ПАРДАК, КРЕМОНА, ПАРИЖ (XVII–XVIII вв.) 32 глава




Когда холодно, пусть и весной, шаги в ночи звучат иначе, словно сам холод издает звук. Так подумал Адриа, покуда они молча шли к гостинице. Шаги двух счастливых людей в ночи.

 

– Sie wünschen?[343]

– Адриа Ардевол? Адриа? Это ты?

– Ja[344]. Да. Бернат?

– Привет! Можешь говорить?

Адриа взглянул на Сару, которая снимала пуховик и собиралась задернуть шторы в номере гостиницы «Am Schloss».

– Как ты? Что стряслось?

Сара уже успела почистить зубы, надеть пижаму и лечь в постель. Адриа повторял: ага, да, ясно, ясно, да. В конце концов он решил ничего не отвечать и только слушать. Промолчав так пять минут, он посмотрел на Сару – та разглядывала потолок, убаюканная тишиной.

– Послушай, дело в том, что… Да, да, ясно.

Прошло еще три минуты. Мне кажется, что ты, любимая, думала о нас с тобой. Я время от времени посматривал на тебя украдкой и видел, как ты прячешь довольную улыбку. Мне кажется, дорогая, что ты гордилась мной, и я чувствовал себя самым счастливым человеком на свете.

– Что‑что?

– Эй, ты меня слушаешь?

– Ну конечно.

– Ну так вот: такие дела. И я…

– Бернат, а не развестись ли тебе? Не получилось – значит, не получилось… – Пауза. Адриа слышал, как дышит его друг на другом конце провода. – Нет?

– Ну, ведь…

– Как двигается роман?

– Не двигается. А как ему, по‑твоему, двигаться в этом бардаке? – Молчание на том конце. – К тому же я не умею писать, а ты еще хочешь, чтобы я развелся.

– Я не хочу, чтобы ты развелся. Я ничего не хочу. Я хочу только видеть тебя счастливым.

Еще через три с половиной минуты Бернат наконец сказал: спасибо, что выслушал меня, и решился повесить трубку. Адриа посидел еще несколько секунд перед телефоном. Потом встал и слегка отодвинул тонкую ткань занавески. На улице тихо шел снег. Он почувствовал себя в укрытии рядом с Сарой. Я почувствовал себя в укрытии рядом с тобой, Сара. Тогда было невозможно даже представить, что теперь, когда я пишу тебе, я буду жить открытый всем ветрам.

 

 

Я вернулся из Тюбингена, надутый как индюк и распустивший хвост как павлин. Я взирал на остальных настолько свысока, что удивленно спрашивал сам себя, как только люди могут быть такими приземленными. До тех пор, пока не отправился в факультетский бар выпить кофе.

– Эй, привет!

Стала еще красивее. Я и не заметил, как она оказалась рядом со мной.

– О! Как жизнь?

Да, стала еще красивее. Уже несколько месяцев, как раздражение, которое она демонстративно проявляла в моем обществе, поубавилось. Может быть, ей все надоело. А может быть, у нее все было хорошо.

– Прекрасно. А ты? В Германии все прошло отлично, да?

– Да.

– А мне больше нравится «Эстетическая воля». Гораздо больше.

Она сделала глоток. Мне пришлось по вкусу такое принципиальное заявление.

– Мне тоже. Только никому не рассказывай об этом.

Молчание. Теперь я глотнул черного кофе, потом снова она – кофе с молоком.

– Ты очень хороший, – сказала она наконец.

– Прости?

– Я же сказала: ты очень хороший.

– Спасибо. Я…

– Молчи. Не порти ничего. Живи размышляя и время от времени пиши книги. Но людей не трогай. Обходи их стороной, ладно?

Она одним глотком допила кофе с молоком. Мне очень хотелось попросить у нее объяснений, но я понял, что глупо было бы ворошить старое. Тем более что я тебе ничего о ней не говорил – о Лауре. Я ничего не сказал тебе тогда, когда это можно было бы сделать без проблем. А теперь она, вместо того чтобы нападать, меня хвалила. И уже месяц назад из‑за ремонта на факультете перебралась за стол, который стоял напротив моего – у меня ведь наконец появился личный стол. Мне нужно было привыкнуть к новым отношениям с Лаурой. Я даже подумал, что тогда мне не придется говорить с тобой об этой женщине.

– Спасибо, Лаура.

Она постучала костяшками пальцев по столу и ушла. Я посидел еще немного, чтобы не встретиться с ней на лестнице. Но потом подумал, что было бы лучше, чтобы Лаура не дулась на меня. Умедес мне как‑то сказал, что Лаура Байлина, знаешь, эта рыженькая, такая аппетитная? Так вот, она потрясающе ведет занятия! Умеет увлечь. Как я этому рад, подумал я. А еще я подумал, что все пакости, которые я ей наделал, пошли ей на пользу. Умедесу я ответил, что мне об этом уже говорили. Ведь должен же время от времени появляться какой‑нибудь хороший преподаватель, правда?

 

Адриа Ардевол встал и прошелся по просторному кабинету. Он размышлял о том, что утром сказала Лаура. Остановился перед инкунабулами и задумался, почему он все учится и учится без конца? Из какого‑то странного неутолимого желания. Желания понять мир. Понять жизнь. Откуда мне знать. Но он вдруг перестал думать об этом, услышав «дзыыыыынь». Адриа подождал, рассчитывая, что Лола Маленькая откроет дверь, и уселся читать Льюиса[345]. Он прочитал пару строк из его соображений о реализме в литературе.

– Хау!

– В чем дело?

– Катерина.

Дзыыыыынь!

Адриа оторвал взгляд от книги. Катерина, наверно, уже ушла. Он взглянул на часы. Восьмой час. С досадой отложил том Льюиса.

Он открыл дверь и обнаружил на пороге Берната со спортивной сумкой в руках, который сказал: привет, можно войти? И вошел, прежде чем Адриа успел ответить: ну конечно, конечно проходи.

Через час наконец пришла Сара, из прихожей сказала: две сказки братьев Гримм! – закрыла входную дверь, появилась в кабинете с кипой листов и спросила: ты поставил овощи?

– Ой, привет, Бернат, – добавила она. И уставилась на спортивную сумку.

– Дело в том, что… – произнес Адриа.

Сара все поняла и сказала Бернату: ты остаешься ужинать. Так, как будто это приказ. И Адриа по шесть иллюстраций к каждой сказке. А потом вышла, чтобы положить листы и поставить кастрюлю на огонь. Бернат смущенно взглянул на Адриа.

 

– Мы тебя поселим в комнате для гостей, – сказала Сара, чтобы нарушить молчание. Все трое сидели под картиной с видом на монастырь Санта‑Мария де Жерри, который, несмотря на темноту, освещался солнцем со стороны Треспуя. Оба мужчины удивленно подняли взгляд от тарелок с овощами.

– Ведь ты, я так понимаю, поживешь у нас некоторое время?

Честно говоря, Сара, Бернат меня об этом еще не просил. Я полагал, что он собирается остаться у нас, но, уж не знаю почему, этого ему не предлагал. Быть может, меня раздражало то, что он не может набраться наглости попросить меня.

– Если я не помешаю.

Мне всегда хотелось быть таким же прямым, как ты, Сара. Но я, наоборот, не способен взять быка за рога. Даже если дело касается моего лучшего друга. Теперь, когда самое главное выяснилось, напряжение за ужином спало. Бернат стал объяснять нам, что он‑то не хочет разводиться, но мы с каждым днем ссоримся все чаще, и я очень переживаю за Льуренса, который…

– Сколько ему лет?

– Не знаю. Семнадцать или восемнадцать.

– Так он уже большой, – заметил я.

– Большой для чего?

– Ну, если вы вдруг разведетесь.

– А меня заботит то, – сказала Сара, – что ты не знаешь, сколько лет твоему сыну.

– Я же сказал: ему семнадцать или восемнадцать.

– Так семнадцать или восемнадцать?

– Ну…

– А когда у него день рождения?

Непростительное молчание. А ты – когда закусишь удила, тебя ведь не остановить – не унималась:

– Ну‑ка, попробуем: в каком году он родился?

Подумав какое‑то время, Бернат ответил: в семьдесят седьмом.

– Летом, осенью, зимой, весной?

– Летом.

– Ему семнадцать лет. Voilà!

Ты промолчала, хотя и вполне могла послать к чертовой матери человека, который не знает, когда день рождения у его сына. Вот уж несчастная Текла, живет с таким рассеянным типом, у которого вечно неизвестно что на уме и все вокруг должны ему угождать, – и еще много чего в том же духе ты могла бы сказать. Но ты только покачала головой и удержалась от комментариев. Ужин закончился мирно. Потом Сара быстро ушла, оставив нас одних, что должно было подстегнуть меня к разговору.

– Разводись, – сказал я ему.

– Это я виноват. Я не знаю, сколько лет моему сыну.

– Слушай, давай без глупостей: разводись и постарайся жить счастливо.

– Я не смогу жить счастливо. Меня замучает чувство вины.

– А в чем ты виноват?

– Во всем. Что ты читаешь?

– Льюиса.

– Кого?

– Клайва Стейплза Льюиса. Одного очень умного человека.

– А‑а… – Бернат полистал книгу и положил на стол. Посмотрел на Адриа и сказал: я все еще ее люблю.

– А она тебя любит?

– Думаю, да.

– Ну допустим. Но вы причиняете боль друг другу и Льуренсу.

– Нет. Если я… Но это не важно.

– Поэтому ты ушел из дома?

Бернат сел за стол, закрыл лицо руками и разрыдался. Он долго неудержимо рыдал, а я не знал, что делать – то ли подойти к нему и обнять, то ли ущипнуть за спину, то ли рассказать анекдот. Я так ничего и не сделал. Вернее, сделал. Отодвинул книгу К. С. Льюиса, чтобы он не намочил ее. Иногда я себя ненавижу.

 

Мне открыла Текла. Некоторое время она молча смотрела на меня, затем впустила и закрыла дверь.

– Как он?

– Сбит с толку. Расстроен. А ты?

– Сбита с толку. Расстроена. Ты пришел вести переговоры?

Честно говоря, Адриа никогда не знал, о чем говорить с Теклой. Она была совсем другая, вечно с беспокойным взглядом. И очень красивая. Иногда даже казалось, что Текла жалеет, что она такая красивая. Сейчас волосы у нее были наскоро собраны в хвост, и я бы с удовольствием поцеловал ее в губы. Она скромно встала, скрестив руки на груди, и посмотрела мне в глаза, словно приглашая сразу заговорить: ну давай, скажи же, что Бернат ужасно расстроен и на коленях умоляет разрешить ему вернуться домой, он понимает, что невыносим, и изо всех сил будет стараться сделать невозможное… да, да, я знаю, что он ушел хлопнув дверью, что это он ушел, а не ты, что… Но он просит, умоляет на коленях разрешить вернуться, потому что он жить не может без тебя и…

– Я пришел за скрипкой.

Текла застыла на несколько мгновений, а очнувшись, ушла по коридору, слегка обиженная, как мне показалось. Пока она ходила, я успел крикнуть: и за партитурами… Они в голубой папке, толстой такой…

Она вернулась со скрипкой и толстой папкой и положила их на стол, быть может, слишком резко. Она была обижена гораздо сильнее, чем мне показалось сначала. Я понял, что высказывать какие‑либо соображения тут неуместно, и без слов взял скрипку с толстой папкой.

– Мне очень жаль, что все так случилось, – произнес я на прощание.

– Мне тоже, – заметила она, закрывая дверь. Дверь хлопнула, тоже слишком резко. В этот момент Льуренс поднимался, шагая через ступеньку, со спортивной сумкой через плечо. Я успел сесть в лифт прежде, чем парень заметил, кто так стыдливо прячется на лестнице. Я знаю, что я трус.

 

На следующий день вечером Бернат репетировал, и в этих стенах вновь раздались сочные звуки скрипки. Адриа в своем кабинете устремил взгляд вверх, чтобы лучше было слушать. Бернат у себя в комнате заполнял пространство сонатами Энеску. А ближе к ночи попросил разрешения поиграть на Сториони, и она рыдала у него в руках двадцать или тридцать упоительных минут. Он исполнил несколько сонат дядюшки Леклера, но на сей раз один. Были минуты, когда я думал, что должен подарить ему Виал. Что ему‑то он по‑настоящему пригодится. Но вовремя одумался.

Не знаю, принесла ли ему облегчение музыка, но, так или иначе, после ужина мы втроем долго болтали. Неожиданно Сара заговорила о своем дяде Хаиме, а с него мы перешли на банальность зла, поскольку я не так давно проглотил книгу Арендт[346]и теперь у меня в голове крутились разные мысли, не находя выхода.

– Почему тебя это так волнует? – спросил Бернат.

– Потому что если зло может быть безнаказанным – мы пропали.

– Я тебя не понимаю.

– Если я могу просто так совершить зло и от этого ничего не случится, у человечества нет будущего.

– Просто так – в смысле преступление без мотива?

– Преступление без мотива – это самая бесчеловечная вещь, которую только можно себе представить. Я вижу человека на автобусной остановке и убиваю его. Ужасно.

– А ненависть оправдывает преступление?

– Нет, но она объясняет его. А немотивированное преступление, помимо того, что ужасно, еще и необъяснимо.

– А преступление во имя Бога? – вмешалась Сара.

– Это преступление немотивированно, но обеспечивает иллюзию алиби.

– А преступление во имя свободы? Или прогресса? Или во имя будущего?

– Убивать во имя Бога – то же самое, что убивать во имя будущего. Когда оправдание идет от идеологии, сопереживание и сострадание исчезают. Тогда убивают бесстрастно и совесть остается в стороне. Как при немотивированном убийстве, совершенном психопатом.

Они помолчали. И не смотрели в глаза друг другу, словно подавленные этим разговором.

– Есть вещи, которые я не могу объяснить, – мрачно произнес Адриа. – Жестокость. Оправдание жестокости. Их я не могу объяснить иначе, как рассказывая о них.

– А почему бы тебе не попробовать? – спросила ты, глядя на меня так, что твой взгляд и по сю пору сверлит меня.

– Я не умею писать. Это вот Бернат у нас…

– Ты издеваешься? Куда мне!

Разговор иссяк, и мы пошли спать. Помню, любимая, что именно в тот день я решился. Пролежав час без сна, я встал и тихо прошел в кабинет. Взял чистые листы и перо и собрался записать старинное наставление, полагая, что так постепенно приближусь к нашему времени. И я написал: камни не должны быть слишком малы, ибо тогда они не нанесут вреда. Но они не должны быть и слишком велики, ибо тогда они сократят страдания провинившегося. Ведь мы говорим о наказании провинившихся – об этом никак нельзя забывать. Все эти добрые люди, которые поднимают вверх палец, вожделея участвовать в побивании камнями, должны знать, что вину следует искупать страданием. Это так. И всегда было так. А посему, нанося раны прелюбодейке, лишая ее глаза, оставаясь равнодушными к ее слезам, эти люди угодны Всевышнему, единому Богу, Сострадательному и Милостивому.

Али Бахр явился сюда не так, как все остальные: он был истцом, а значит, имел особое право бросить камень первым. У него на виду эта гнусная Амани, посаженная в яму, из которой высовывалось лишь ее бесстыжее и – теперь‑то – заплаканное лицо, уже давно без конца повторяла: не убивайте меня, Али Бахр сказал вам неправду. И Али Бахр в нетерпении, раздраженный словами виновной, по знаку судьи подошел поближе и запустил в нее камнем, чтобы увидеть, замолчит ли наконец это сучье отродье, да будет хвала Всевышнему. А камень, который должен был заткнуть рот этой шлюхе, двигался медленно, совсем как сам Али Бахр, когда вошел в дом к Амани якобы для того, чтобы продать ей корзину фиников, а Амани при виде мужчины закрыла лицо кухонной тряпицей, которую держала в руках, и спросила: кто вы и что вам тут нужно?

– Я пришел продать эти финики Азиззаде Альфалати, торговцу.

– Его нет, он вернется только вечером.

Именно в этом Али Бахр и хотел убедиться. К тому же он увидел ее лицо: гораздо, гораздо красивее, чем ему рассказывали на постоялом дворе в Муррабаше. Презренные женщины, как правило, бывают гораздо красивее остальных. Али Бахр поставил корзину с финиками на пол.

– Но они нам не нужны, – сказала она растерянно. – И я не распоряжаюсь в доме…

Он сделал пару шагов в ее сторону и простер руки, нахмурив брови и говоря: я хочу раскрыть твою тайну, малышка Амани. И, сверкая глазами, сухо добавил:

– Я пришел во имя Всевышнего покарать богохульство.

– Что вы хотите сказать? – перепугалась прекрасная Амани.

Он подошел еще ближе к девушке:

– Я должен разоблачить твою тайну.

– Мою тайну?

– Твое богохульство.

– Я не понимаю, о чем вы говорите. Мой отец… он… он… разберется с вами.

Али Бахр не мог скрыть огонь в глазах. Он грубо приказал:

– Раздевайся, презренная тварь.

Вместо того чтобы повиноваться, зловредная Амани бросилась внутрь дома, и Али Бахр вынужден был погнаться за ней и схватить за шею. А когда она принялась звать на помощь, ему пришлось зажать ей рот одной рукой, в то время как другой он рвал на ней одежду, чтобы выставить грех на свет божий.

– Вот оно, богохульство!

Он сорвал с ее груди медальон. На шее остался кровавый след.

Мужчина разглядывал медальон на ладони. Какая‑то фигура: женщина с ребенком на руках, а в глубине неизвестное раскидистое дерево. На оборотной стороне христианские письмена. Так, значит, сплетни женщин о прекрасной Амани были правдой: она поклонялась ложным богам или, по крайней мере, нарушала закон, запрещающий при любых обстоятельствах изготовлять, вырезать, рисовать, писать, покупать, носить, иметь, прятать изображение человека, хвала Всевышнему.

Он спрятал медальон в складках одежды, так как знал, что сможет выгодно продать его торговцам, которые следуют в Красное море и в Египет, со спокойной душой, потому что он‑то не изготовлял, не вырезал, не писал, не покупал, не носил, не имел и не прятал никаких предметов с изображением человека.

Размышляя об этом и пряча медальон, он вдруг заметил, что у красавицы Амани под разорванным платьем виднеется похотливое тело, греховное, как сам грех. Недаром поговаривали некоторые, что у нее под легким платьем должно быть необыкновенное тело. На улице послышались крики муэдзина, созывавшего всех на зухр[347].

– Не кричи, а не то я убью тебя. Не вынуждай меня это делать, – предупредил он.

Он толчком заставил ее согнуться, прижал к полке, на которой хранились сосуды с зерном. Наконец‑то она стояла голая, роскошная, рыдающая. И эта грязная свинья дала Али Бахру войти в себя, и это было такое блаженство, которого я не найду даже в раю, вот только эта женщина без конца всхлипывала, а я слишком забылся и закрыл глаза, унесенный волнами бесконечного блаженства, хвала В… о, наконец‑то!

– И тут я почувствовал этот ужасный укол и, открыв глаза и очнувшись, почтенный кади[348], увидел перед собой глаза этой безумной и ее руку, все еще сжимавшую шампур, которым она пронзила меня. И от боли я не смог завершить молитву зухр.

– А как вы думаете, по какой причине она решилась напасть на вас именно тогда, когда вы погрузились в молитву?

– Думаю, она хотела украсть у меня корзину с финиками.

– Как, вы говорите, зовут эту женщину?

– Амани.

– Приведите ее, – сказал судья двум близнецам.

На колокольне церкви Консепсьо пробило полночь, затем час. Машин на улице давно уже почти не было слышно, Адриа не хотел вставать ни в туалет, ни для того, чтобы заварить ромашку. Ему не терпелось узнать, что скажет кади.

– Во‑первых, тебе надлежит знать, – сказал кади, – что вопросы здесь задаю я. Во‑вторых, тебе надлежит помнить, что если ты солжешь, то заплатишь за это жизнью. Говори!

– Почтенный кади, к нам в дом вошел незнакомый мужчина.

– С корзиной фиников?

– Да.

– Он хотел тебе их продать?

– Да.

– А почему ты не захотела купить их?

– Мне не разрешает отец.

– Кто твой отец?

– Азиззаде Альфалати, торговец. К тому же у меня нет денег.

– Где твой отец?

– Его заставили выгнать меня из дома и не оплакивать меня.

– Почему?

– Потому что я обесчещена.

– И ты так спокойно сообщаешь об этом?

– Почтенный кади, вы сказали мне не лгать, иначе я расстанусь с жизнью.

– Почему ты обесчещена?

– Меня изнасиловали.

– Кто?

– Мужчина, который хотел продать мне финики. Его зовут Али Бахр.

– Почему он это сделал?

– Спросите об этом его. Я не знаю.

– Кто ты такая, чтобы указывать мне, что я должен делать!

– Простите, почтенный кади, – произнесла она, опуская голову еще ниже. – Но я не могу знать, почему он это сделал.

– Ты его завлекала?

– Нет. Никогда! Я скромная женщина.

Повисла тишина. Кади внимательно смотрел на девушку. Наконец она подняла голову и сказала: я знаю. Он хотел украсть у меня украшение, которое я носила.

– Какое?

– Медальон.

– Покажи мне его.

– Не могу. Он украл его. А потом изнасиловал меня.

 

Добрейший кади, когда Али Бахр предстал перед ним вновь, терпеливо дожидался, пока уведут женщину. Едва близнецы закрыли за ней дверь, он тихо спросил: что за медальон ты украл, Али Бахр?

– Медальон? Я?

– Ты не крал никакого медальона у Амани?

– Лгунья! – И он поднял руки. – Обыщите меня, кади!

– Так, значит, это ложь?

– Бессовестная ложь! Нет у нее никаких украшений, только шампур, чтобы всаживать его в тело тому, кто в ее доме прерывает разговор, дабы совершить молитву зухр или ахр, я уж не помню точно, когда это случилось.

– Где шампур?

Али Бахр вытащил из‑под одежды шампур, который он носил с собой, и подал его на вытянутых руках, словно подносил дар Всевышнему.

– Вот с ним она на меня напала, добрейший кади.

Кади взял в руки шампур, из тех, на которые насаживают куски ягнятины, рассмотрел его и кивком приказал Али Бахру выйти. Он сидел задумавшись, ожидая, когда близнецы снова приведут к нему преступницу Амани. Он показал ей шампур:

– Твой?

– Да! Откуда он у вас?

– Ты признаешь, что шампур твой?

– Да. Мне же надо было защищаться от мужчины, который…

Кади обратился к близнецам, подпиравшим стену в глубине комнаты.

– Уведите эту падаль, – сказал он, не повышая голоса, утомленный обилием зла в мире.

Торговец Азиззаде Альфалати не должен был пролить ни одной слезы, ибо плакать из‑за побиваемой камнями женщины – грех, оскорбляющий Всевышнего. Не мог он также выказать ни малейшего признака скорби, хвала Милосердному Богу. Не дали ему и проститься с дочерью, ибо, будучи человеком добропорядочным, он отказался от нее, узнав, что она позволила себя изнасиловать. Азиззаде закрылся у себя в доме, и никто так и не узнал, плакал ли он или беседовал с женой, умершей много лет назад.

И вот наконец первый камень, ни слишком маленький, ни чересчур большой, сопровождаемый криком ярости из‑за боли в животе, которую Али Бахр чувствовал после преступного удара, попал в левую щеку этой шлюхи Амани. А она все голосила: Али Бахр меня изнасиловал и обокрал. Отец! Дорогой отец! Лут! Не бей меня, ведь мы с тобой… На помощь! Есть здесь хоть кто‑нибудь милосердный? Но камень, пущенный ее другом Лутом, угодил в висок и наполовину оглушил ее, ведь она сидела в яме и не могла защищаться руками от ударов. А Лут был так же доволен своей меткостью, как Драго Градник. Камни полетели один за другим, ни слишком большие, ни чересчур маленькие, теперь их бросали двенадцать добровольцев, и лицо Амани стало красным, как губы некоторых шлюх, которые красят их, чтобы привлечь внимание мужчин и затуманить им голову. Али Бахр больше не кидал камни, потому что Амани замолчала и посмотрела ему в глаза. Она пронзила, проколола, пробуравила его взглядом, как Гертруда, точно как Гертруда, и боль в животе стала еще сильней. Теперь прекрасная Амани уже не могла плакать, так как один из камней выбил ей глаз. А здоровый и острый булыжник попал ей в рот, и девушка давилась собственными выбитыми зубами, но больнее всего было то, что все двенадцать праведных мужчин не переставая запускали в нее камни, и если кто‑то промахивался, хоть и немного, то бормотал ругательства и старался следующим камнем попасть точно. А имена тех двенадцати праведных мужчин были: Ибрагим, Бакир, Лут, Марван, Тахар, Укба, Идрис, Зухаир, Хунайн, еще один Тахар, еще один Бакир и Махир, хвала Богу Всевышнему, Сострадательному и Милосердному. Азиззаде у себя в доме слышал выкрики двенадцати добровольцев и знал, что трое юношей были из их деревни и в детстве играли с его дочкой, покуда у нее не пришли месячные и ему не пришлось ее прятать от всех, хвала Милосердному. Когда же он услышал всеобщий рев, то понял, что его Амани после ужасных мучений умерла. Тогда он ногой толкнул табурет, и его тело рухнуло, подвязанное за шею веревкой для фуража. Оно дернулось в конвульсиях, и, прежде чем стихли крики, Азиззаде уже был мертв и искал свою дочь, чтобы проводить ее к далекой отсюда жене. Из безжизненного тела несчастного Азиззаде моча пролилась на корзину с финиками, так и стоявшую при входе в лавку. А на расстоянии нескольких улиц отсюда лежала Амани с переломанной слишком тяжелым камнем шеей – я ведь говорил вам, что не надо кидать такие большие! Вот видите! Она уже умерла. Кто его бросил? И все двенадцать добровольцев указали на Али Бахра, который больше не мог выдержать слепого взгляда этой шлюхи, смотревшей на него единственным глазом так, словно она мстила ему: Амани наградила его взглядом, от которого ему не удалось избавиться ни во сне, ни наяву. И еще я написал, что прямо на следующий день Али Бахр пришел к каравану купцов, направлявшихся в Александрию Египетскую, чтобы торговать с христианскими моряками, – ведь теперь город попал в руки англичан. Али Бахр выбрал того, кто показался ему самым решительным, и раскрыл перед ним ладонь, следя, чтобы за ними не подглядел никто из деревни. Купец проницательно взглянул на медальон, взял его в руки, чтобы рассмотреть получше. Али Бахр жестом призвал торговца быть осторожным, тот понял, и они зашли за лежащего верблюда. Вопреки законам и священным поучениям Корана купля‑продажа интересовала Али Бахра. Купец тщательно осмотрел медальон и провел по нему пальцами, словно хотел почистить.

– Золотой, – сказал Али Бахр. – И цепочка тоже.

– Знаю. Но он краденый.

– Да ты что! Хочешь меня обидеть?

– Понимай как знаешь.

И купец протянул медальон прекрасной Амани обратно Али Бахру, но тот не захотел его взять, он качал головой и убирал назад руки, потому что от этого медальона у него жгло все нутро. Ему пришлось согласиться на мизерную цену, предложенную купцом. Когда Али Бахр ушел, купец по‑прежнему рассматривал медальон. Христианские письмена. В Александрии оторвут с руками.

Он с удовольствием провел по нему пальцами, как будто стремясь очистить от налипшей грязи. Затем, поразмыслив минуту, отодвинул масляный светильник, который прежде взял, чтобы лучше разглядеть медальон, и сказал, глядя на молодого Брочу:

– Мне этот медальон знаком.

– Это… это Богоматерь Моэнская, кажется.

– Пресвятая Дева Пардакская. – Он перевернул медальон, чтобы юноша смог увидеть другую сторону. – Из Пардака, видишь?

– Неужели?

– А ты читать не умеешь. Ты ведь из рода Муредов?

– Да, сеньор, – солгал молодой Броча. – Мне нужны деньги, чтобы отправиться в Венецию.

– У вас у всех Муредов шило в одном месте, – заметил ювелир, не переставая изучать медальон. – Хочешь стать моряком?

– Да. И уплыть подальше. В Африку.

– А. Так тебя ищут, да?

Ювелир отложил медальон и посмотрел ему прямо в глаза.

– Что же ты натворил? – спросил он.

– Ничего. Сколько вы мне за него дадите?

– А ты знаешь, что море тем опаснее, чем дальше ты от него рос?

– Сколько вы мне дадите за медальон?

– Оставь его себе на черный день, сынок.

Броча машинально окинул взором мастерскую любопытного ювелира. Они были одни.

– Мне нужны деньги сейчас же, понимаете?

– А что стало с Иакимом Муредой? – поинтересовался старый ювелир из Планы.

– Он в кругу родных, вместе с Агно, Йенном, Максом, Гермесом Йозефом, Теодором, Микура, Ильзой, Эрикой, Катариной, Матильдой, Гретхен и слепой Беттиной.

– Я рад. Честное слово, рад.

– И я тоже. Они все вместе лежат под землей, и их едят черви, а когда пожрут их плоть, будут глодать их души. – Он взял цепочку из рук старика. – Так вы купите у меня наконец медальон, ссучий потрох, или мне достать нож?

В эту секунду колокола на церкви Консепсьо прозвонили три часа ночи, и Адриа подумал: завтра я ни на что не буду годен.

 

Неприятности начались, как с песчинки, с безобидного, ничего не значащего происшествия. Собственно говоря, с вопроса, который Адриа задал на следующий день после побивания камнями, за ужином. Он спросил: ну, ты подумал?

– Насчет чего?

– Ну… в общем, ты возвращаешься домой? Или мне подыскивать себе квартиру? Я готов…

– Эй, не сердись. Я просто хотел выяснить…

– А что за спешка? – прервала меня ты сухо и презрительно, поскольку была целиком на стороне Берната.

– Да ладно‑ладно, я ничего такого не имел в виду.

– Не переживайте. Завтра я съеду.

Бернат посмотрел на Сару и сказал: я вам очень благодарен за то, что приютили меня на несколько дней.

– Бернат, я не хотел…

– Завтра после репетиции я зайду за вещами. – Он остановил мою руку, которую я поднес к груди, извиняясь без слов. – Ты совершенно прав. Пора мне почесаться. Он улыбнулся. А то я застрял тут у вас.

– А что ты будешь делать? Вернешься домой?

– Не знаю. Решу сегодня ночью.

 

Бернат отправился размышлять, что ему делать, а Адриа чувствовал, что молчание Сары, пока она чистила зубы и надевала пижаму, стало еще более угрожающим. Мне кажется, я только один раз до того видел тебя такой же раздраженной. Поэтому я спрятался в Горация. Лежа в кровати, я читал: Solvitur acris hiems grata vice veris et Favoni / trahuntque siccas machinae carinas…[349]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: