Знакомство с приходской канцелярией и ее делами помогло нам разобраться в одном вопросе: мы выяснили, почему у служащих, сидящих за окошками официальных учреждений, как правило, дурной, раздражительный характер; почему они так грубы с посетителями, злы и невоспитанны. Здесь ничего нет удивительного, если те, что подходят к Этим окошечкам, похожи на посетителей приходской канцелярии.
Как правило, все они ужасные путаники, эти посетители приходской канцелярии. На самые невинные вопросы они отвечают так, будто их вызвали для допроса в полицию.
— Сколько тебе лет (или вам, когда как)?
Возраст и элегантность костюма для священника не играют первостепенной роли. Он руководствуется инстинктом, и говорит «ты» тем из своих сыновей, которые ему ближе; самых несчастных — может быть, даже не отдавая себе отчета — он любит больше остальных.
— Ты когда родился?
— Да я, падре, не знаю.
— Не знаешь? Когда у тебя день рождения?
— Тогда‑то.
— И ты не знаешь, когда родился?
— Правда, не знаю, падре.
Но иногда знают.
— Когда ты родился?
— Седьмого числа.
— А какого месяца?
— Апреля.
Ответы из них приходится вытягивать по одному, клещами.
— В каком году?
— Вот этого я не знаю.
— Сколько тебе исполнилось в апреле?
— Двадцать четыре, падре.
— И ты не знаешь, в каком году родился? Ну и ну!
— Правда, падре, не знаю, честное слово.
Священник подсчитывает и говорит:
— Так вот, ты родился в тридцать втором году. Теперь Запомнишь?
— Да, падре, конечно, запомню!
Но он ничего не запоминает.
Есть такие, которые знают, как их зовут и как зовут их родителей, но как звали дедов и бабок, не помнят.
— Ведь когда женишься, об этом не спрашивают.
Когда у них требуют бумаги, необходимые для того, чтобы выдать свидетельство о браке, они еще больше удивляются.
|
— Официальное свидетельство о крещении. Официальное, понятно?
— Венчальное?
— Да нет, боже мой, официальное. О — фи — ци — аль — но — е.
— А это что такое, как его получить?
— Очень просто. Его выдадут в епископате, где ты родился.
— А вы, падре, не попросите у них эту штуку? Разве в таких делах разберешься?
— Ну ладно, бог с тобой.
Если вместе с молодыми приходит старик, он обязательно брюзжит:
— В наше время ничего не просили. Плати три реала — и дело с концом.
— В ваше время, дедушка! Сколько воды утекло…
— Да, да, падре. Годы идут. Тогда кило картошки стоило десять сентимо.
Когда бумажная волокита усложняется — не присылают свидетельства о крещении или удостоверения в том, что жених или невеста в браке не состоят, или нет еще справки о согласии родителей на брак, — посетители начинают подозревать, что их водят за нос и дело не улаживается потому, что Этого кто‑то не хочет.
«— Мы вам дадим сколько нужно, падре, только пожените нас. Ведь мы уже и гостей пригласили; откладывать нельзя. Подумаешь, какие‑то там бумажки. Если вы захотите, вы все сделаете. Моя сестра выходила замуж, так у ней никаких бумажек не спрашивали.
— Твоя сестра? И она венчалась в нашем приходе?
— Да с вами же и венчалась.
— Ну, знаешь ли! Со мной она не венчалась!
Посетитель смущенно улыбается:
— Ну ладно, вы ее венчали.
— Вот как? Тогда скажи сестре, чтобы она ко мне зашла. Это даже интересно, как ей удалось выйти замуж без бумаг…
— Да, да, падре. Можете нам поверить. С какой стати мы стали бы врать?
|
— Да нет, я вам верю, только пусть придет.
Посетители переводят разговор на другую тему.
— Итак, падре, вы все уладите. А мы вам дадим побольше. На расходы. Десять или двадцать дуро.
— Э, нет! Так не пойдет. Нужно послать телеграмму, сообщить, что дело срочное. Они пришлют свидетельство или что там нужно — и все будет в порядке.
— Да, но мы не можем терять целое утро — работать нужно, жизнь‑то, сами знаете, дорогая.
— Ну и смешной вы народ. Неужели вы действительно думаете, что на отправку телеграммы у вас уйдет целое утро? И что за утро вы заработаете больше десяти или двадцати дуро, которые хотите мне дать, чтобы я все уладил?
— Но ведь…
— Никаких «ведь», дело проще простого. Я составлю телеграмму, а на почте вам помогут ее отправить.
Посетителям словно солнышко засияло сквозь тучи. Они уходят довольные. Но в глубине души по — прежнему уверены, что дело не улаживается потому, что этого не хотят те, что наверху, непосредственные начальники. Это укоренившееся испанское зло, вернее, укоренившееся мнение. И все потому, что такая уверенность не раз оправдывалась. Так-то вот!
Если является парочка, которой срочно надо пожениться, которой надо все уладить за неделю, безошибочно можно сказать: невеста беременна. Священник не задает нескромных вопросов и устраивает все наилучшим образом. Некоторые невесты приходят чуть ли не на сносях. Такие предоставляют договариваться жениху, а сами тихонько хихикают, немного смущенные, но не слишком.
— Падре, ей рожать через два месяца, и мы хотели бы…
— Боже мой, что ж вы так поздно спохватились?
|
— Мы хотим, чтобы ребенок был законный.
— Так почему же вы вспомнили об этом только сейчас?
Они не знают, что сказать. Опускают глаза. Ухмыляются.
— Ну ладно, это мы уладим. Как вас зовут? Где вы родились? Принесите такую‑то справку и такую‑то.
Если с парочкой приходят родители, они делают вид, будто возмущены. Особенно мать невесты.
— Какой позор для нас! А ведь мы ее так воспитывали! Уж так смотрели за ней, так смотрели…
Священник замечает:
— Наверно, все яге недостаточно. По ней видно.
Мать плачет.
— Да нет, падре. У нас в семье все женились как полагается.
Священник, хоть и молод, самообладания не теряет. Он уже свыкся с этим чудовищным мурсийским обычаем, похожим на обряд, когда жених соединяется с невестой задолго до свадьбы.
Как‑то раз в приходскую канцелярию пришли три женщины среднего возраста, скорее даже пожилые. Они все время пересмеивались, обсуждая что‑то, видимо очень забавное. Когда наступила их очередь, они вошли в комнату и заявили — не переставая смеяться, — что хотели бы узнать, какие бумаги нуяшы для бракосочетания. Наш, так сказать, секретарь спросил, где жених и невеста. Они расхохотались еще пуще. Наконец заговорила одна из них, кривая, с зеленовато — желтым лицом, с пссиня — черными волосами, облегавшими голову, как шлем или парик, с пробором посередине, на котором виднелись чешуйки перхоти.
— Жених — это мой сын, а невеста — ее дочь, — сказала она. И показала на толстуху, у которой колыхался живот, когда она смеялась.
— Отлично. — Так называемый секретарь не стал возражать. — Только они сами должны прийти. Так будет лучше.
Кривая опять закаркала:
— Они, наверно, сейчас и женятся, как раз в эту минуту.
Священник, сидевший за столом, поднял на нее глаза.
— Мы их оставили вдвоем у меня дома, — пояснила толстуха, — заперли на ключ в комнате, а постель там мягкая. — Она захохотала и показала ключ.
— Им не удастся выйти, даже если они захотят.
Остальные так и покатились со смеху.
— Да они и не подумают, — пролепетала третья.
Самой развязной была кривая.
— Немножко стыдно им было, но небось теперь уже прошло. Сначала они совсем ошалели, пришлось их подбодрить.
Священнику хотелось крикнуть: «Скоты!» — и еще что-нибудь добавить. Но он не стал этого делать. Он вмешался в разговор:
— Перестаньте хохотать, прошу вас, и уходите. Пусть они придут, будет лучше, если они придут сами, что бы там ни было. Ну, всего хорошего!
Женщины уходят, продолжая смеяться. Должно быть, считают себя ужасно хитроумными.
— С богом, ваше преподобие.
— Всего хорошего, сеньор Сан — Хорхе, вам и всем остальным.
— Всего хорошего, всего хорошего.
Некоторые, когда документы оформляются не так быстро, как им хотелось бы, когда возникают затруднения и неясности, когда вопросы разрешаются слишком медленно, как говорится, рвут и мечут. Такой посетитель, скривив физиономию и повысив голос, чтобы всем слышно было, заявляет:
— Мне уже надоело ходить взад и вперед, надоело выправлять все эти бумаги. — Он обращается к священнику и к его, так сказать, секретарю. — Дело не улаживается потому, что вы этого не хотите. Верните мне бумаги, что я вам давал. Обойдусь без церкви. — И добавляет патетически: — А вина на вас ляжет!
Священник не теряет спокойствия. Он немного раздосадован, но совсем немного. Секретарь — так называемый секретарь — смотрит на священника вопрошающе.
— Да, да, отдай ему бумаги, все бумаги, пусть их забирает и больше сюда не показывается.
Священник молод — мы уже упоминали об этом раза три, если не больше, — но о нем можно сказать то же, что и о хорошем враче: он знает людей, вернее, эти кварталы заставили его их узнать. У него больше опыта, чем у пятидесяти епископов, вместе взятых.
Он смотрит на нахального парня, на молодого нахального жениха.
— Слушай, ты, красавец, — чтобы внушить уважение Этим людям, им нужно говорить «ты», — ты думал испугать священника; думал, что, едва ты скажешь, что женишься без церкви, он сразу задрожит и будет па коленях умолять: «Не делай этого, сын мой, это грех! Не делай этого и не сердись, не обижайся, священник в одну минуту все уладит!» Так вот, ты ошибаешься, очень ошибаешься. Я не уладил твое дело, потому что не мог; тебе не хватает бумаги, о которой ты сам не очень заботишься, не можешь попросить как следует, чтобы тебе ее прислали. А без нее ничего не выйдет.
— Да я ведь писал целых три раза и…
— Напиши еще раз, будет четыре. Если тебе не присылают бумагу, пусть ответят, почему. Вы думаете, стоит вам сказать, что вы обойдетесь без церкви, и священник умрет от страха. Но в этом квартале из ста человек восемьдесят так и женятся. Отдай ему бумаги и пусть отправляется!
Жених опускает глаза, словно ищет что‑то на полу. Сказать ему нечего. Вмешивается невеста;
— Ладно уж, падре, вы на него не сердитесь. Ведь этот, — она презрительно толкает жениха локтем, окончательно уничтожая его, — ведь этот… не умеет вести себя прилично.
— Это я‑то, я?
— Да, ты! Помолчал бы лучше! Падре, мы сделаем так, как вы велите, но не могли бы вы написать за нас — они вас скорее послушают.
Священник смягчается. Он говорит своему вроде бы секретарю:
— Напиши‑ка им. — А потом, обращаясь к жениху и невесте: — Сами увидите, как скоро все уладится. Немноишо терпения, хорошо?
— Да, да, падре.
Они соглашаются, все улаживается, и они венчаются, как велит господь бог, в церкви.
Молодой священник дипломатичнее старого, как говорится, у него больше такта. Он старается ничем не возму^щаться, приспосабливается к обстановке, предупреждает, бранит в нужную минуту, помогает, когда представляется случай. У него больше опыта в таких делах, потому что он ближе соприкасается с этими диковинными прихожанами. Старый священник появился в приходе гораздо позже молодого, кроме того, с ним труднее иметь дело: у него свое понятие о морали, религии, жизни. Если старый священник по той или иной причине сидит вместо молодого в канцелярии, все дела становятся сразу сложными, уже не идут как по маслу, а скрипят, будто несмазанная телега.
Однажды, когда старый священник занял место молодого, в канцелярию пришел Диего Мартинес Серавиа по прозвищу Морковка. Волосы у него были рыжие — да они и сейчас рыжие, а лицо все в веснушках. Так что понятно, почему его так прозвали.
У Морковки был полуторагодовалый сын, и другого вот-вот ожидали. Он хотел жениться, потому что пособие увеличили. Раньше ради пособия жениться не стоило. Теперь, когда на двадцать пять процентов повысили, — другое дело. Будут давать на жену, на сына и еще на того, кто появится, правильно? Так что, пожалуй, стоит. Получается больше, чем он зарабатывает за неделю. Так рассуждал Морковка и другие вроде него. Увеличение пособия вызвало волну, устрашающую волну браков между парами, которые прежде жили без забот, как бог на душу положит.
Морковка родился в Хумилье, провинция Мурсия. Во время войны там были сожжены приходские архивы, поэтому, когда запросили свидетельство о его крещении, ответа не получили, но он продолжал наведываться.
— Жене и мне надоело; кдать. Ведь мы уже месяц, как могли бы получать пособие…
Молодой священник советовал им немного потерпеть. Если нет свидетельства, нужно, чтобы приходский священник из Хумильи письменно подтвердил, что архив сгорел. Одних слов Морковки мало. Отсюда уже написано два письма, и, если в ближайшие дни ответ не придет, моягно будет удостоверить крещение свидетельскими показаниями под присягой.
— Да — да, потому что нам уже надоело.
— Раньше нужно было думать.
— Конечно, конечно, — бормотал Морковка, не очень довольный этим выговором.
Старый священник не был дипломатом. Поэтому, когда Морковка заявил, как обычно, что жене и ему уяге надоело, тот обрезал:
— Вашей жене? Какой это жене?
«Вот еще, какой! Моей! — отвечал Морковка.
Старый священник любил ставить точки над i и все раскладывать по полочкам.
— Она будет вашей женой, когда вы па ней женитесь, а пока что дело обстоит иначе.
— Иначе? Вот как! Кто же тогда спит с ней?
Тот, кого мы называем секретарем, сидел как на горячих угольях — оно и понятно.
— Они ведь живут вместе, ваше преподобие.
— Ну и что? — Священник был человек жесткий. — Она его любовница, сожительница, кто угодно, только не жена.
Прищурившись, Морковка хитро смотрел на священника сквозь свои рыжие ресницы.
— Значит, не жена? Хорошо! Тогда от кого у нее наш мальчишка? И кто ей сделал того, которого она еще носит?
Так ни к чему и не пришли. Покричали, а толку никакого не получилось. Потом Морковка рассказывал молодому священнику, когда тот совершил обряд венчания:
— Послушать его, так выходило, будто не я отец детей, а кто‑то другой.
— Ни в коем случае! Просто он хотел сказать, что только теперь вы муж и жена перед богом и перед законом. А раньше дело обстояло иначе. Вот тебе доказательство: раньше ты не мог получить пособие, а теперь можешь. Ясно?
Морковка размышлял одно мгновение, никак не дольше:
— Конечно, ясно, так оно и есть.
Аргумент священника мог убедить любого упрямца. Еще бы!
Про Морковку один из его братьев — самый старший — сложил песню. Ее распевал весь приход.
Наш Морковка — красная головка, Он с ослом связался и не испугался…
Это была грязная, неприличная песня. Но удивляться тут нечему.
ТОРЕГАНО, КОНОПАТЫЙ И ВОСТОЧНЫЙ БАЗАР (Перевод с испанского А. Старосина)
Торегано был из полиции, из тайной. Служил в комиссариате квартала Каеа Антунес. Выпивал — дай бог. Даже на службе выпивал. Некоторые уверяли, что он но просто выпивал, а горькую пил, глотал стакан за стаканом. Попробуй угадай, сколько тут правды!
Торегано дал что‑то вроде обета. Решил очистить от хулиганов и жуликов Дешевые Дома. А это все равно что вычерпать море решетом. То есть невозможно.
Жителей Дешевых Домов Торегано звал не только хулиганами и жуликами, он звал их также красными свиньями, подлыми или грязными, когда как, потому что не мог решить, что больше им подходит: подлые или грязные.
Он — конечно, Торегано — бродил по разным дорогам, тропинкам, шоссе или перекресткам округи, или округа, что одно и то же. Бродил он ночыо, когда все кошки серы, как и дети соседа. У всякого, кто ему попадался навстречу, он спрашивал:
— Эй, послушайте, куда вы идете?
— Туда‑то.
— Откуда?
— Оттуда‑то.
— Разве вы не знаете, что, встретившись с представителем власти, нужно его приветствовать? А я представитель власти. — Он отворачивал лацкан и показывал жетон.
Прохожий говорил:
— Здравствуйте.
— Громче, черт возьми, я вас не слышу!
— Здравствуйте!
— Вот так. А ну, где вы живете?
— Там‑то.
— Документы.
Просмотрев документы, он отпускал беднягу. Но прежде Заставлял его говорить: «Воспрянь, Испания!»[8]
Если задержанный утверждал, что живет в Дешевых Домах, он подводил его к фонарю — тут нельзя было обойтись одной спичкой, как для проверки документов, — хватал за подбородок, поднимал кверху лицо и пристально вглядывался.
— Да, тебя я знаю. Ты такой‑то. — Торегано говорил с кем как придется, с кем на «ты», с кем на «вы».
Случалось, он не знал задержанного.
— Ты из Дешевых Домов? Ты? Смотри‑ка, я знаю в лицо всех, кто там живет, а тебя не помню.
— Да я работаю целый день. Утром на работу, вечером домой. И ни в какие истории не ввязываюсь.
— Хорошо, так и надо. Ладно, отправляйся. Воспрянь, Испания!
— Воспрянь, Испания! — говорит задержанный и облегченно вздыхает.
Если Торегано сопровождала пара ребят из Вооруженной Полиции, полицейские обязательно нервничали. Мало ли что может натворить человек, когда он под мухой.
Как‑то Торегано задержал Катала, сейчас он работает пожарником. Дело было вечером, и Катала шел с курсов, которые посещал после работы; был он в кожаной куртке, небрит, руки засунул в карманы. Ни дать ни взять коммунист, во всяком случае, такими нх изображают в испанских и американских фильмах.
— Послушайте! Разве вы не знаете, что, когда проходят мимо представителя власти, полагается говорить «Здравствуйте!» А я — представитель власти. — Он, Торегано то есть, отвернул лацкан и показал свой значок.
— Здравствуйте.
— Громче, черт возьми, я вас не слышу.
— Здравствуйте!
— Вот теперь слышу. А ну‑ка, откуда вы идете?
— С курсов.
— Откуда?
— Учусь я.
— Где вы живете?
— В Дешевых Домах.
Он подвел беднягу к фонарю.
— Ты из Дешевых Домов? — Мы уже говорили, что Торегано обращался к людям когда на «ты», когда на «вы». — Ты? Смотри‑ка, я знаю всех в лицо…
— Да я работаю целый день. Утром на работу, вечером…
Торегано обратил внимание на то, что Катала не вынимает рук из карманов.
— Послушайте, когда вы говорите с представителем власти, а я — представитель власти, — он опять показал значок, — будьте добры вынуть руки из карманов, ибо кто поручится, что у вас там не спрятана бомба? Но прежде чем вы ее бросите, я…
Он вытащил пистолет и дулом, словно пальцем, тыкал в грудь Катала.
— Прежде чем вы ее бросите, я…
В тот вечер Торегано был пьянее обычного. А на Катала от удивления словно столбняк нашел. Оба полицейских, которые сопровождали Торегано, отошли в сторону. Ну, думают, когда человек под мухой, он может глупостей натворить.
— …и прежде, чем вы ее бросите, я, так и знайте…
Он по — прежнему упирался дулом в грудь Катала и тыкал пистолетом, как иногда дружелюбно тыкают указательным пальцем. Мало — помалу Торегано успокоился и спрятал оружие.
— Ладно, можешь идти. Воспрянь, Испания!
Только тогда Катала вытащил одну руку из кармана и отсалютовал. Его голос был тоньше ниточки.
— Воспрянь, Испания!
С Торегано вечно что‑нибудь приключалось. Как‑то вечером… Сами убедитесь.
В Дешевых Домах жепщины развешивают белье после стирки, натягивая веревки и проволоку между теми немногими деревьями, которые сохранились на Четвертой и Седьмой улицах (Тортоса и Ульдекона), между теми немногими деревьями, которые орды вандалов, то есть их дети, еще не уничтожили. Это акации. Впрочем, что это за деревья, не так важно.
Веревки и проволоку женщины привязывают к стволам акаций. И Торегано как‑то вечером, когда он, как обычно, заложил за галстук, натолкнулся на одну такую проволоку. Он ударился об нее шеей. Если бы Торегано двигался с большей скоростью — например, ехал на мотоцикле, — ему наверняка отрезало бы голову или сломало шею. А так ничего страшного не произошло. И все‑таки он стал кричать.
— Ах, мать вашу! Убийцы, убийцы! Свиньи! Вы меня укокошить хотели! Вы мне ловушку устроили! Ко мне! На помощь, на помощь!
Он вытащил пистолет и выпустил целую обойму в воздух. Потом Торегано не раз рассказывал товарищам по службе, какую ловушку ему устроили. Друзья над ним смеялись. А он клялся истребить всех красных в Дешевых Домах.
Со временем Торегано перевели в другое место. Рассказывали, будто его отправили на Мальорку. И еще рассказывали, будто там он в один прекрасный вечер затеял драку в таверне и его пристукнули.
И все же Торегано был неплохой человек.
Конопатый же явился — то есть стал — вторым изданием Торегано, исправленным и дополненным, впрочем, скорее дополненным, чем исправленным, и это правда, святая правда. У Конопатого, как видно из его имени — впрочем, это не совсем имя, скорее прозвище, — лицо было такое, словно по нему прошлись катком. Знаете, бывают такие катки, с помощью которых ставят метку на цементных тротуарах, пока цемент еще не затвердел. Из‑за этого лица — оно было все в оспинах — он всегда смотрел так, будто выпил уксусу. Лицо Конопатого и впрямь было зеркалом души. Ведь он был сущая собака, с этим все соглашались.
Он служил Не в полиции, этот Конопатый, а в Городской Охране, в бригаде, что ходит по площадям и рынкам и гоняется за женщинами, продающими чеснок и лимоны — по песете кучка! — и за теми, кто продает сигареты, — контрабандистками; у них на голове тарелка, а в руках дубинка, они не такие симпатяги, как регулировщики, что ходят в белых касках. У Конопатого был еще и пистолет; говорили, что во всей барселонской Городской Охране у него одного был пистолет. Он носил его на всякий случай, потому что кто-то пообещал рассчитаться с ним. Ну и насолил он, видно, кому‑то!
Конопатый ревностно выполнял свой долг. Есть городские страяшики, которые, увидев, как старик продает камни для зажигалок: «Камни! На песету четыре штуки!» — сделают вид, будто ничего не замечают. Конопатый не из них. Конопатый, даже если в этот момент и не находится при исполнении служебных обязанностей, непременно задержит старика. Такой уж он был. Долг прежде всего. Да к тому же дело Это было ему по душе. Вот так‑то!
У него всегда стоял наготове грузовичок, а значит, он мог задержать не одного человека, а сразу десять. В грузовичок он сажал людей и клал их товары.
Иногда он одевался в штатское, чтобы легче было устраивать облаву. Но его рябое лицо невозможно было спрятать.
К штатскому платью он надевал черный галстук и выглядел в штатском очень неказистым и плюгавым. Но и в штатские брюки, в задний карман, он клал пистолет — на всякий случай. Конопатый никому не верил.
Раз он, Конопатый, застукал продавщицу помидоров. Продавщица расстроилась — дальше некуда. Конопатый забрал у нее целый ящик помидоров — ужин для ее детишек. А у нее их было четверо. Она стала взывать к добрым чувствам Конопатого и обратилась к нему самым учтивым образом:
— Сеньор Конопатый…
— Сеньор дерьмо! — отвечал он.
Конопатый не терпел, когда его звали Конопатым, даже если прибавляли при этом «сеньор».
— В грузовик ее! — кивнул он.
Ее отправили в Мисьонес и подстригли «под ноль».
Некоторыми своими подвигами Конопатый прямо‑таки прославился. За один вечер он очистил Барселону от про давщиц гвоздик — уличных продавщиц, которые не платили налогов, от контрабандисток, которые за одну песету — «Букет за песету! Такие свежие, такие красивые!» — дают тебе в два раза больше, чем любой цветочный магазин, честное слово, в два раза. Весь грузовик забили гвоздиками, они даже падали на мостовую. Их отвезли — гвоздики то есть — в приют, что в Порте. Монахини из приюта не знали, что делать с этой массой гвоздики, и забили ими всю часовню.
— Какая красота! Какой аромат!
Конопатый блаженно улыбался, чего нельзя было сказать о господе боге.
Гвоздики набралось столько — и красной, и белой, и пестрой китайской, и пунцовой, — что несколько полных корзин послали в приходскую церковь, чтобы сестры священника засыпали ею все алтари — все до одного.
Гвоздики хватило и на столы приходской канцелярии, и на приютские школы, и на домик швейцара, и выбрасывали ее, и букет отнес Конопатый своей жене, и свиньям бы дали, если б только свиньи жрали гвоздику!
Молодой священник, сеньор викарий, мосен Хорхе Льоверас Эсприу, говорил:
— Неужели у таких людей есть жена, дети, дом, семейный очаг? Неужели это возможно?
Конечно, возможно. Правда, Конопатый дрался со своей женой, колотил ее палкой. Этого священник, вероятно, не знал. Но он, священник, думал о продавщицах, об их детях, об их мужьях, которые, наверное — ив этом не было бы ничего удивительного, — пропивали свой заработок, и поэтому женам приходилось торговать цветами. Словом… Неужели Это возможно?
В другой раз Конопатый прочесал шоссе Порт — а оно ведь очень длинное — с одного конца до другого. Облава была не такая успешная, как он ожидал. Старуха, торговавшая салатом, старик, продававший леденцы на палочках: «Эй, молодцы, вот гаванские леденцы?», женщина с лотком перца и баклажанов, другая, продававшая неизвестно что, еще одна… В общем, улов небогатый. Товары кидали в грузовик, а торговцев Конопатый отпускал.
— Прошу вас, сеньор, я потратил все, что у меня было, на этот ящик, который купил сегодня утром в Борне…
Конопатый толкал их.
— Идите! Идите! Нечего тут канитель разводить!
Торговка перцем и баклажанами не хотела уходить.
— Я заплатила за это свои кровные деньги, я…
Она была назойливее других, и Конопатый посадил ее в грузовик.
— Отправьте ее в Мисьонес! Пусть ей промоют желудок и остригут!
— Не надо, не надо! Я не скажу больше ни слова! Только не надо! Нет!
— Хватит, довольно! В Мисьонес!
Узнав, что происходит с ее матерью, прибежала дочь торговки и вцепилась в грузовик, стараясь открыть заднюю дверцу, чтобы выпустить мать. Говорили, что у нее случались припадки безумия. Тогда она дико орала и не соображала, что делает.
Заднюю дверцу ей не удалось открыть, и она накинулась на Конопатого с каким‑то гортанным, странным криком.
Конопатый недолго думая дал ей дубинкой по голове и сбил ее на мостовую, как кеглю. Несколько мужчин, которые сидели в баре Ремендо и наблюдали эту сцену, возмутившись, набросились на Конопатого или сделали вид, что хотят наброситься. Конопатый вытащил пистолет.
— Кто тут мужчина, выходи!
Мужчин не оказалось. Еще бы! Грузовик тронулся, а дочь торговки перцем осталась на мостовой, она колотила ногами и выла, волосы у нее растрепались, изо рта шла пена.
Вот какой был Конопатый!
Когда вышел приказ, что продовольственные палатки не имеют права расширять торговую площадь дальше дверей — то есть запрещается наваливать мешки и устраивать витрины на тротуарах, — Конопатый радостно потирал руки. С грузовиком и помощниками он решил прогуляться по улицам. «Посмотрим, посмотрим».
Они, конечно, посмотрели. Однако увидели, что приказ выполняется: тротуары около палаток были пусты. Конопатого это не обескуражило. Кто ищет, тот найдет. И он нашел.
Даже не предупредив, молча — хоть бы крикнули, хоть бы выругались — они стали забирать товары. Конопатый поторапливал своих людей:
— Давай, давай!
А они, его люди — давай, давай! — валили в грузовик мешки, ящики, в общем, все, что попадалось под руку.
— Давай, давай!
Только Конопатому перепало еще кое‑что — хозяин палатки засветил ему палкой, которой опускают железные шторы на дверях. Как он увидел, что его товары так спокойненько переносят в грузовик, он — и откуда оп только взялся — выскочил, словно чудище какое. Станешь чудищем, коль тебя разозлят! Выскочил, а сам уже дерягал свою палку наперевес, и первым, кого он увидел, был человечек, изъеденный оспой, при черном галстуке — Конопатый был в штатском — и совсем невзрачный, не подумаешь, что он власть.
— Давай, давай!
Хозяин его огрел — ну и огрел же! — не задумавшись ни на секунду. Голова у Конопатого — трах! — словно дыня, треснула. Из глаз посыпались искры, ну и, конечно, он потерял сознание. А когда пришел в себя, голова у него была перевязана, будто у человека — невидимки из кинокартины, а под повязкой — штук семь скобок. Конопатый ощупывал свою шевелюру и бинты на голове.
— Как это случилось, как?
Когда ему рассказали, как было дело, Конопатый остался недоволен.
— А этот человек где?
— Засадили голубчика.
— Дайте мне на него посмотреть.
Как только он увидел несчастного хозяина палатки за решеткой, он почувствовал себя окрепшим, словно заново родился, словно у него и не было скобок, бинтов и всего прочего на голове.
— Давай, давай!
После того как в Китайском квартале и в окрестностях Атарасанаса запретили торговлю с лотков по воскресеньям, лоточники облюбовали Дешевые Дома — квартал, в котором не было закона или куда закон не простирался, другого объяснения тут не найдешь. Они расположились вдоль всей улицы Тортоса (раньше Четвертая улица), вдоль улицы Совельес (раньше Двадцать Первая) и у входа в этот квартал, на дороге Прат Вермель.
В квартале Дешевых Домов раньше по субботам бывал рынок, но не такой многолюдный и не такой оживленный, как теперь, когда вышло запрещение торговать в Китайском квар тале и Атарасанасе. Сейчас этот рынок — вроде Растро в Мадриде, только поменьше, как считают одни, только немного побольше, как считают другие. Люди зовут этот ряд ларьков и лотков Рыночком, Франсиско же Кандель — поэт, писатель, мечтатель, сновидец и сумасшедший, все это о нем говорят, — называет рынок Восточным базаром — почему, мы не знаем.