждой да галстук, завязанный узлом на черных железных прутьях кровати. Когда‑то — давным-давно — он надевал его по воскресеньям, отправляясь к мессе. Теперь галстук висел в изножье кровати, словно тряпка. Словно пес у ног Beau Geste — того самого, который хотел повторить участь викингов… Ах, как давно читал он «Beau Geste», черт бы побрал этот прогнивший мир! «Благодетельница, можно мне почитать эту книгу?» Он входил на цыпочках в библиотеку Великой Благодетельницы. Благодетельница была костлява, но богата. А он, наипризнательнейший сын прачки, был ее любимцем. «Пажом», думал он теперь, натягивая сапоги и глядя заплывшими с похмелья глазами на тряпку, болтавшуюся на спинке кровати. Мир одряхлел и задыхается, словно задушенный вот этим засаленным галстуком.

Он приехал в селение молодым и красивым. Во всяком случае, так говорили про него старухи.

— До чего же красив наш новый учитель. Всегда причесан, на ногах — модные ботиночки! Просто прелесть! И полон, разумеется, самых лучших намерений!

Теперь все не так! Теперь о нем ходит дурная слава. Он Знал, что они просили другого учителя и ждали, когда его сменят. Но пока им приходилось мириться с тем, что у них было, потому что в эту проклятую дыру приезжают или в порядке наказания, или такие же глупцы, как он, полные веры и «самых лучших намерений». Герцог и тот сюда не заглядывал: его замок гнил и разрушался вместе с большой картиной, на которой молила о чем‑то поднятая вверх рука. Он приехал сюда более двадцати лет назад, преисполненный наивных надежд. Ему казалось, что он явился в этот мир для того, чтобы самоотверженно служить человечеству. Быть может, искупить чью‑то вину… А может, защищать дело, обреченное на провал. Тогда галстук не висел на прутьях кровати, зато на стене красовался диплом.

Теперь о нем ходила дурная слава. Иногда он вдруг как безумный взбегал на вершину холма, чтобы насладиться свистом ветра, напоминавшим ему далекие паровозные гудки, которые он так любил слушать в детстве.

В то утро лил дождь и в окошко заглядывало серое небо. «Хоть бы сюда ветер подул!..» Но ветер уносился к реке. А он пускался за ним вдогонку, оставляя то тут, то там следы дырявых сапог. Или же делал зарубки на стене. Что они означали? Часы? Дни? Сколько рюмок он выпил? Сколько дурных мыслей его посетило? «Человек не замечает, как он меняется, как вырастает, стареет, становится совсем другим. Перемены происходят в человеке так же медленно, как образуется трещина в скале от постоянно капающей воды». Время, проклятое время сделало его таким.

— Каким таким? Что во мне плохого? — хохотал он.

Он вставал поздно и ничем себя не утруждал. Ни занятиями в школе, ни заботами об учениках. Правда, он порол их и делал это с наслаждением — возможно потому, что другие радости были ему недоступны.

Он давно не читал газет. Политика, события, эпоха, в которую он жил, не волновали его. Не то, что раньше. Раньше он был страстным защитником людей.

— Каких людей?

Вероятно, таких, каков он сейчас. Но он не находил сейчас в себе никаких достоинств. Само слово «достоинство» стало для него таким же пустым, как и все остальные. Когда он пил анисовую водку — вино он не признавал, оно ему не нравилось, — весь мир вокруг преображался. Но только вокруг, а не в нем самом. Ему казалось, что он мягко ступает по белым облакам, натыкаясь на призраки мертвецов, только внешне похожих на детей.

«Я приехал сюда, уверенный, что найду здесь детей, а встретил человеческих головастиков, злых, усталых, разочарованных еще до того, как они обрели разум». По дороге в таверну он громко восклицал:

— Разум? А что такое разум? Ха, ха, ха!

Но его вялый смех звучал безрадостно, тускло. Каждый раз, когда старухи слышали, как он разговаривает сам с собой, они качали головами и искоса поглядывали в его сторону.

— Совсем спятил!

Это были те же старухи, в черных вонючих платьях, которые прежде называли его красивым. Или нет, другие, но точьв — точь такие, как те, что ныне уже гниют в могилах.

Теперь он даже не замечал их вони, которая прежде так оскорбляла его.

— Оскорбляла меня? Оскорбляла? А что такое оскорбление?

Дойдя до конца улицы, он свернул за угол. Ватага босоногих мальчишек налетела на него, точно ураган. Эт0 были пяти — шестилетние сорванцы, и они чуть не сшибли его. Они частенько поджидали его на углу, чтобы сбить с ног, а потом убежать, смеясь и выкрикивая прозвища, которых он не понимал. Дождь все лил, и грязь забрызгала их тоненькие, как жерди, ноги, текла по худеньким рукам, которыми они прикрывали смеющиеся рты.

Покачнувшись, он обругал их и пошел своей дорогой: пропустить первую рюмочку за завтраком.

Через открытую дверь таверны были видны быки, бродившие по лугу. От дождя их черные бока блестели, словно панцири громадных скоробеев. Сквозь тучи кое — где пробивалось солнце, словно бросая вызов свинцовому небу. Земля покраснела от дождя, а там, дальше, виднелась такая же красная трава. Скоро наступит самый жаркий месяц: зной иссушит влагу, спалит сочную зелень. Быки будут вздымать пыль копытами и бодать рогами солнце. Как всегда. Пастух распластался на гребне каменной стены, словно лягушка. И непонятно было, как ему удается удержаться, сохраняя неподвижность. Его можно было принять за камень.

В таверне сильно пахло молодым вином. От этого запаха к горлу подступала тошнота. Хозяин, хорошо зная его привычки, без лишних вопросов принес анисовой водки и витой крендель из тех, что называют «сухим». Он макал крендель в анисовую водку и грыз его, словно мышь.

— Дон Валериано, — обратился к нему вдруг хозяин и протянул газету, — что вы скажете обо всем этом?

Но он так замахал руками, точно отгонял от себя рой мошкары. Мошкарой стали для него теперь буквы, напечатанные на бумаге, без которых раньше он не мог жить.

Над дверью он увидел летучую мышь. Она словно приклеилась к побеленной стене раскрытыми крыльями.

— Эй>парень! — позвал он мальчишку, мывшего стаканы в бадье с водой. У мальчика правый глаз был совершенно белым, как маленькая луна, огрубевшие руки с плоскими пальцами, усеянными бородавками, разъедены водой. Мальчик поднял голову и вытер рукавом пот со лба. Мыльная вода стекала к локтю.

— Смотри, вон чертово отродье!

Мальчик влез на стол и тут же спустился, держа кончиками пальцев летучую мышь, плоскую, словно платок.

Прежде чем предать ее казни, ей как приговоренному дали покурить. Сначала затянулся мальчик, потом — он, потом — летучая мышь.

Так прошло утро, и он отправился домой есть скверную пищу, которую готовила ему Мариана, его хозяйка. В школе были каникулы.

II

Настала середина самого жаркого месяца. Лето, пыль, мошкара, жажда неслись стремительным галопом.

Они пришли из соседнего села и вместе с местными жителями отправились в следующее. Так, звено за звеном, создавалась цепь.

Он лежал на кровати и ни о чем не подозревал. Было три часа дня, время тяжелого послеобеденного сна. Он слышал Звон москитов над баком с водой и знал, что они блестят на солнце, точно туча посеребренной пыли. Тогда‑то до него и донеслись первые крики. Затем воцарилась тишина. Он лежал неподвижно, всеми порами своего тела ощущая жару. Его собственные ноги, длинные, волосатые, белые, вызывали в нем отвращение. Тело было вялым и потным, как у тех, кто боится солнца. Солнце, безжалостно льющееся сейчас на камни, внушало ему ужас. Он слышал беспорядочный топот копыт и мычание быков, бегущих вверх по улице. Что‑то случилось. Он быстро натянул брюки и босиком вышел в соседнюю комнату. Мариана только что вымыла пол, и его ступни, словно промокашка, оставляли сухие следы на красных плитах. Окно было закрыто старыми зелеными жалюзи, которые он сам купил и велел повесить, чтобы спрятаться от ненавистного ему света. Сквозь щели проникали слепящие солнечные лучи, они жгли, как огонь, как негашеная известь, их сияние разило насмерть. Он закрыл лицо ладонями, провел пальцами по дряблым заросшим щекам, глубоким впадинам у глаз и векам. От солнца у него кружилась голова: он ощущал его кончиками пальцев, чувствовал, как оно проникает в каждую его клеточку. Лоб, руки, шея покрылись потом. Брюки прилипли к телу. Мычания быков уже не было слышно. Доносились только чьи‑то осторожные шаги. Вдруг под самым окном раздался пронзительный крик:

— Бедная я, бедная, несчастная!..

Он быстро поднял жалюзи. Это было как сон. Вернее, как пробуждение от долгого, странного сна. Солнце ослепило его. Он скорее угадал, чем увидел жену алькальда, бегущую вниз по улице, и тут же вспомнил про газету, которую утром давал ему хозяин таверны. Он ощущал какую‑то пустоту в душе и весь превратился в ожидание.

— Мариана, — тихо позвал он. И тут же увидел ее. Она Забилась в угол от страха, лицо ее было белее полотна.

— Началась… — сказала Мариана.

— Что? Что началась?

— Революция…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-10-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: