Когда вышел его первый бык, Мануэль прислонился к барьеру запасного выхода. Сальдивия, как и прошлым вечером, уже отрезал одно ухо. Мануэль плохо видел своего быка. Бык показался ему большим, но он не стал приглядываться и медленно направился к выходу, где, прячась от солнца, стояли Фигурас и Матео. Медленно падал дождь, до Мануэля смутно долетал разговор зрителей в первых рядах. Здесь его любили меньше, чем на юге. Публика хотела видеть настоящий бой, искусный и рискованный, а не слушать разговоры о волшебном плаще и Солнце Севильи. Именно из‑за него так дорого стоили билеты.
Бык бросился на плащ и вместе с ним рванул руки Мануэля вперед, потом, тряхнув головой, ничего не видя, ткнулся направо. Сквозь пелену доягдя с последних рядов амфитеатра плащ, развевающийся в руках Мануэля, казался непро порционально большим по сравнению с его одетой в красное фигуркой, скользившей то по одну, то по другую сторону от быка.
Вечерний воздух прорезали свистки.
Бык смело ринулся на пикадоров, получил три раны, и тут же, пока ЭФРаин бежал вдоль барьера, раздавая бандерильи, прекратился дождь.
Когда Мануэль принимал из рук Эфраина шпагу и другие свои принадлежности, подошел дон Рафаэль.
— Дай ему деревянную шпагу, — сказал он ЭФраину.
— Он мне сказал, чтобы я дал ту, которой убивают, — ответил тот рассеянно.
— Дай деревянную. Должен же он показать хоть что‑нибудь, — нахмурился дон Рафаэль.
Он нервно потирал руки, словно старался унять их дрожь, и ЭФраин пожал плечами.
— Ну хорошо, бери ту, которой убивают, — обратился дон Рафаэль к Мануэлю. — Если хочешь, можешь долго не тянуть, но отрежь у него ухо. Бык не так уж плох, а нам сегодня это просто необходимо. И вчера, и вообще уже не раз я говорил тебе, чтобы ты не особенно старался. Но у Этого отрежь. От него зависят наши дела в Бильбао. Ты преспокойно можешь покончить с ним в два приема.
|
Мануэль молчал, опустив глаза. Перекинув мулету через руку, он проверял гибкость шпаги, уперев ее конец в барьер.
— Ты меня слышишь?
Мануэль резко поднял голову.
— Да, сеньор, слышу. Потом мы с вами сочтемся.
Никогда еще он не говорил так с доном Рафаэлем, да, вероятно, никогда они и не будут сводить никаких счетов. Это была минутная вспышка тореро, бунт ребенка против взрослого.
— Он тебя грабит и убивает, уж поверь мне, — сказал кто‑то Мануэлю в Мадриде.
Дон Рафаэль ничего не ответил. Просто устало опустил голову, словно признал себя побежденным. Мануэлю же его маленькая победа представлялась огромной. И пока он больше ни о чем не хотел думать, да и времени для этого не оставалось. Глаза у него горели, и он с удовольствием накричал бы теперь на дона Рафаэля и ушел бы с арены, как Рейна в прошлом году, который потом отсидел в тюрьме и заплатил тридцать тысяч песет штрафа. Сжав губы, Мануэль напра — йился к председателю, чтобы посвятить быка. Он едва приподнял берет и, повернувшись на каблуках, осторожно снял его и положил на песок у своих ног, посвящая быка публике. Единственное, что он мог для нее сделать. Импресарио и дон Рафаэль облокотились на барьер.
— Ну, сейчас он покажет, — сказал дон Рафаэль. — Смотрите хорошенько.
Мануэль отослал помощников и, подняв шпагу, двинулся на быка. Спрятав мулету за спиной, он, покачиваясь, медленно приближался.
|
— Хехе! Хехе!
Его мальчишеский голос слабо отдавался под сводами трибун.
— Хехе! Хехе!
Бык бросился издалека, а Мануэль весело дразнил его мулетой. Когда бык оказался рядом, Мануэль опустился на одно колено и стал водить мулетой у самой земли, время от времени рывком поднимая ее вверх. Потом повторил тот же прием, но повернувшись в другую сторону. Он слышал, как хрустят кости быка, вращающего головой. Раздались недружные хлопки. Потом, приблизившись к быку вплотную, Мануэль выставил мулету вперед, чтобы сделать пасо натурале.
— Хехе! Хехе!
Бык, еще полный сил, яростно бросился на него, и Мануэлю удалось лишь обвести его вокруг себя. В третий раз бык так поддал рогами мулету, что она отлетела к самому барьеру. Мануэль, не торопясь, подошел, чтобы взять другую, которую ему уже протягивал Эфраин.
— Ну как? — спросил он.
— Будь все проклято, — ответил Мануэль.
Сальдивия, куривший за барьером, взглянул на него и улыбнулся. Он не мог сдержать улыбку, да особенно и не пытался. За последние десять дней он уже четыре раза видел Это: злое лицо Мануэля и мулета, летящая по воздуху. И уже Знал, что будет дальше. Но он также знал, что если Мануэль начнет хорошо, то и потом у него все пойдет хорошо. И чтобы добиться успеха, ему не нужно делать сорок пасо, как Сальдивии. Но сейчас Мануэль напоминал бабочку, придавленную камнем.
Снова подойдя к быку, он впервые посмотрел ему в глаза. Мануэль всегда приглядывался к глазам быков и к тому, как они двигают ушами, — это очень важно, но сейчас ему все было безразлично. Он думал только о ней, думал о ней, даже когда после двух пасо пор ла кара встал на цыпочки и, подняв эфес шпаги к глазам, направил лезвие на быка, так что оно показалось ему блестящей точкой на фоне черной шкуры животного. Площадь разразилась бурей свистков и насмешек. Мануэль не обращал на них внимания, они отдавались у него в ушах не громче шума раковины. «Если бы я смог», — подумал он. Бык стоял прямо перед ним, с нетерпением ожидая новой схватки, и смотрел на неподвижную мулету. И только Мануэль поставил ногу потверже, чтобы нанести удар, в лицо ему пахнумо резким запахом бросившегося на него животного. Вонзив шпагу, он попытался увернуться от рогов, но тут все смешалось у него перед глазами. Он снова кусал мокрый песок арены, лежа на боку и прикрывая руками голову, а на шее чувствовал влажное дыхание быка и прикосновение его холодного носа. Он продолжал лежать, не отнимая рук от головы, и видел перед собой часть публики, мелькание красных и желтых плащей, взмахи хвоста. Мануэль с трудом сел, и в этот момент бык, повернувшись к немуг задом, ударил его по ноге. Сзади кто‑то невидимый пытался поднять его, покровительственно и властно схватив за рукав. Наконец ему удалось встать на ноги; кто‑то дал ему мулету. Шпага, лежавшая на песке, не была окровавлена. Фигурас поднял ее и дал Мануэлю. Он уже знал, что не ранен, но голова гудела как котел, словно его чем‑то тяжелым ударили по затылку, напрягшееся тело болело. Сморщившись, он несколько раз повел головой из стороны в сторону и, прихрамывая на ушибленную ногу, под свист зрителей сделал несколько шагов навстречу быку, проклиная мокрый песок, свое одиночество и лихорадку. Ему вдруг захотелось воткнуть шпагуг в живот дону Рафаэлю. Он снова отослал помощников, но увидел, что они остановились поблизости. Мануэль шел ковыляя, а боль в шее и затылке становилась все сильнее. И по мере того, как она росла, казалось, росли и шансы быка остаться в живых. Мануэль расправил складки мулеты и снова шагнул навстречу быку.
|
Трепетные блики мелькали в темных ручьях, свет луны заливал равнину и невысокие голые холмы. Вместе с мягким, непрерывным рокотом мотора в машину порой врывались и другие звуки, приглушенные расстоянием, которые тотчас гасли, отброшенные назад, — лай собак, шум ветра в роще, колокольчик, эхо голосов в полутемной придорожной гостинице. Едва шевеля губами, ЭФраин пел, стараясь побо роть сон. Они уже миновали горы. Его темные узловатые пальцы отбивали на руле такт фанданго.
Через полчаса покажутся огни Мадрида. Он хорошо знал Эти места. Протянув руку к щитку, ЗФраин посмотрел на часы: без двадцати пять. Они приедут в Мадрид на рассвете и до четверга останутся на месте — целых два дня. Был вторник. И только в четверг начнется очередная коррида. Значит, среда свободная, да и в четверг коррида будет в самом Мадриде. Он радовался за Мануэля, который лежал сейчас на Заднем сиденье. Провести день в постели — вот что нужно парню. А ему, ЭФраину, все равно — работать днем больше или днем меньше. Уже все или почти все было ему безразлично. Он должен был только вести машину, ночью ли, днем ли, покупать билеты на самолет, беспокоиться о всяких мелочах в отеле, дежурить у загона для быков, отвечать по телефону, а там, на арене, бегать за барьером, подавая все, что понадобится. Двенадцать лет был он подручным и из них третий год работал с Мануэлем Кантеро. Двадцать шесть лет назад его имя можно было увидеть даже на афишах, извещавших о новильядах с лошадьми, развешаны они были повсюду — в тавернах Альмагро, Кастильеха де ла Куэсты, Мериды, Санта Крус де Моделы. Эфраин предпочитал не вспоминать об этом. Теперь ему все было безразлично. Много ночей провел он за рулем, прислушиваясь к неясному шуму полей, в вечном страхе перед аварией. Иногда рядом с ним сидел дон Рафаэль, но на заднем сиденье всегда спал Мануэль, прикрытый простыней. Днем его машина прокладывала себе дорогу среди толпы, направлявшейся, так же как и они, на площадь; они обгоняли похожих друг на друга, одинаково одетых людей, подъезжали к загону для лошадей и видели неизменно стоящего у входа туда дона Рафаэля. И именно там, в этих загонах, он встречал старых друзей.
— А ты молодцом, Эфраин.
Всюду у него были друзья. В Эль Руэрто — Мантека, в Бильбао — Пабло Лопес и Малагеньо, в Ла Корунье — Эль Луити, в Вальядолиде — Рикардо Антунес, совсем уже старый, в Барселоне — Маэра и Сальвадор Сакристан, в Линаресе — Сантибаньес, Баск, который был боксером, а потом два сезона — тореро, пока какой‑то бык не покалечил ему ногу, в Уэльве — Исидор Флорес.
— А ты молодцом, Эфраин.
Да еще те, с кем он встречался зимой в Мадриде, когда ничего не делал, лишь раз в три — четыре дня навещал дона
Рафаэля и Мануэля, чтобы справиться, нет ли новостей об их поездке в Америку, да слонялся из угла в угол по своей холостяцкой комнатушке в пансионате, играл на бильярде, ходил по тавернам, собирая слухи о тореро, или распивал с друзьями бутылочку — другую за партией в домино. Изредка приходилось выезжать на пробные бои или на какой‑нибудь зимний праздник.
— А ты молодцом, ЭФраин.
И никто не спрашивал его, не устает ли он. Его всегда видели веселым, в компании Харильи, хромого цыгана — танцовщика. В одну из последних встреч Харилья рассказал ему о фильме, в котором рыбак — малаец сражается под водой с гигантским осьминогом.
— Сначала он нырял за губками, а потом, из жадности, полез за жемчугом, но воздуха уже не хватало, он начал пускать пузыри да еще попал в какую‑то пещеру, там на него и навалился этот спрут.
Но это было зимой, а сейчас, в разгаре сезона, нужно было ни в чем не промахнуться и, не слушая дона Рафаэля, постараться хоть чем‑нибудь помочь Мануэлю, хотя это и не входило в его обязанности. Парнишке и так туго пришлось — сплошное невезение, и к тому же устал Мануэль. Всегда он возит его в машине. То молчаливого, в костюме тореро, зажатого между пышно одетыми помощниками; то разбитого усталостью, спящего, как сейчас, на заднем сиденье перед очередной корридой; и всегда он под наблюдением дона Рафаэля, который поставил его на ноги и сделал богатым, но при этом подчинил себе и выжимает из него все, что можно; он ведет переговоры и ловчит, а Мануэль платит ему за это кровью и здоровьем. Сто коррид за четыре месяца — это слишком для такого хрупкого и слабого паренька, спящего сейчас беспокойным, тяжелым сном на заднем сиденье машины, а в каком‑нибудь шикарном отеле Бильбао — «Карлтоне» или «Гран Вия» — толстый дон Рафаэль тоже, наверно, спит или заканчивает проведенный на свежем воздухе вечер чашечкой кофе и гаванской сигарой. Дон Рафаэль вылетит в Мадрид утренним самолетом, а утро уже начиналось. Он остался в Бильбао по делам и, возможно, договорится об одном — двух выступлениях для Мануэля во время ярмарки, хотя в Витории не все было удачно. Дон Рафаэль знал свое дело. ЭФраин признавал это, как и то, что все они существовали благодаря ему, хотя себя дон Рафаэль не обижал.
Слева от дороги, на горизонте, медленно разгоралась свет лая полоса. Мануэль заворочался, потом Эфраин услышал, как он потянулся. Темное и сухое лицо земли покрыла роса.
— Ну как, поспал?
— Немного. Долго еще ехать?
— Нет, полчаса. Как ты себя чувствуешь?
— Плохо.
— Ну, вчерашний удар — пустяки.
Эфраин не знал, какого тона ему держаться, он вообще не понимал, как это щуплое тело могло вынести столько ударов. Он ожидал услышать обычное «Не понимаю, как это случилось!», «Зря я подошел к нему слева» или «А ведь был такой смирный бык». Но пауза затянулась, и потом Мануэль сказал, пи к кому не обращаясь:
— Я уже не тот.
Эфраин старался подбодрить его:
— Может быть, ты еще поспишь, мальчик, сон тебе нужнее всего. А если будешь киснуть, я опрокину тебя в какую-нибудь луягу или канаву, чтобы ты образумился.
Эфраин знал, что даже звук его голоса способен рассмешить Мануэля. Что бы он ни говорил, пусть вещи самые рискованные, он умел облечь их в такую форму, что никогда никого не задевал. Поэтому и с Мануэлем он позволял себе разговаривать подобным образом.
— И не вздумай заявить, что тебе неудобно, — продолжал он. — Ты поместишься и в наперстке. Или, может, нервы расшатались?
Мануэль не отвечал. В полутьме машины Эфраин увидел, что он сидит в своей полосатой пижаме на сбившихся простынях, опустив голову на грудь.
— Ты бы привел себя в порядок, скоро приедем. А уж в Мадриде выспишься.
Где‑то совсем близко прокричал козодой.
— Можег быть, у тебя болит голова?
Мануэль опять не ответил. Вдалеке, на черно — синем небе, у самого горизонта, словно сквозь туман замерцало созвездие, которое то исчезало, то появлялось вновь за поворотом дороги.
— Смотри, Мадрид, — объявил Эфраин и почувствовал, как Мануэль положил руку ему на плечо.
— Ты влюблялся когда‑нибудь, Эфраин?
— Я? Тысячу раз. Это очень приятно, хотя и страдаешь. Почему тебя это интересует? Влюбился в сеньориту из Севильи?
— Думаешь, у меня что‑нибудь получится? — спросил Мануэль. — Мне бы хотелось не выступать месяц или два. Я совсем разбит.
— Смотри. А дон Рафаэль?
— Я верю, что она меня любит, понимаешь?
ЭФраин воспользовался моментом.
— Так возьми себя в руки и начни хотя бы ради нее опять отрезать у быков уши. Другого выхода нет. Я узнал, кто она.
— Ты сильно влюблялся, ЭФра? Она очень хорошая и так много знает. К тому же отлично воспитана.
— Отрежь для нее ухо в четверг, это все, что тебе надо сделать.
— Не знаю, смогу ли. Я совсем разбит.
— Возьми себя в руки. Почему ты так говоришь?
— Я удивляюсь, как это бык до сих пор не убил меня.
Эфраин нахмурился. В горле у него стоял комок.
— Потому что ты тореро, — ответил он, — Это единственное, что я могу сказать. Я знаю тебя с пятнадцати лет. Потому что ты тореро, даже если бык тебя тащит по песку. Вот почему.
— Да будет тебе.
— Я это сделаю.
Ее голос звучал негромко, но твердо.
— Я это сделаю.
Высокий мужчина был растерян, однако держал себя в руках и пытался овладеть положением. Сначала емуг казалось, что он справится с ней очень скоро. Но уже через пять минут он понял, что ошибся. И теперь старался лишь уладить все по возможности, а дальше будет видно. Он снова посмотрел на сидящую перед ним девушку. На другом краю дивана, положив подбородок на правую руку, печально и неуверенно улыбался худенький юноша в сером костюме. Время от времени он трогал свои густые усики, медленно поднимал глаза и смотрел на сидящую рядом с ним девушку влюбленным и в то же время боязливым взглядом.
— Я хочу сделать это и сделаю.
Тут она заплакала еще сильнее. С самого начала она не переставала плакать, и мужчина, убеждая ее, тщательно взвешивал каждое слово, однако его медленная речь плохо скрывала неуверенность.
— Хорошо, девочка, ты этого хочешь, — говорил он, — но ты должна прежде всего помнить о двух вещах. Только о двух. Говорю тебе как отец и как друг. Ты уже в том возрасте, когда я не могу запретить тебе делать, что ты хочешь. И даже устроить скандал…
— Скандал уже был, — прервал его юноша в сером костюме. — Вся Севилья теперь знает о сеньорите и тореро. Во всяком случае, многие.
Откуда‑то издалека радио донесло до них звуки гитары.
— Ты не должна забывать, кто ты и из какой ты семьи, — продолжал мужчина. — Надо уметь жертвовать собой — это во — первых. А во — вторых, подумай, что ты делаешь. Кто этот юноша? Равен ли он тебе по положению? Бедный тореро, отец которого расстрелян, а его семья?..
Он старался не причинять ей боли, а она плакала, откинув назад голову. Большая лампа, висящая над ними, мигнула несколько раз и погасла. Слышалось лишь глубокое, прерывистое дыхание девушки. С другого конца дивана донесся дрожащий голос юноши в сером костюме, старавшегося говорить медленно и спокойно:
— Если ты послушаешься, больше на меня ни в чем не рассчитывай. Ни в чем.
Когда снова загорелся свет, девушка сидела в другой позе, и настроение ее переменилось. Придвинувшись к самому краю дивана, положив руку на колено, она спокойно смотрела на мужчин. Ее отец стоя доставал сигарету из портсигара. Было видно, что ему тяжело. Но девушка знала, что больше он никогда не вернется к этому разговору, никогда не скажет «подумай». Ей тоже нечего было добавить. И все же отец был уверен, что она не пренебрежет его словами, а также мнением семьи.
Этим утром вестибюль отеля казался чопорным и скучным, в особенности тому, кто входил туда с оживленной и шумной Гран Вия, поэтому четыре журналиста, тихо беседовавшие у левого крыла лестницы, встрепенулись, увидев человека в широком красном галстуке, спускавшегося со всем проворством, на которое он был способен при своих ста двух килограммах.
К нему подошел Антонио Гранада, из «Эль тореро»:
— Добрый день, дон Рафаэль. Как матадор?
Дон Рафаэль, пожимая руки окружившим его газетчикам, ответил с сосредоточенным видом:
— Очень жаль, друзья. Но сейчас к нему нельзя, он слишком устал.
В разговор вступил Исаак Мартинес из «Ла тарде»:
— Но мне необходимо взять интервью для сегодняшнего выпуска. Если не у него, так у вас.
— Это — пожалуйста, в любое время.
— Я хотел задать Маноло только два вопроса, — отважился Колладо, носивший темные очки. — Двух или трех мне было бы достаточно.
— Но это невозможно, приятель. Завтра — BCei что УГ0Д «но, но только завтра. Вы все можете сообщить, что Маноло в превосходной форме. И что Мадриду он обязан всем, этого, конечно, нельзя забывать.
— Какой‑нибудь интересный случай?
Мглистая тихая ночь стояла за опущенными шторами, ночь, которая наступала для всех — спящих и бодрствующих, для тех, кто принял ее, и тех, кто не хотел с ней примириться. Шум автомобилей и стук палки ночного сторожа по тротуару смутным эхом долетали до десятого этажа. Мануэль спрашивал себя, зачем он звонил.
На пустынной ночной улице билетные кассы и киоски, расположенные в нескольких кварталах от гостиницы, выглядели совсем иначе, чем вечером и чем будут выглядеть завтра, осаждаемые шумной толпой желающих купить билеты. Заспанный кот прошел по освещенному месту и исчез в темноте. По Пуэрта дель Соль, преследуя друг друга, на полной скорости промчались два такси. Часы на высокой башне меланхолично, словно через силу, пробили четыре и, более глухо, половину.
Эфраин еще раз хлопнул в ладоши. Швейцар все не появлялся; наконец, прибежав, он смущенно проговорил:
— Извините, я был очень занят.
После объяснения с зевающим швейцаром он вошел в лифт, который мягко, словно по воздуху, поднял его; и, пока Эфраин пытался нащупать выключатель, сухо щелкнув, зажглась лампочка, включенная швейцаром внизу. Под дверью номера 314 было темно. Эфраин стукнул костяшками пальцев и вошел, не ожидая ответа.
Мануэль сидел на кровати, не успев отнять руку от лампы, которую только что зажег. Встревоженный ЭФраин подошел к нему, не вынимая рук из карманов.
— Что случилось?
Мануэль потер глаза.
— Я хотел поговорить с тобой, Эфра. Ты мне сказал, что не можешь спать… Я тоже. Смотри, какая ночь. Ведь ты потом можешь спать до одиннадцати.
— Это ты так считаешь. В девять я должен быть на ногах. Можно подумать, нам завтра делать нечего! Надо же, разбудил меня… Ну давай, говори.
— Я хотел поговорить с тобой, как вчера ночью, в дороге. Ничего особенного у меня не случилось, просто мне нужно с кем‑нибудь поговорить, понимаешь?
Эфраин немного успокоился, но все еще продолжал стоять.
— Завтра я должен что‑то сделать. Обязательно должен. Но я совсем расклеился. Какие быки?
— Знаю только, что андалузские. И все.
— От Уркихо?
— Кажется. Или от Карлоса Нуньеса.
— А кто еще выступает? — безразличным тоном спросил Мануэль. — Рейна и этот эетремадурец?
— Да.
— Тогда я должен что‑то сделать. Но мне ничто не помогает. Я совсем без сил.
Эфраин сел к нему на кровать.
— Эт° все она-
— Она и вообще все на свете, — согласился Мануэль. — И то, что я не дома. Ты ведь сам видишь, что я не могу, будь все проклято.
— Но завтра ты должен отрезать ухо. Я не дон Рафаэль, но говорю так, потому что знаю. Другого выхода нет, дружище.
Он покачал головой и, взглянув на Мануэля из‑под седых бровей, повторил:
— Другого выхода нет.
— Если мне попадется бык от Уркихо и у меня хватит сил, я сделаю восемь натурале и два хороших корте. А если и бык мне подыграет — тем лучше. В Мадриде меня любят, правда? Ведь любят? И завтра все может кончиться, правда?
— Ну конечно. Решайся.
— Ты настоящий друг и знаешь всю правду. Знаешь, что я совсем раскис, что я ничего не могу, дунь — и я свалюсь; даже когда я стою перед быком и у меня нет сил поднять голову, я остаюсь равнодушным. Я равнодушен и к деньгам, меня не трогает дон Рафаэль, удары быка. И даже ова. Если кго‑то хочет тебе помочь, получается только хуже, ведь в твою шкуру он не влезет.
— Конечно…
— Если бы я завтра смог… Если я его не увижу да почувствую себя лучше, кто знает, может быть… Надо, чтобы хоть что‑то меня поддерживало, мечта или еще что‑нибудь… Почему в прошлом году у меня все было хорошо, а теперь нет? Ничего себе большой сезон, как говорит дон Рафаэль, каждый вечер неприятности.
— А я тебе говорю, что ты — тореро. Меньше рассуждай и больше делай. И не думай столько.
— Да, да, в прошлом году я не думал и все шло хорошо, — согласился Мануэль. — Но сейчас мне кажется, я больше не выдержу. Разве только бык будет от Уркихо и я выйду третьим. Тогда я, наверное, что‑нибудь сделаю.
— А ты встряхнись.
— Сколько я заработал в этом году, Эфраин, и сколько дон Рафаэль? Знает это кто‑нибудь, кроме него? Никто не знает. Я только подписываю да работаю.
Эфраин избегал смотреть на Мануэля.
— Все хорошие матадоры так делают, — уклончиво проговорил он. — Возьми себя в руки.
— Быки‑то будут от Уркихо, это тебе не что‑нибудь.
— Ладно, я ухожу, — сказал Эфраин.
Несколько любопытных, увидев принадлежности тореро, сложенные в автомобиле, толпились на тротуаре, ожидая выхода куадрильи.
— Манолито Кантеро.
— Нет, должно быть, Рейна.
А на другом конце города вокруг арены для боя быков уже бурлила толпа, кричали торговцы, гудели подъезжавшие со всех сторон машины. Работала только одна касса, на других висели объявления: «Билеты проданы». Маленькие киоски, где билеты перепродавались, были облеплены людьми, как дохлые мухи муравьями. По мостовой гарцевал конный полицейский, повсюду расположились продавцы воды со своими старинными кувшинами, а дальше, уже за городской чертой, виднелось поле, манившее своей свежей травой, спокойные холмы, мачты высоковольтных линий.
Из окна отеля можно было увидеть только клочки голой желтой земли между тесно стоящими домами. Дон Рафаэль только что уехал на площадь. Мануэль остался с пеонами, тремя друзьями и Эфраином. Друзья собрались уходить, и подручный открыл перед ними дверь. Направляясь к выходу, один из друзей уронил миниатюрный алтарь с горящей свечой; подняв алтарь, он поцеловал его и с размаху поставил на стол.
— Ну, до свидания. Желаю удачи.
— До свидания.
Кто‑то, столкнувшись с друзьями, робко остановился у порога.
— Опять он здесь, — сказал Мануэль.
Это был невысокий мужчина лет пятидесяти, одетый в замызганный белый пиджак, на измученном лице застыли печальные рыбьи глаза. Эфраин подтолкнул его к дверям, вышел вместе с ним и закрыл за собой дверь. Он положил одну руку на плечо мужчины, словно и отталкивая его и удерживая в то же время, а другой достал из кармана куртки билет.
— Бери и ступай с богом.
Человечек внушал ему жалость. Увидев у себя в руке билет, он заморгал повлажневшими глазами и попытался изобразить улыбку.
— Спа… Спасибо. Большое спасибо.
— Пока.
Вернувшись, ЭФраин глазами указал пеонам на дверь.
— Хорошо, — сказал Матео, — мы подождем внизу.
Мануэль швырнул окурок в окно. С балкона напротив три мальчика и девочка, не шевелясь, смотрели на него словно зачарованные. Пепел с сигареты упал на белый с золотом костюм. Эфраин сдул пепел и, встав перед Мануэлем, вопросительно и настойчиво посмотрел на него.
— Ну как?
— Пс — с-с — с…
— Что пс — с-с?
— Нехорошо мне.
— Ладно, главное, не думай об этом.
Пока ожидали лифт, пожилая чета иностранцев, глупо улыбаясь, глазела на них.
— Наверное, шведы или англичане, — сказал Эфраин.
В вестибюле Мануэль задержался, его окружили, прося дать автограф, четыре девушки и мальчик в ливрее, который протянул ему журнал, где на обложке Мануэль был сфотографирован молящимся у статуи богородицы, поэтому надпись получилась совсем незаметной. Выглядел Мануэль на снимке подавленным. При его появлении любопытные, собравшиеся на тротуаре, сразу оживились.
— Я говорил, что Мануэль Кантеро.
— Ему здорово досталось: неудача за неудачей. А ведь отличный тореро.
Уже включили мотор, но шедший позади всех Эфраин, увидев, что портье делает ему знаки, вернулся и исчез за вращающейся дверью. Мануэль втиснулся между пеонами. Лучезарное небо над Гран Вия казалось необъятным. Машину сегодня вел не Эфраин, и мужчина, сидевший за рулем, нетерпеливо посигналил ему, хотя ЭФраин уже сбегал по лестнице отеля. Привычным движением он забросил внутрь плетеную корзину со шпагами и сел на свое место рядом с водителем. Все смотрели на него, а он, повернув возбужденное и радостное лицо к Мануэлю, протянул ему что-то. Потом потрепал его по колену и, блестя глазами, словно десятилетний мальчишка, сказал:
— Бери, это тебе. Срочное письмо из Севильи.
Конде, Кармен
БАШНЯ МРАКА (Перевод с испанского Е. Родзевич)
Появление ребенка на свет было прекрасным, как рождение каждой новой жизни. Роды прошли обычно. Младенца искупали и положили около матери, совсем еще молодой женщины с необыкновенно красивыми глазами и высоким лбом, — Мальчик.
— Мальчик? — устало переспросила мать и заснула глубоким сном.
Вначале ребенок ничем не отличался от других детей. Женщина все больше привязывалась к сыну. Материнство принесло покой ее душе. Она кормила сына на воздухе, и от солнечных лучей грудь ее стала еще более прекрасной и женственной. Но как бы ярок ни был свет, на большие глаза ребенка никогда не наворачивались слезы. Мир отражался в них, как в глубоких чистых озерах. Мать напряженно вглядывалась в эти глаза и всякий раз словно проваливалась в бездну. Она смущенно отводила взгляд — ребенок не отвечал на ее немой вопрос. Темные глаза мальчика были открыты, но, казалось, спали.
Впервые ребенок улыбнулся, услыхав музыку, и с тех пор звуки фортепьяно неизменно вызывали у него радостную улыбку.
У мальчика был тонкий слух. Если отец, на лице которого лежала горькая печать одиночества, направлялся к его колыбели, сын тянул к нему ручонки. В семье малыша боготворили, да и все вокруг были без ума от него. Только мать томилась какой‑то смутной неудовлетворенностью и тревогой. Проводя бессонные ночи у колыбели сына, она в страхе спрашивала себя: «Неужели я люблю его меньше, чем другие матери любят своих детей?»
Мы уже говорили, что у этой женщины был высокий лоб — признак талантливой и страстной натуры. Однако вся ее жизнь была подчинена разуму, она не знала, что такое без'рассудные порывы сердца или трагическая власть плоти. Стыдясь проявлять слишком пылкие чувства, она подавляла в себе все желания. И в любви она подчинялась рассудку, видя высший ее смысл в материнстве. Грустила она или радовалась, глаза ее всегда смотрели прямо, губы улыбались. Внешне она была неизменно спокойна. И это спокойствие, такое полное и невозмутимое, тоже казалось следствием ее рассудочности.
II все же ее часто пугала мысль, что чрезмерная сдержанность не даст ей испытать и беззаветной материнской любви.
Но жизнь решила по — другому.
Очень скоро, теплым солнечным днем, она поняла причину своей тревоги, к которой примешивалась какая‑то неудовлетворенность.
Лежа голышом в саду, малыш слушал доносившуюся из дома музыку и смеялся. Широко открытыми глазами, не мигая, он смотрел на яркое солнце. Мать похолодела от страшной догадки: ее сын не видит! Солнечный свет и прохладная тень для него одно и то же!
Мальчик слеп, он не видит прекрасного, сияющего утра, напоенного музыкой! И только она, эта музыка, может его радовать.
Одиночество отца нарушили стоны отчаяния. И тогда все, словно по молчаливому уговору, стали воспитывать малыша так, чтобы он узнавал мир через иные органы чувств, не подозревая о своей слепоте.