ПАРДАК, КРЕМОНА, ПАРИЖ (XVII–XVIII вв.) 37 глава




– Слушай, она говорит, что… Мне очень жаль, слушай… Но она говорит, чтобы я спросил у тебя, вернул ли ты скрипку.

– Нет. Я хочу с ней поговорить.

– Дело в том, что… Она говорит… Она говорит, что иначе она не хочет подходить к телефону.

Адриа вцепился в трубку. У него вдруг пересохло в горле. И он не знал, что сказать. Словно догадавшись, Макс произнес: мне очень жаль, Адриа. Действительно жаль.

– Спасибо, Макс.

Он положил трубку ровно в тот момент, когда открылась дверь кабинета. Лаура удивилась, увидев его здесь. Она молча подошла к своему столу и несколько минут рылась в ящиках. Адриа сидел, не двигаясь и смотря в пустоту, участливые слова брата Сары все еще звучали у него в ушах как смертный приговор.

– С тобой все в порядке? – спросила Лаура, собирая толстые папки, которые она вечно повсюду таскала с собой.

– Вполне. Приглашаю тебя пообедать.

Не знаю, зачем я это сказал. Не для того, чтобы отомстить за что‑то. Мне кажется, я это сделал для того, чтобы доказать Лауре и всем на свете, что ничего не происходит, что я все держу под контролем.

 

Сидя за столом перед голубыми глазами и безукоризненной кожей Лауры, Адриа оставил в тарелке половину макарон. Никто из них так и не открыл рта. Лаура налила в его стакан воды, и вместо спасибо он кивнул.

– Ну что, как дела в целом? – спросил Адриа, придавая лицу приятное выражение, как будто вето на разговор вдруг было снято.

– Хорошо. Вот еду на пару недель в Алгарве.

– Здорово. Слушай, а Тудо слегка чокнулся, да?

– Разве?

Через несколько минут они пришли к выводу, что все же да, слегка, и что лучше бы ты не рассказывала про мою книгу, которой еще нет, потому как нет ничего хуже, чем писать, зная, что все следят, сможешь ли ты соединить Вико с Льюлем или нет, и т. д.

– Я слишком много болтаю, знаю.

Чтобы доказать это, она рассказала, что познакомилась с очень симпатичными людьми и встретится с ними в Алгарве, они путешествуют по Полуострову на велосипедах и…

– Ты тоже ездишь на велосипеде?

– Это мне уже не по возрасту. Я еду в Алгарве валяться на пляже. Чтобы отключиться от факультетских заморочек.

– И пофлиртовать.

Она не ответила. Но бросила на меня взгляд, которого ей было достаточно, чтобы понять, чтó со мной происходит, потому что вы, женщины, наделены способностью все чувствовать, которой я всегда завидовал.

 

Не знаю, что сказать, Сара. Но все вышло именно так. В квартире Лауры – небольшой, но всегда чистой – царил организованный беспорядок, особенно в спальне. Не полный беспорядок, но такой, который бывает у человека, уезжающего отдыхать. Сложенная стопкой одежда, выставленные туфли, пара путеводителей и фотоаппарат. Они, как кошка с собакой, стали осматриваться.

– Это – электронный? – спросил Адриа, недоверчиво беря в руки фотоаппарат.

– Да. Цифровой.

– Ты, как всегда, не отстаешь от прогресса.

Лаура стоя сняла туфли и надела тапочки на танкетке, которые ей очень шли.

– А ты, наверно, все еще пользуешься «лейкой».

– У меня нет фотоаппарата. И никогда не было.

– А как же воспоминания?

– Они здесь. – Адриа дотронулся до головы. – Они никуда не исчезают. И всегда наготове.

Я сказал это без всякой иронии, потому что не умею предсказывать будущее.

– Сюда помещается двести фотографий. – Она, стараясь скрыть нетерпение, забрала аппарат из рук Адриа и положила на тумбочку рядом с телефоном.

– Шикарно, – сказал он равнодушно.

– А потом можно скачать их в компьютер. Я смотрю их там чаще, чем в альбоме.

– Ну просто шикарно. Только для этого нужно иметь компьютер.

– Ну что? – произнесла она, уперев руки в бока. – Хочешь, чтобы я прочитала тебе лекцию о преимуществах цифровой фотографии?

Адриа посмотрел в ее голубые глаза и обнял ее. Так они стояли довольно долго, и я заплакал потихоньку. К счастью, она не заметила.

– Почему ты плачешь?

– Я не плачу.

– Обманщик. Почему ты плачешь?

 

К вечеру нашими стараниями организованный беспорядок в спальне превратился в хаос. Затем они провели добрый час, лежа неподвижно и глядя в потолок. Лаура внимательно посмотрела на медальон Адриа:

– Почему ты всегда его носишь?

– Да вот так.

– Но ведь ты не веришь в…

– Он мне нужен, чтобы вспоминать.

– Что вспоминать?

– Не знаю.

Тут зазвонил телефон. Он звонил на тумбочке у кровати, со стороны Лауры. Они молча переглянулись, будто преступники, словно спрашивая друг у друга, не ждал ли кто‑то из них звонка. Лаура, которая лежала положив голову на грудь Адриа, не шевелилась, и оба слушали, как настойчивый звонок все звенел, и звенел, и звенел… Адриа не сводил глаз с волос Лауры, думая, что она возьмет трубку. Но нет. Телефон продолжал звонить.

 

VI. Stabat mater [388]

 

Все, что у нас есть, нам отпущено свыше.

Элен Сиксу [389]

 

 

 

Два года спустя телефон внезапно зазвонил, и Адриа подпрыгнул, как и каждый раз, когда слышал звонок. Он долго смотрел на аппарат. В квартире было темно, если не считать настольной лампы, горевшей в кабинете. В квартире было тихо, если не считать звонка телефона. В квартире не было тебя. Он положил закладку в книгу Эдварда Карра[390], закрыл ее и еще несколько секунд смотрел на звонивший телефон, как будто это могло все решить. Он подождал довольно долго, и, поскольку звонивший все проявлял упрямство, Адриа Ардевол провел руками по лицу, снял трубку и произнес: слушаю.

 

У него были грустные слезящиеся глаза. Ему было под восемьдесят, и выглядел он дряхлым и совершенно подавленным. Он остановился на лестничной площадке, часто дыша и изо всех сил сжимая небольшую дорожную сумку, как будто именно она давала ему силы жить. Услышав шаги Адриа, который медленно поднимался по ступеням, он обернулся. Оба молча смотрели друг на друга несколько секунд.

– Mijnheer[391]Адриан Ардефóл?

Адриа открыл входную дверь и пригласил мужчину войти, а тот на плохом английском принялся объяснять, что это он звонил сегодня утром. Я не сомневался, что вместе с этим незнакомцем впускал в свой дом очень грустную историю, но выбора у меня не было. Я закрыл дверь, чтобы наши секреты не стали известны соседям по площадке и всему подъезду. Я с ходу предложил гостю говорить по‑голландски и заметил, что влажные глаза незнакомца заблестели, когда он кивнул в знак благодарности. Адриа пришлось стряхнуть пыль со своего основательно подзабытого голландского, чтобы спросить старика, зачем он пришел.

– Это долгая история. Потому‑то я и спрашивал вас, располагаем ли мы временем.

Адриа пригласил старика в кабинет и заметил, что тот, войдя, не смог скрыть свое восхищение, словно посетитель Лувра, который вдруг оказался в зале, полном сюрпризов. Незнакомец робко прошелся по кабинету, рассматривая полки с книгами, картины, инкунабулы, шкаф с музыкальными инструментами, оба стола, твой автопортрет, книгу Карра, которую я еще не дочитал, рукопись под лупой – мое последнее приобретение: шестьдесят три страницы автографа The Dead с любопытными замечаниями на полях, не исключено, что и самого Джойса. Осмотрев все, старик в молчании взглянул на Адриа.

Адриа усадил его за стол так, что они оказались друг против друга, и подумал: какое горе растянуло рот этого человека в страдальческий оскал? Старик с трудом расстегнул молнию на сумке и извлек оттуда нечто, тщательно завернутое в бумагу. Он аккуратно развернул сверток. Адриа увидел потемневшую от грязи тряпицу, на которой еще угадывались темные и светлые клетки. Незнакомец снял бумагу и положил тряпицу на стол так, будто совершал ритуал, и осторожно разложил ее, как если бы внутри хранилось драгоценнейшее сокровище. Адриа показалось, что это священник, раскладывающий антиминс[392]в алтаре. Когда тряпка была разложена, я с некоторым разочарованием увидел, что внутри ничего нет. Шов посредине тряпицы, как граница, разделял ее на две равные части. Я не увидел в ней ничего примечательного. Незнакомец снял очки и бумажным платочком вытер правый глаз. Оценив почтительное молчание Адриа, гость, глядя ему в глаза, сказал, что не плачет, но вот уже несколько месяцев, как у него появилась неприятная аллергия, из‑за которой… и т. д., и старик улыбнулся, словно извиняясь. Посмотрев вокруг, он выбросил платок в корзину. А потом торжественным жестом указал на старую заскорузлую тряпицу, протянув к ней обе руки и словно приглашая задать вопрос.

– Что это? – спросил я.

Незнакомец положил обе ладони на тряпицу и сидел так несколько минут, будто читая про себя молитву, а затем сказал изменившимся голосом: теперь представьте себе, что вы дома сидите и обедаете с женой, тещей и тремя дочками, теща уже неважно себя чувствует, и вдруг…

Старик поднял голову – теперь его глаза были полны слез, не от аллергии и т. д., а настоящих. Но он не стал вытирать слезы боли, посмотрел прямо перед собой и повторил: представьте себе, что вы дома обедаете с женой, больной тещей и тремя дочками, на столе новые нарядные салфетки в бело‑голубую клетку, потому что у маленькой Амельете, самой старшей из трех, день рождения. И вдруг кто‑то выбивает входную дверь, даже не позвонив, и входит вооруженный до зубов немец в сопровождении еще пяти солдат, стуча сапогами, и все хором кричат: schnell, schnell и raus, raus[393], и, не дав дообедать, тебя вышвыривают из собственного дома навсегда, на всю жизнь, не позволив даже обернуться, чтобы посмотреть на праздничные салфетки, на новые салфетки, которые моя Берта купила за два года до этого; не позволив взять с собой ничего, выгоняют в том, что на тебе. Что такое raus, папа? – спросила Амельете, и я не смог уберечь ее от подзатыльника прикладом, потому что нечего спрашивать, что такое raus, ведь немецкий понятен всем и сразу, а тот, кто не понимает, дурной веры и за это поплатится! Raus!

Через две минуты они спускались вниз по улице. Теща задыхалась, она держала в руках футляр со скрипкой, который ее дочь, вернувшись с репетиции, оставила в прихожей. У девочек от страха глаза стали огромными, моя Берта, бледная, крепко прижимала к груди маленькую Жульет. По улице мы почти бежали, потому что солдаты, очевидно, очень торопились. В окна на нас молча бросали взгляды соседи. Я взял за ручку Амелию, которой в тот день исполнилось семь лет, она плакала, потому что затылок болел от удара, а немецкие солдаты были страшные. Бедненькая пятилетняя Труде умоляла, чтобы я взял ее на руки, и я посадил ее на плечи, а Амелии приходилось бежать, чтобы не отстать от нас. И пока мы не оказались на Стеклянной площади, где стоял грузовик, я не замечал, что все еще сжимаю в руке клетчатую бело‑голубую салфетку.

Как мне потом рассказывали, бывали и более гуманные солдаты. Которые говорили: можете взять с собой двадцать пять килограммов вещей, у вас полчаса на сборы, только schnell! И тут начинаешь вспоминать, что у тебя есть в доме. Что взять с собой? Книгу? Обувную коробку с фотографиями? Посуду? Лампочки? Матрас? Мама, а что значит schnell? И сколько это – двадцать пять килограммов? В конце концов берешь ненужный брелок для ключей, который одиноко висит в прихожей и который потом, если выживешь и не обменяешь его на плесневелую корку хлеба, превратится в священный символ обыкновенной счастливой жизни, той, что ты жил до того, как пришла беда. Мама, зачем вы взяли это с собой? Замолчи, ответила мне теща.

Я покинул дом навсегда под грохот солдатских сапог. Я покинул эту жизнь вместе с бледной от ужаса женой, перепуганными дочками и едва не теряющей сознание тещей и ничего не мог поделать. А ведь мы жили в христианском квартале. Кто донес на нас? За что? Как они узнали? Как вынюхивали евреев? Сидя в кузове грузовика и стараясь не смотреть на полных отчаяния детей, я спрашивал себя кто, как и за что. Когда нас заставляли лезть в набитый испуганными людьми грузовик, отважная Берта с малышкой и я с Труде оказались в одном углу. Кашляющая теща была чуть поодаль. Берта стала кричать: где Амелия? Амельете, где ты? Не потеряйся, Амелия! И тогда маленькая ручка просунулась, схватила меня за брючину, и Амелия, еще сильнее напуганная оттого, что на какое‑то время осталась одна, посмотрела на меня снизу, моля о помощи. Она тоже хотела забраться ко мне на руки, но не смела просить об этом, потому что Труде – младшая. Этот взгляд я запомнил на всю жизнь, на всю свою жизнь, – взгляд, умоляющий о помощи, которую ты не можешь, не в силах оказать. И с ним я отправлюсь в ад, потому что не смог помочь своей дочурке в беде. Мне лишь пришло в голову отдать ей клетчатую бело‑голубую салфетку, а она вцепилась в нее обеими руками и посмотрела на меня с благодарностью, как будто я подарил ей великое сокровище, талисман, который будет ее охранять, где бы она ни оказалась.

Но талисман не помог, потому что после того, как мы тряслись в кузове грузовика, а потом ехали в запечатанном, удушающе вонючем товарном вагоне, у меня вырвали из рук Труде, несмотря на мое отчаянное сопротивление. А когда меня ударили по голове с такой силой, что я почти потерял сознание, малышка Амелия исчезла, – мне кажется, ее загнали собаки, они лаяли не переставая. Куда делась Берта с крохотной Жульет на руках, я не знаю. Мы не смогли с ней взглянуть друг на друга в последний раз – хотя бы для того, чтобы поделиться немым отчаянием, которым завершилось наше добытое в трудах счастье. А где все время кашляющая, вцепившаяся в скрипку мать Берты? Где Труде, где Тру, которую я выпустил из рук? Я никогда больше их не видел. Едва нас ссадили с поезда, как я потерял навсегда всех своих женщин. Дзыыыыыыынь. И хотя меня пинали и кричали приказы прямо в ухо, я в отчаянии вытягивал шею, высматривая их, и успел увидеть, как двое солдат с сигаретой во рту выхватывали таких же младенцев, как моя Жульет, из рук матерей и ударяли малышей о деревянные вагоны, чтобы сразу приструнить этих баб, ссучье отродье. Именно тогда я принял решение никогда больше не говорить ни с Богом Авраама, ни с Богом Иисуса.

Дзыыыыыыыынь! Дзыыыыыыыынь!

– Простите, – вынужден был сказать Адриа.

Старик посмотрел на меня непонимающим, отсутствующим взглядом. Быть может, он даже не помнил, что сидит передо мной, как будто историю, которую он рассказывал мне, он уже тысячу раз рассказывал себе самому, чтобы притупить боль.

– Звонят в дверь, – сказал Адриа, поднимаясь и глядя на часы. – Это мой друг, он… – И вышел из кабинета, прежде чем гость ответил.

– Дорогу, дорогу, а то тяжело… – произнес Бернат, бодро входя в квартиру с огромной коробкой в руках. – Куда поставить?

Он уже стоял в кабинете и удивился, обнаружив там незнакомца:

– Ой, простите.

– Ставь на стол, – сказал Адриа, входя вслед за ним.

Бернат опустил громоздкую ношу на стол и робко улыбнулся незнакомцу.

– Здравствуйте, – сказал он.

Незнакомец наклонил голову в знак приветствия, но не произнес ни слова.

– Слушай, помоги мне, – попросил Бернат, пытаясь достать компьютер из коробки. Адриа потянул коробку вниз, и компьютер оказался в руках у Берната.

– Я тут…

– Вижу. Зайти попозже?

Так как мы говорили по‑каталански, я позволил себе кое‑что пояснить и сказал, что визит – неожиданный и что, судя по всему, это еще надолго. Давай завтра, если тебе удобно.

– Нет проблем. – И Бернат скромно обратился к незнакомцу: – Нет проблем?

– Нет, нет.

– Отлично. Значит, до завтра. – И, кивнув на компьютер: – Не трогай его без меня.

– Боже сохрани.

– Здесь клавиатура и мышка. Коробку я забираю. А завтра принесу принтер.

– Спасибо тебе.

– Благодари Льуренса. Я всего лишь посредник.

Бернат посмотрел на незнакомца и сказал ему всего хорошего. Тот вновь кивнул в ответ. И Бернат ушел, говоря: провожать меня не надо, продолжай, продолжай.

Он вышел из коридора, и мы услышали, как хлопнула входная дверь. Я снова сел напротив своего гостя, извинившись, что прервал его. И жестом пригласил его продолжить, как будто нас не прерывал Бернат, принесший старый компьютер Льуренса в надежде отвадить меня от нездоровой привычки писать от руки перьевой ручкой. Подарку сопутствовал уговор об энном количестве уроков интенсивного курса компьютерной грамоты, где число N зависело от терпения как ученика, так и преподавателя. Но на самом деле я согласился только для того, чтобы на собственной шкуре проверить, что такое этот самый компьютер, который всех приводит в восторг, а мне вовсе не нужен.

Увидев мой жест, старик, явно не сбитый с толку визитом Берната, продолжил, как будто знал текст наизусть, сказав: много лет я спрашивал себя, я задавал себе множество вопросов, которые все в конце концов слились в один. Почему выжил именно я? Почему, если я – никчемный человек, без всякого сопротивления позволивший солдатам увести трех дочерей, жену и больную тещу? Я ведь даже пальцем не пошевелил, чтобы их защитить. Почему же выжил именно я? Почему, если и до тех пор я был совершенно никчемен, служил бухгалтером в Hauser en Broers, вел скучную жизнь и единственное полезное, что сделал, – зачал трех дочерей: одну с волосами черными, как эбеновое дерево, другую – с темно‑русыми, как благородная древесина дуба, и самую младшую – с золотисто‑рыжими, как мед? Почему? За что это страшное наказание – мучительная тревога оттого, что ничего не известно наверняка, оттого, что я не видел их мертвыми и до конца не уверен, что они мертвы, три дочери, жена и теща, которая все время кашляла? После двух лет поисков, предпринятых мной после войны, мне пришлось принять вывод судьи, который заключил следующее: на основании имеющихся доказательств, как прямых, так и косвенных – последние он называл неоспоримыми, – можно почти с полной уверенностью утверждать, что все они умерли в день прибытия в Освенцим, поскольку в те месяцы, согласно найденным в концлагере документам, всех женщин, детей и стариков сразу отправляли в газовые камеры и оставляли только работоспособных мужчин. Почему выжил я, именно я? Когда меня отогнали от дочерей и Берты, я решил, что меня ведут на смерть, потому что по наивности подумал, будто немцам опасен я, а не женщины. Но все было наоборот: для них опасность представляли женщины и дети, особенно девочки, через которых проклятая еврейская раса может размножиться и в будущем отомстить. Они не отступали от этой идеи – вот почему я все еще жив, странным образом жив сейчас, когда Освенцим превратился в музей, где один только я ощущаю жуткий запах смерти. Быть может, я дожил до этого дня и рассказываю вам все это потому, что струсил в день рождения Амельете. Или потому, что в дождливую субботу в бараке украл плесневелый сухарь у старого Мойши из Вильнюса. Или потому, что отступил на шаг, когда блокфюрер решил нас проучить и стал бить прикладом всех подряд, и удар, который предназначался мне, убил паренька, чьего имени я уже никогда не узнаю, – он был из украинской деревушки на границе с Венгрией, и волосы у него были черные как уголь, еще чернее, чем у моей бедняжки Амельете. Или потому, что… Откуда мне знать… Простите меня, братья, простите меня, доченьки, Жульет, Тру и Амелия, и ты, Берта, и ты, мама, простите меня за то, что я выжил.

Он замолк, но по‑прежнему смотрел в одну точку, ничего не видя вокруг, потому что о такой боли невозможно рассказывать, глядя кому‑то в глаза. Он сглотнул слюну, а я, будто приросший к креслу, и не подумал о том, что старику, так долго говорившему, хорошо было бы выпить воды. А он, словно и не хотел пить, продолжил свой рассказ и сказал: вот так я жил – повесив голову, оплакивая свою трусость и пытаясь найти хоть какой‑то способ исправить свою подлость, пока мне не пришло в голову найти место, куда никогда не проникают воспоминания. Я стал искать укрытия. Безусловно, я ошибался, но мне необходимо было хоть какое‑то прибежище, и я попробовал приблизиться к Богу, в котором разуверился, ибо Он и пальцем не пошевельнул, чтобы спасти безвинных. Не знаю, сможете ли вы меня понять, но полное отчаяние толкает человека на странные поступки: я решил поступить в картезианский монастырь, где мне объяснили, что это была не самая удачная идея. Я никогда не был верующим. Я христианин по крещению, но у нас дома религия сводилась к следованию традициям, и от родителей мне передалось равнодушие к вере. Я женился на моей любимой Берте, на моей храброй супруге, которая была еврейкой, но тоже не из религиозной семьи, и из любви ко мне не раздумывая вышла замуж за гоя. Благодаря ей я стал евреем в душе. После отказа картезианцев я стал говорить неправду и в двух других местах, куда обращался, никогда не объяснял причин моего страдания, даже не показывал его. Я понял, чтó нужно говорить, а о чем следует молчать, и когда постучался в ворота четвертой обители – аббатства Святого Бенета Акельского, то был уверен, что никто не станет препятствовать моему запоздалому воцерковлению. Я попросил, коли послушание не потребует иного, жить в монастыре постоянно, исполняя самую тяжелую работу. С тех самых пор я снова начал понемногу говорить с Богом и научил коров слушать меня.

Тут я услышал, что звонит телефон, но у меня не хватило духу подойти. К тому же впервые за два года я не боялся звонившего телефона. Незнакомец, который постепенно переставал быть таким уж незнакомым, которого звали Маттиас, а с некоторого времени – брат Роберт, посмотрел на телефон, а потом на Адриа, ожидая, что тот будет делать. Поскольку хозяин не проявил никакого интереса к звонку, старик снова продолжил.

– Вот так, значит, – произнес он, чтобы заставить себя говорить дальше. Но возможно, он уже все сказал, потому что начал складывать грязную тряпицу, будто собирая лоток на рынке после долгого трудового дня. Он делал это аккуратно, вкладывая в это действие всю душу. Потом положил сложенную салфетку перед собой. И повторил: dat is alles[394], как будто никаких объяснений больше не требовалось. Тогда Адриа нарушил свое долгое молчание и спросил: зачем вы мне все это рассказали? и добавил: при чем тут я?

Никто из них не заметил, что охрипший телефон перестал звонить. Теперь до них долетал только приглушенный шум машин, ехавших по улице Валенсия. Оба молчали, словно прислушиваясь к звукам барселонского Эшампле. Пока наконец я не посмотрел старику в глаза, а он, не отвечая на мой взгляд, не сказал: я признаюсь вам, что не знаю, куда делся Господь Бог.

– Да, но…

– Долгие годы в монастыре Он был частью моей жизни.

– Этот опыт оказался для вас полезным?

– Не думаю. Но мне пытались доказать, что страдание создал не Бог, что оно – следствие свободы человека.

На сей раз он посмотрел на меня и продолжил, слегка повысив голос, словно на собрании: а землетрясения? А наводнения? И почему, когда кто‑то совершает зло, Господь не препятствует ему? А?

Он положил ладони на сложенную тряпицу.

– Я много раз говорил об этом с коровами, когда был пастухом в монастыре. И всегда приходил к неутешительному выводу, что виноват Бог. Потому что не может быть, чтобы зло было заключено только в воле злодея. Это слишком просто. Это, в конце концов, дает нам право убить его: изведи червя, изведешь и гниль, сказано Господом. А это не так. Хоть и без червя, а гниль живет в душе нашей долгие века.

Он огляделся, не замечая книг, которые его так впечатлили, когда он вошел в кабинет. И продолжал:

– Я пришел к заключению, что раз Всемогущий Бог позволяет зло, то Бог – это измышление дурного вкуса. И я сломался в душе.

– Я понимаю вас. Я тоже не верю в Бога. Виновный всегда имеет фамилию и имя. Его зовут Франко, Гитлер, Торквемада, Амальрик, Иди Амин, Пол Пот, Адриа Ардевол или как‑нибудь еще. Но у него есть имя и фамилия.

– Нет. Инструмент зла всегда имеет имя и фамилию. Но вот само зло, сущность зла… этого я еще окончательно не понял.

– Только не говорите мне, что вы верите в дьявола.

Он несколько секунд молча смотрел на меня, как будто взвешивая мои слова, отчего я в конце концов даже почувствовал гордость. Но нет, его голова была устроена иначе. Ему явно не хотелось философствовать:

– Тру, та, что с темно‑русыми волосами, Амелия, та, что с черными, как эбен, Жульет, солнечно‑рыжая малышка. И больная теща. И мой щит, моя жена Берта, которая, как приходится думать, умерла пятьдесят четыре года и десять месяцев назад. А я по‑прежнему чувствую вину за то, что до сих пор живу. Каждое утро я просыпаюсь, думая о том, что им меня не хватает, и так день за днем… И теперь, когда мне исполнилось восемьдесят пять, а я все никак не умру, я испытываю ту же боль все с той же силой, как в тот день. А поскольку я, несмотря ни на что, никогда не верил в прощение, я решил отомстить…

– Что, простите?

– …и обнаружил, что месть не может быть окончательной. Ты можешь лишь восторжествовать над тем дураком, который тебе попался. Но ты всегда испытываешь неудовлетворение при мысли о том, сколько их осталось безнаказанными.

– Понимаю вас.

– Нет, вы меня не понимаете, – сухо перебил он меня. – Потому что месть вызывает еще больше страдания и не приносит никакого удовлетворения. Я спрашиваю себя: если я не могу простить, почему же месть не приносит мне удовлетворения? А?

Он замолчал, и я из уважения не нарушал его молчания. Мстил ли я кому‑нибудь? Наверняка, совершая множество мелких подлостей по ходу жизни, – наверняка. Я посмотрел ему в глаза и настойчиво спросил:

– А в какой части вашей истории появляюсь я?

Я спросил это слегка растерянно – может быть, рассчитывая сыграть важную роль в этой исполненной таких страданий жизни, а может быть, желая ускорить события, которых боялся.

– А вот теперь‑то на сцену и выходите вы, – произнес он, не до конца скрывая улыбку.

– Что вам угодно?

– Я пришел забрать скрипку Берты.

Снова зазвонил телефон – так, словно раздались бурные аплодисменты в адрес исполнителей незабываемого спектакля.

 

Бернат подключил к розетке компьютер, включил его, и, пока он ждал, чтобы экран засветился, я объяснил ему, что произошло накануне. Чем дальше он слушал, тем шире у него открывался рот.

– Что‑что? – произнес наконец он вне себя.

– Ты прекрасно понял.

– Да ты… да ты… ты просто спятил!

Он подключил мышку и клавиатуру. В ярости ударил по столу рукой и зашагал по комнате. Он подошел к шкафу с инструментами и резко открыл его, словно желая убедиться в том, что я рассказал правду. После чего со злостью захлопнул дверцу.

– Смотри не разбей мне стекло, – предупредил я.

– К черту твое стекло! И сам ты катись к черту!!! Почему ты меня не предупредил?

– Потому что ты бы не помог.

– Конечно. Но как же ты мог…

– Очень просто.

Старик встал, подошел к шкафу, открыл его и вынул Сториони. Он погладил скрипку, в то время как Адриа наблюдал за ним молча, с недоверием. Обняв скрипку, мужчина заплакал; Адриа не мешал ему. Потом он достал из шкафа смычок, натянул его, посмотрел на меня, спрашивая, можно ли… и заиграл. У него получалось не очень хорошо. Скорее – довольно плохо.

– Я не скрипач, в отличие от жены. Просто любитель.

– А Берта?

– Она была большим музыкантом.

– Да, но…

– Концертмейстером Антверпенской филармонии.

Он принялся наигрывать еврейскую мелодию, которую я много раз слышал, но что это, точно не помнил. Так как на скрипке она у него выходила плохо, он допел ее. У меня мурашки пробежали по коже.

– Ты со своими мурашками просто наплевал на меня, подарив ему скрипку!

– Я поступил по справедливости.

– Он наглый обманщик! Ты что, не видишь? Господи боже ты мой! Послать к чертовой матери наш Виал! После стольких лет… Что бы сказал твой отец, а?

– Не смеши меня. Ты ведь ни разу на ней не играл.

– Но я до смерти этого хотел, твою мать! Как будто ты не знаешь, что́ иногда может значить отказ! Ты что, не знаешь, что, когда ты говорил мне: играй на ней, возьми ее с собой на гастроли, Бернат застенчиво улыбался и убирал инструмент в шкаф, качая головой и повторяя: нет, нельзя, никак нельзя, это слишком ответственно? А?

– Но ведь ты говорил «нет».

– Нет может означать «да»! Может означать «я до смерти этого хочу»! – Бернат, выпучив глаза, готов был меня растерзать. – Неужели это так трудно понять?!

Адриа помолчал некоторое время, как будто ему трудно было осмыслить такую жизненную позицию.

– Слушай, парень, ты просто предатель, – продолжал Бернат. – И к тому же дал себя облапошить старику, рассказавшему жалостливую историю. – Он кивнул на компьютер. – А я‑то еще пришел тебе помочь.

– Может, займемся этим в другой раз? Сегодня мы… что‑то…

– Черт побери, да ты полный идиот, если отдаешь скрипку первому плаксе, постучавшему в твою дверь. Поверить не могу!

Допев мелодию, старик убрал скрипку и смычок в шкаф и снова сел, застенчиво бормоча: в моем возрасте играть можно уже только себе самому. Все забываешь, пальцы не те, и руке не хватает сил, чтобы как следует держать инструмент.

– Понимаю.

– Быть старым неприлично. Старость непристойна.

– Понимаю.

– Нет, не понимаете. Как бы я хотел умереть прежде жены и дочерей, а я превращаюсь в дряхлого старика, как будто хватаюсь за жизнь.

– Вы хорошо сохранились.

– Не выдумывайте. Мое тело разваливается на части. Мне надо было умереть больше полувека назад.

– Так какого хрена этому кретину нужна скрипка, если он хочет умереть? Разве ты не видишь, что одно не вяжется с другим?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: