– Нью‑Йоркский центр социально‑психологической реабилитации. Вот как он назывался.
Я записал.
– Спасибо!
Он кивнул, вытер рот салфеткой и бросил ее под ноги проходящей официантки. Она зашипела на него, и Джо послал ей воздушный поцелуй.
– Вы простите, мне надо попить в минус, – сказал он, поднимаясь.
Я спросил счет, заплатил и стал ждать старика. Он не вернулся. Вышел через заднюю дверь, и к тому моменту, как я сообразил, куда он делся, его следы уже почти замело снегом.
Интерлюдия: 1962
Берта лежит в палате на верхнем этаже больницы в Восточном Манхэттене. Комната полна цветов и открыток с пожеланиями выздоравливать поскорее. Берте мешает свет, и сестры опустили жалюзи. Одежда пропиталась запахом умирающих без солнца цветов. И все‑таки Берта не разрешает унести вазы. Она не может встать, почти не может пошевелиться, в носу у нее трубочки с кислородом, и цветы ей сейчас дороже, чем утешения посетителей. Гости приходят и уходят, а она застряла в больнице надолго. И пусть тут воняет, как на помойке, это ее дело, ей тут лежать. Да и кто они такие, чтобы прислушиваться к их мнению? Это не ее друзья. Не директора комитетов и попечительских советов, которые и прислали ей эти цветы. Нет, им тут делать нечего. Берта не хочет, чтобы ее видели такой. Она и в больницу‑то ехать не собиралась. Хотела остаться в доме на Пятой авеню. Но Дэвид настоял. Он убеждал ее, что дома она умрет, что ей нужен уход, нужно лечение. Зачем? Льюис умер дома. Дэвид твердил, что так она проживет дольше. Надо цепляться за жизнь, бороться, пока есть силы.
Берта не уверена, что ей это так уж нужно.
Хоть в больнице, хоть дома – все равно она умирает. Ее тело представляется ей городом, а тромбы – мелкими обывателями, обустраивающимися в ее легких, печени, животе, селезенке, в спине. Проснешься с утра, а они уже новый домик выстроили. Врачи пробуют то одно, то другое. Ничего не помогает. Умереть в своей постели, глядя на любимый парк за окном, в окружении людей, к которым она привыкла и которым она доверяет, было бы куда легче. Не на этих же докторов с папками в руках ей любоваться! Не на этих сестер в белых шапочках и со шприцами наперевес! Что ей до их притворного сочувствия? Где же ее сын? Он привез ее сюда. И где он? Берта зовет его.
|
– Я здесь, матушка.
– Я хочу домой.
Она не видит его лица: он устроился в кресле у окна. Да Берте и не нужно его видеть, она и так знает, что он делает – теребит мочки ушей. Это у него от Льюиса.
– Вам нельзя домой, матушка.
– Можно. И я поеду домой.
Он молчит.
– Дэвид!
– Да, матушка.
– Если родится девочка, не надо называть ее Бертой. Мне это будет неприятно.
– Мальчик, матушка, у нас родится мальчик. Мы назовем его Лоренсом. Я же вам говорил.
– Ничего ты мне не говорил. Что за имя такое – Лоренс?
Он вздыхает:
– Мы это уже обсуждали.
– Когда?
– Много раз. Месяц назад. И позавчера вы меня спрашивали.
– Не спрашивала, неправда.
Он не отвечает.
– А когда дети придут?
– Они уже приходили, матушка.
– Когда?
Он опять молчит.
– Когда приходили? – Берта боится услышать ответ.
– Вчера.
– Неправда!
Она в ужасе сжимает простыни. Как же так, все, что было тридцать лет назад, – лица, события, даже разговоры слово в слово – она помнит прекрасно, а вот что внуки вчера приходили – забыла. Нет, не может быть. Похоже, память у нее теперь стала сродни картинам импрессионистов: чем ближе подходишь, тем меньше видно. Уткнешься носом в полотно – и увидишь только мазки и пятна. И у памяти еще много фокусов в рукаве припрятано. Воспоминания путаются, путаются события, люди, даты. Иногда Берта зовет сына Льюисом. Один раз она слышала, как сын обсуждает с врачом политику президента, и высказала свое мнение по поводу Рузвельта. Они оглянулись на Берту, и Дэвид сказал: «Мы о Кеннеди говорим, матушка». Имя врача ей тоже никак не удается запомнить. Совсем молодой мальчишка, еврей, то ли Вальденберг, то ли Вальденштайн, то ли Стайнбергвальд, то ли Бергсвальдштайн. Бритый череп, сумрачное выражение лица. Берта ему не доверяет. Она попросила Дэвида позвать доктора Фетчетта, и оказалось, бедняга умер еще в пятьдесят седьмом. Глупости какие, он же приходит к ней в палату. Каждый день приходит, температуру меряет, стоит у кровати, утешает Берту: «Дорогая моя, вы так бледны! Не желаете ли стаканчик виски?» У нее как будто обострилось зрение, до болезни она бы его лица так ясно не видела. Голубые прожилки на лбу, черные точки на огромном носу, влажно поблескивающие ноздри. Как у коровы. Да уж, красавцем его никак не назовешь. Берта смотрит на увядающие цветы и силится вспомнить, кто же их прислал. Снова и снова спрашивает Дэвида, почему ей нельзя вернуться домой.
|
Хуже всего не то, что разум ей изменяет, а то, что она отдает себе в этом отчет. Старость представлялась Берте счастливым временем, потому что слабоумия своего человек не ощущает. Он все путает, но не знает об этом. Но Берта же видит, как с ней разговаривают. Тихий, успокаивающий голос. С такой интонацией обращаются к детям и животным. Ее уговаривают поесть. И подписать документы, перекладывающие ответственность за все решения на Дэвида. Кудахчут над ней и квохчут, и ей приходится выгонять их вон. Они ведь не о ней заботятся. Нет, Берта решительно отказывается иметь с ними дело, во всяком случае, до тех пор, пока они не оставят этот снисходительный тон. И все же нотариусы возвращаются. Суют ей под нос ручки, бумагу, доверенности, завещания, закладные, договоры. Она всех отправляет к Дэвиду, а они все равно приходят. Хитрые, паразиты. Ждут, пока он уедет, и просачиваются в палату. Тут у кого хочешь терпение лопнет.
|
Берта никогда не давала волю гневу, она привыкла контролировать свои чувства. Ей нужно было стать Мюллер, и остаться ею, и обеспечить продолжение рода. Поддайся она эмоциям, и ничего бы у нее не вышло. Берта, конечно, больна, но ведь не мертва еще. И пока она дышит, она будет верить в то, что выход есть всегда. Любые обстоятельства, даже самые ужасные, можно обернуть себе на пользу, если постараться. Заставить ружье выстрелить в того, кто его держит. Память объявила забастовку, ну и пусть. Пусть Берта не может вспомнить, какой сегодня день недели, зато детство встает перед ее глазами с удивительной четкостью. Берта с удовольствием открывает альбом и перелистывает воображаемые страницы.
Вот она гуляет в лесу. Вот ест восхитительно кислый вишневый пирог. Вот молодой и счастливый отец. Вот мама нежно склоняется над ней. Вот она купается в небольшой деревянной ванне и встает ногами на мокрый чурбачок. Вот ее солдатик – если дернуть за веревочку, он смешно машет руками. Вот крутится на полу волчок, от его огоньков на мебель ложатся яркие сполохи. Экономка дает ей иголку с ниткой – правда, потом родители запретили женщине забивать девочке голову глупостями, и Берта умеет шить только самым простым стежком. Вот родители говорят ей, что их семья переезжает в Америку, и она в слезах бежит к Элизабет, своей лучшей подруге. Подруги дома нет, и Берта остается наедине со своим горем. Она возвращается домой и плачет, уткнувшись в мамины колени. Мама обещает ей, что они никогда не расстанутся, что она всегда будет заботиться о Берте. В Америку ехать долго, но зато ты увидишь столько всего интересного! Все девочки будут тебе завидовать. Берта безутешна.
Вот они в Гамбурге, в порту, и огромный корабль гудит так громко, что Берта чуть из ботинок не выпрыгивает. Официанты в длинных черных сюртуках называют ее «мадемуазель». Вот она ест устриц в огромном ресторане на второй палубе, устрицы на вкус резиновые и маслянистые. Берту совсем не укачивало, а маме было нехорошо. Вот они загорают на собственной небольшой веранде. Мама читает ей сказки и за каждого персонажа говорит разными голосами. Она читает про благородных принцев и прекрасных и нежных принцесс, а еще про злых ведьм со скрипучими, точно якорная цепь, голосами. Все герои такие, какими Берта их себе и представляла. Вот корабль плывет к закату, а Берта думает о доме и пишет Элизабет письмо. Берта собирается бросить его в почтовый ящик, как только они доплывут до Америки, но забывает, потому что на горизонте вдруг вырастает огромная зеленая дама.
Вот Берта впервые гуляет в Центральном парке. Вот ее дразнят одноклассницы. Вот репетитор учит ее правильно выговаривать слова. «Карл у Клары украл кораллы». Зачем он их украл? Так она этого никогда и не узнала.
Вот она стоит в примерочной в «Блумингсдейл», и портной колет ее булавками. Берте это ужасно не нравится, но потом приносят платье. Все восхищаются ею, но ей не нужно их одобрение, она и так знает, что прекрасна. Окутанная облаком зеленого шелка, она затмила даже Леди Свободу. Берта вертится перед трюмо в маминой комнате и решает, что будет ужасно неблагодарно с ее стороны, если она не сумеет как следует воспользоваться этим даром небес. Она просто обязана стать знатной дамой.
Первый бал. Все смотрят на нее одну, не только кавалеры, и дамы тоже. Кто‑то завидует, кто‑то осуждает, кто‑то боготворит ее. Вот она спускается по широкой лестнице, нет, не спускается, а идет по облаку. Тиару удерживает столько шпилек, что кажется – сейчас голова отвалится под их тяжестью и укатится вниз по ступеням. Вот она танцует, пьет шампанское. Молодые люди снова и снова берут ее за руку потными пальцами. Мама показывает ей на стройного молодого человека в тесном фраке. Льюис. Льюис Мюллер.
Вот она на свадьбе.
Вот она гуляет по берегу в Бар‑Харбор. Лето только начинается, на сверкающих волнах покачиваются яхты, белые, ослепительно белые, такие же, как и ее блузки. Ни единого пятнышка пота, даже в самую страшную жару. Берта переодевалась четыре раза в день: после завтрака, после обеда, в пять часов перед чаем и к ужину. Сколько раз она садилась за стол, сколько раз обедала без всякого удовольствия! Берта так и не привыкла к грубой американской пище. Особенно к южной кухне. Ее свекор очень любил кукурузные лепешки, которыми, с точки зрения Берты, было только свиней кормить. Она мало ела. Другие женщины бесконечно рассуждали о необходимости соблюдать диету, а Берта блистала в открытых купальниках, подчеркивающих ее роскошные формы. Она была первой красавицей на Восточном побережье. Ей так свекор говорил. Милый Уолтер. Он называл ее баварской розочкой, забывая о том, что ее семья жила в Хайдельберге на юго‑западе Германии. Уолтер даже был в нее чуточку влюблен и всегда открыто осуждал сына за равнодушие к жене. Льюису досталось такое сокровище, такая красавица, и умница к тому же. А талант, а обаяние! Льюис этого совсем не ценит. И на рояле она играет. А какая фигура! Сколько девушек могут похвастаться осиной талией? Да их по пальцам одной руки пересчитать можно. А сколько девушек еще и играть умеют? И того меньше. Уолтер часто намекал, что будь он помоложе… Но она вышла за Льюиса. Ах, Льюис! Милый Льюис! Нужно быть к нему снисходительней. Берта старается вспоминать о нем с нежностью и теплотой.
Как он любил делать ей подарки, как он любовался ею. Если как следует порыться дома в диванных подушках, там можно отыскать столько бриллиантов, что хватило бы на царскую корону. Как он любил выводить ее в свет. Когда родился Дэвид, ей был ужасно грустно. Навалилась вдруг душная тоска. Берта не могла уснуть, а по утрам никак не могла заставить себя вылезти из кровати. Чтобы развлечь ее, Льюис купил виллу в Портофино. И каждый год они уезжали туда на целый месяц. Дэвида оставляли с няней, и Льюис клялся забыть о делах. Какая там была вкусная еда, какое вино! Они путешествовали вдоль всего побережья, бродили по Риму или заезжали в Монако и ходили в казино в компании принца. Фишки были сделаны из настоящего золота. Официанты приносили ведерки с шампанским и мокрые полотенца, чтобы освежиться в жару. Во время войны ездить в Европу стало невозможно, и Льюис купил для Берты другой дом, вернее, целое ранчо, тридцать пять тысяч акров земли в самом центре Монтаны. Берте оно быстро надоело, и Льюис продал его, потеряв при этом кучу денег. А потом купил ей дом в Диле. Он выполнял все ее прихоти, все капризы. Льюис был чудесным мужем. У нее и сейчас сердце разрывается при мысли о нем. Надо же, какая она стала сентиментальная. В конце концов, он ведь был весьма благородным человеком. Слава богу, что ему не пришлось перед смертью страдать.
Его сердце остановилось за пару месяцев до рождения их первой внучки. Как же ее зовут? Ах да, Амелия. Надо же, как это она позабыла? Ничего, собралась и вспомнила. Амелия, ну конечно. И младший, Эдгар. Элизабет погибла через год после рождения Эдгара. Ее муж служил в СС, и после войны его арестовали. Столько треволнений! Они убили его, а потом и Элизабет. Странно, каждый раз, как у Дэвида рождается ребенок, кто‑нибудь умирает. Другая мать давно бы запретила сыну производить на свет новых детей. Дочь и сын. Вполне достаточно. Хватит уже нас убивать по одному. А следующей будет она. И все же Берта была рада беременности Иветт. Будь что будет. Берта готова принести себя в жертву. Из Иветт получится прекрасная мать, не то что из первой жены Дэвида. Берте эта дрянь никогда не нравилась. Они с Дэвидом притворялись счастливой парой. Даже часть свадебных расходов взяли на себя. Дэвид хотел оплатить все, говорил, что у него достаточно денег. Они очень часто спорили из‑за этого. Дэвиду тогда уже исполнилось двадцать пять, и Берту очень беспокоило, что он никак не женится. А вдруг он унаследовал наклонности отца? Разумеется, Берте прекрасно удавалось держать мужа в узде, но где гарантия, что и Дэвид женится на столь же упорной и целеустремленной девушке? На женщин вообще нельзя полагаться. Да и на мужчин тоже. Ни на кого нельзя. Буквально все приходится делать самой.
К счастью, Дэвид все‑таки женился. С одной стороны, Берта вздохнула с облегчением. С другой – жена Дэвида ей совсем не нравилась. Ее отец держал сеть магазинов одежды на Среднем Западе. Девушка называла Нью‑Йорк уродливым городом. Откуда, спрашивается, такие замашки? Сама‑то из Кливленда приехала. Берте тоже не нравилось, как изменился Нью‑Йорк с тех пор, как она увидела его совсем маленькой девочкой. Она совершенно убеждена, что ругать его могут только те, кто прожил здесь ну хотя бы больше месяца. Мерзкая девчонка! Разумеется, Берта помнит, как ее звали, но вспоминает о ней только так, безлично. Вечно она скандалила с Дэвидом, вечно закатывала истерики по любому поводу. Сколько раз они ужинали в полном молчании.
Берта вспоминает эти вечера… и внезапно одно воспоминание накладывается на другое: тишина, позвякивает серебро, на столе дорогой фарфор. Ей передают записку… записку от доктора Фетчетта. Нет, нет, неправильно. Это было не тогда, намного, намного раньше. Берта все перепутала. И вообще, есть вещи, о которых лучше не думать. С огромным трудом Берта заставляет себя перевернуть страницу.
На следующей тоже много приятных воспоминаний. Чудный вечер, радостное событие… Вот снова ее свадьба. Надо думать только о ней. Лакеи в ливреях, духовой оркестр играет вальс в ее честь. По залу кружат толпы гостей. Вот вносят свадебный торт, роскошная пирамида из крема. Такого огромного торта еще никто из ее гостей не видел. Даже в газете фотографию напечатали, торта и ее, Берты. «Потрясающая свадьба мистера Л. И. Мюллера и мисс Берты Стайнхольц стала самым значимым событием сезона. На невесте было элегантное платье из ослепительно‑белой тафты, а на женихе – традиционный черный смокинг. Церемония состоялась в соборе Св. Троицы. Сочетал новобрачных архиепископ Дж. А. Мофетт. Торжества продолжились в…» Ее свадьбу называли сказочной. Тут они не ошиблись. Берта прожила волшебную жизнь.
А вот теперь она совсем старуха, лежит на больничной койке. 1962 год. Многие страницы она не станет открывать. Не стоит переживать сейчас, ведь столько лет прошло, столько воды утекло. Но подлая память упорно подсовывает ей эти ненужные снимки.
На них нет ее детства. Детство Берты было счастливым и радостным. Она не сомневалась тогда и не сомневается теперь в правильности принятых решений. Слишком многое было поставлено на карту. Льюис никогда не мог этого понять. Он как‑то сказал, что у нее нет сердца. Значит, он совсем не представлял себе, как устроен мир, и совсем не понимал ее. Бертой двигала не жестокость, а знание человеческой природы, злой и безжалостной. Она прекрасно помнила издевательства подруг, мокрые от слез подушки, годы страданий и борьбы. Каких трудов ей стоило добиться признания света. Каких трудов ей стоило превратиться в красавицу, потому что лишь перед красавицей открываются все двери.
Какая судьба ждала эту бедную девочку? Бесконечная череда разочарований и ошибок. Она родилась на свет для страданий. Берта поступила так из человеколюбия.
Когда Дэвиду исполнилось десять лет, Берта устроила для него праздник в бальной комнате. Пригласила оркестр. После ужина Дэвид играл для гостей, в основном друзей Берты, на скрипке. В те годы у самого Дэвида друзей было совсем мало. Вечер обещал быть удачным, пока Льюис не выбежал из зала. Берта пошла за ним. Муж лежал на кровати, прижимая к глазам носовой платок. Отвратительно! Свою жестокость он считал состраданием. Да он понятия не имел, что такое настоящее сострадание. Ведь ему никогда не приходилось страдать. Его всегда берегли, охраняли от любых неприятностей, решали за него любые, самые пустяковые и самые сложные проблемы. Разумеется, он считал, что и с девочкой все будет точно так же. И только Берта понимала, как трудно ей придется. Берта знала, что такое унижение. И не хотела для девочки такой судьбы.
Берта старается вспоминать мужа с любовью, но горечь все равно просачивается сквозь глянцевую бумагу снимков. Поначалу они просто спорили, но с годами их споры превратились в жестокую схватку. Между ними выросла стена терновника, и под конец за этими колючками Берта и Льюис уже не видели друг друга.
Как просто все было бы в романе. Можно написать: «И хотя они по‑прежнему жили под одной крышей, они не перемолвились больше ни единым словом». Неправда. А правда в том, что Берта по‑прежнему тепло относилась к Льюису, да и он нуждался в ее поддержке, Берта это чувствовала. Они столько пережили за сорок лет, столько раз вместе хохотали, столько разделили радостных моментов – пускай не в постели, но все же! И вырастили сына.
Льюис умер, и все открылось. Ребенку тогда было одиннадцать лет. Одиннадцать! Он жил затворником вместе со старухой‑нянькой. Лучше не думать, какими извращенными были их отношения. Мальчик мало разговаривал. Старуха, Нэнси Грин, сказала, что он вообще молчун. Берта велела ей закрыть рот и ждать, когда к ней обратятся.
Ей хотелось отправить мальчишку куда подальше, в Европу или, может, в Австралию, но доктор Фетчетт ее отговорил. Берта поддалась минутной слабости и согласилась отослать мальчика на другой конец штата. Так все и разрешилось. И на этот раз навсегда.
И все же сейчас, лежа высоко над землей, опутанная проводами и накачанная лекарствами, Берта переживает, что усилия ее оказались напрасными. Счета доставляют лично ей, и она оплачивает их из собственных денег. А что будет, когда она перестанет платить? Ее начнут искать и свяжутся с Дэвидом. Уже связались, с ужасом понимает Берта. По крайней мере, могли.
– Дэвид!
– Да, матушка?
– Сколько я уже лежу?
– В больнице? Шесть недель.
Шесть недель. Вполне достаточно, чтобы признать счет неоплаченным. Значит, ситуация становится критической. Дэвид узнает обо всем. Правда выплывет наружу. Надо убедить его в необходимости хранить тайну. Эти молодые люди совсем другие. Они нахально называют себя просвещенным поколением и не подозревают, как легко жизнь скрутит их в бараний рог. Дэвид унаследовал мягкосердечие Льюиса. Надо найти какое‑то решение. Берта старается, но не может. В ее мозгу перемешиваются картины из прошлого и настоящего, она разговаривает то с мужем, то с медсестрой. И с телевизором тоже разговаривает. Ее палата больше похожа на гостиничный номер. Это Дэвид постарался. На стенах дубовые панели, из окна в форме звезды льется мягкий свет. Берта собирает волю в кулак и находит решение: она заплатит вперед. Пожертвует сразу большую сумму. Она и прежде так делала. И в Гарварде, и в Колумбийском университете научная работа ведется благодаря ее щедрости. Берта раздавала деньги благотворительным фондам всех мастей, ее атаковали с флангов жадные до денег политики. Надо собраться! Задача ясна, осталось только предложить решение. Берта позвонит тому человеку из школы в Олбани и выпишет ему чек. На огромную сумму. Нужна только чековая книжка. И телефон.
– Матушка!
Ее удерживают за руки.
– Матушка!
– Позовите врача.
Нет, не надо врача! Он умер. В 1857 году. В 1935‑м. Или 1391‑м. Его тело истлело, остались одни лишь кости. Воспоминания были его плотью, и Берта сожжет их. Это легко, только глазом моргнуть. Воспоминания призрачны. Они пахнут дымом. Они пахнут вишневым пирогом. Все истлевает и обращается во прах. Уолтер стал прахом. И Льюис тоже. Скоро и она обратится во прах. А если дать побольше денег, то и проблемы тоже обратятся во прах. Она построит корабль и спустит его на воду. Ее запомнят все, даже те, кто никогда ее не знал. Она будет жить в их памяти, как воспоминания живут в ее мозгу. Люди будут помнить ее так же живо, как помнит она потоп в подвале. Запомнят, как запоминают молнию, сверкнувшую над верхушкой мачты, как боль во время родов, как скучную случайную связь. Подумать только, когда Льюис умер, к ней многие сватались. Носили ей, морщинистой старухе, цветы. А сами моложе ее лет на тридцать. Она вспоминает, и вспоминает, и вспоминает. Память приходит не вспышками, а шумящим потоком. События накладываются одно на другое, время раскачивается вперед‑назад, словно качели, люди, которых Берта не знает, пожимают ей руку, разговоры, секунду назад казавшиеся осмысленными, превращаются в рев прибоя, рамка, в которую заключены фотографии в альбоме, трескается и съеживается, берега реки сползают в воду, в черноту, во тьму.
– Миссис Мюллер!
– Матушка!
Миссис Мюллер.
Матушка.
Да, она миссис Мюллер. У нее был муж. Да, она мать. У нее есть сын.
Глава двадцатая
Я висел на телефоне целый день, но все‑таки отыскал Нью‑Йоркский центр социально‑психологической реабилитации. Там, где и сказал Джо, в пятнадцати километрах от Олбани. И назывался он теперь «Реабилитационный центр „Зеленые сады“». Дрисколл, заместитель директора, рассказал мне, что в предыдущем воплощении центр был самой что ни на есть обыкновенной психушкой. Обитые войлоком стены, электрошоковая терапия и все такое прочее. Как и многие подобные заведения, центр пал жертвой борьбы за права человека, так что все пыточные инструменты демонтировали и наняли персонал помягче. Теперь «Зеленые сады» специализировались на лечении пациентов с травмами позвоночника. Дрисколл рассказывал об этом с удовольствием, по всей видимости, он сам себе казался этаким неофициальным летописцем.
Я спросил, сохранились ли старые карточки больных.
– У нас тут пару лет назад отопление начало барахлить. Беру фонарик, лезу в подвал. Пылища – еле прочихался, чуть глаза не выскочили. И тут – что такое? Огромная куча всяких писем, медицинских карт и еще каких‑то записей. Их никто лет двадцать не трогал.
– Так, значит, карточки у вас?
– Нет, я сказал об этом доктору Ульрих, и она их в шредер отправила.
У меня сердце упало.
– И ничего не осталось?
– Ну, может, чего и осталось, если мы в потемках не заметили. Да хоть бы и так, я бы все равно вас туда не пустил. Это же конфиденциальная информация.
– Ужасно.
– Простите, что не могу вам помочь.
Я поблагодарил его и уже собрался повесить трубку, когда он вдруг сказал:
– А знаете что…
– Что?
– Вообще‑то, может, я вам чем и помогу. У нас вроде бы фотографии остались.
– Какие фотографии?
– Ну… Вы же знаете, как раньше относились к конфиденциальным данным? Ну вот, эти фотографии до сих пор висят в старом корпусе. В коридоре на стенке. Они черно‑белые. Там в основном групповые снимки, вроде как на память. Все пациенты в костюмах и галстуках. А на одном, по‑моему, даже в бейсбольной форме. Может, и тот, кого вы ищете, среди них есть. Некоторые фотографии подписаны. Я могу их вам показать. Думаю, никаких правил мы не нарушим, все равно уж они там висят.
– Здорово! Спасибо вам огромное!
– Я поговорю с доктором Ульрих и сообщу вам.
Саманта наконец вернулась из Южной Каролины, и я ей позвонил.
– Неслабо поработал, – сказала она.
– Спасибо.
– Нет, правда, ты прямо в Коломбо превращаешься.
– Надеюсь, у тебя тоже есть новости?
– Есть.
– И?
– Не скажу. Это сюрприз.
– Да ладно тебе!
– Встретимся – узнаешь.
Мы договорились поужинать на будущей неделе. Тем временем я сходил в больницу: после сотрясения мне положено было регулярно являться на осмотр. Доктор заглянул во все дырки в моей голове и сообщил, что я абсолютно здоров. И почему‑то предложил выписать еще обезболивающих. Я взял рецепт, купил в аптеке таблетки и припрятал их для Мэрилин, решил, что отдам, как только она вернется из Франции.
Было воскресенье, второе января. От Мэрилин пришло еще одно письмо. На этот раз на немецком. Я покопался в Интернете и нашел машинный переводчик.
Двадцать четвертый октябрь 1907 в газете «Vossi» появился примечание: «Вчера императрица в отслеживать принца и принцесса посетила великолепное здание гостиницы г‑на Адлон и выразила ее глубокое восхищение этой превосходной конструкцией в центр нашей столицы».
Я предположил, что Мэрилин сейчас в Берлине, засунул свою гордость подальше и ответил длинным слезным письмом. Нажал на кнопку «отправить» и тут же пожалел об этом. В первом письме я сказал все, что мог, и основательно вывалялся в смоле и перьях. Так чего мне еще надо? Воссоединения? Я вовсе не был уверен, что хочу снова сойтись с Мэрилин. Последние две недели я наслаждался безмэрилиновой диетой. Скучать я скучал, но в то же время впервые за долгие годы позволил себе совершенно расслабиться. Обычно так чувствуют себя в отсутствие родителей, а не любовницы. Хотя я, конечно, не специалист.
Мне хотелось, чтобы она меня простила и я мог спокойно с ней порвать и не чувствовать себя при этом виноватым. Или чтобы она решительно меня послала. Тогда я мог бы уйти не оглядываясь. В общем, я ждал от нее какого‑то решения: проехали или не проехали. Чтобы понимать, на каком я свете. Неизвестность меня тяготила, Мэрилин это знала и с удовольствием пользовалась моей слабостью. Разумеется, она понимала, как я отреагирую на ее молчание. Знала – и все‑таки заставила меня вертеться как уж на сковородке. Это меня ужасно злило, хотя теперь я понимаю, что получил по заслугам.
На следующее утро мне позвонил сержант Трег из отдела по особо тяжким преступлениям и спросил, не найду ли я время подъехать к нему в контору. Мне очень не хотелось торчать без дела в галерее, поэтому я прыгнул в такси и помчался в полицию. Меня проводили в кабинет, а вернее, небольшой загончик Трега, где он восседал у подножия горы смятых оберток из‑под гамбургеров. Андрейд тоже обедал. На его столе лежал открытый пластмассовый контейнер с коричневым рисом и сыром тофу.
– Кока‑колы хотите? – спросил меня Трег.
– Нет, спасибо.
– Ну и хорошо. Ее все равно нету.
Расследование, сообщили мне сержанты, приняло странный оборот. Они решили допросить Кристиану Хальбьёрнсдоттир.
– Приезжаем к ней домой, болтаем с ней. Она ничего такого не говорит, подозрений не вызывает. Я встаю, извиняюсь, спрашиваю, где тут туалет. Иду по коридору, и прикиньте, на стене висят картинки, один в один как у вас.
Я выпрямился.
Трег кивнул:
– Ага. Прям вот так и висят, всему миру на обозрение. Ясный пень, мы заинтересовались, но ей и слова не сказали. Поспрашивали еще про вас для порядка, потом встаем, говорим типа «спасибо большое», уезжаем и выписываем ордер на обыск. – Он ухмыльнулся. – Эта дамочка – прямо электрический угорь, если ее разозлить.
– Это вы ее еще не очень сильно разозлили.
– Пришлось вывести ее на улицу и там успокаивать. Ураган.
– Вы не первые пострадавшие. И думаю, не последние.
– А кстати, что вы ей такого сделали? Я так и не въехал до конца.
– Я отменил ее выставку. – Мне не терпелось поскорее узнать, чем дело кончилось. – Так рисунки у нее?
Андрейд сунул руку в ящик и бросил на стол дюжину картинок, запечатанных в пакетики для улик. Да, это точно был Крейк. Все тот же размах, то же буйство красок, тот же сюрреалистический пейзаж, имена, выведенные тем же чудным почерком, искаженные лица. Номера на оборотах в районе 9030. Андрейд раскладывал их передо мной, словно колоду карт, а я тихо радовался, что Кристиана из вредности не уничтожила добычу. И тут же сообразил: может, это все, что осталось от нескольких тысяч рисунков, которые она у меня свистнула.
– Коробка была полной, – сказал я. – Это около двух тысяч листов.
– Она только эти нарисовала, – ответил Трег.
– Вы смеетесь?
Андрейд пожал плечами.
– Ужас какой! – Я схватился за голову. – Вот черт!
– Да погодите вы расстраиваться… – начал Трег.
– Вы ее квартиру хорошо осмотрели? Черт! Да что ж такое?!