Сергей Есин
Смерть титана. В.И. Ленин
Вместо предисловия
…Вот и дома меня долго отговаривали от этой работы, пока я таскал книги и материалы к своёму новому сочинению — заполнилась целая, до потолка, секция книжных стеллажей.
Но, во-первых, ещё с университетской скамьи — никто не подгонял, не советовал, не нажимал — занят я постоянно ленинской темой и держу её в уме. И уже во время начавшейся перестройки, когда тема эта «затрещала», стала совсем и немодной, и недоходной, я опубликовал несколько повестей о Ленине в журналах «Юность» и «Октябрь». Все казалось тогда таким многозначительным, а параллели так очевидны: «Удержат ли большевики государственную власть?» Не удержали. Но ведь писатель на то и писатель, чтобы любить и в радости, и в горе, а не быть сумой переметной.
Во-вторых, как же этому бедному Ленину доставалось и достается уже в наше время, сколько публицистов, разного рода политдеятелей, депутатов и делегатов сделали карьеру, ругая и оттаптывая то, в чем далеко не всегда разбирались. А ведь сугубо русская черта — в момент слабости бороться за самого слабого. Сознаемся, что в отношении к судьбе самого известного и самого читаемого русского гения произошло много несправедливого.
Конечно, весьма для себя полезно швырнуть из толпы камнем, облить грязью, площадно обругать. Это придает самоуважения, как бы «надувает» некой значительностью. Очень выразительно и сугубо по-русски определил явление баснописец Крылов: «Ай, Моська! знать, она…»
Фигура В. И. Ленина — это, конечно, фигура XXI века, и я знаю, что мне с ней не справиться, мне даже не прочесть всего того, что он написал и что написали его присные, толкователи и противники. А потом, с романа, так сказать, с худпроизведения много ли возьмешь! Всё, что написано, так это мне просто померещилось, и стоит ровно столько, на сколько прочтет читатель. Собственно ленинские главы в романе, физическое время которых составляет его последняя болезнь, а общее время — всю его жизнь, перемежаются с главами, посвященными соратникам, ближайшим друзьям и вечным оппонентам: Троцкому, Сталину, Зиновьеву, Каменеву, Бухарину. Ленин умирает, а они делят власть. Кто станет на его место? Но это далеко не все, что я попытаюсь сказать в романе. Предупредил ли я читателя, что это роман «от первого лица»?
|
Слово берет герой
Какую чепуху, какие немыслимые архиглупости напишут обо мне после моей смерти! Какие придумают многозначительные и судьбоносные подробности… Как изгадят мою личную жизнь, возьмутся за моих родственников, засахарят или измажут дёгтем моих друзей или близких… Но были ли у меня близкие? А что наплетут о моей якобы тяге к власти, о диктаторских наклонностях, о политической изворотливости и беспринципности! По-своёму писаки — а они традиционно были, есть и будут писаками продажными, — по-своёму эти продажные писаки правы. Им надо что-то публиковать, а материалов почти нет. В томах и томах, которые я написал, работая, как поденщик, нет ни слова обо мне лично. Политический писатель, который в своих сочинениях не говорил о себе. Общественный деятель, который никогда не писал и теперь уже, наверное, не напишет мемуаров. Это мои замечательные соратники, перья и витии революции, сейчас, наверное, лихорадочно делают небольшие записи и заметки, которые со временем пойдут в дело, превратятся в личные воспоминания, кои без конца и много десятилетий подряд будут цитировать, потому что это воспоминания обо мне.
|
Мои доблестные соратники уже, наверное, прикинули, что Старику пришел конец и кому-то надо заступать на его место. Не будем решать сейчас, кто из них достоин, это если не продумано до конца, то все же обдумано. Сейчас не будем снабжать каждого картинным эпитетом. Со временем они сами назовут себя верными ленинцами. Эпитеты — это прерогатива публицистики, и они мало что говорят по существу. Этих ленинцев, товарищей (если пользоваться сегодняшней пролетарско-партийной терминологией, уже давно только товарищей по работе), я хорошо, будто наяву, вижу сейчас и без эпитетов. С ними и возле них прожита жизнь. Революционеры, вожди, теоретики, публицисты, общественные деятели. В конце концов всего лишь люди со своими привычными и знакомыми мне слабостями. Имя каждого для меня — это целый мир историй, противоречий, скандалов, предательств, интриг, удач, разочарований, гениальных мыслей, мыслей обычных и пр. и пр. Их можно и перечислить: Сталин, Бухарин, Каменев, Зиновьев, Троцкий. Не было и дня за последнее время, чтобы я не думал о них, не разговаривал, не вел с ними мысленно изнурительных диалогов. Это люди, которым принадлежит самая большая власть в огромной разворошенной стране. Пока я болен, я в их руках, их заложник, но и каждый из них, пока я жив, пока работает мозг и пальцы чертят буквы, а губы и язык артикулируют звуки речи, — в моих руках. Сейчас, образно выражаясь, они стоят возле постели больного и вглядываются в его лицо. Между прочим, в мое лицо. Вглядываются и пытаются понять, чего же я ещё не сказал, что, разбитый болезнью, могу предпринять, что думаю о каждом из них, на чью сторону встану.
|
Мемуары — не моя стихия. У меня не было времени, чтобы описывать собственную жизнь и тратить часы и дни, воруя их у настоящего. Мне всегда было интереснее жить и, как говорится, прости меня, Господи, бороться, нежели разбираться в улетевшем прошлом. Но мемуары — это комментарий к собственной жизни. Это последний шанс разобраться с мотивами поступков и хоть как-то защитить себя перед будущим, мемуары — это часто голос из могилы против самолюбивых свидетельств «очевидцев» и умильной лжи близких, против «чего изволите» продажных писак и самой большой лжи, идущей от восторженных энтузиастов. Политические тексты — это всего лишь политические тексты. В них — диктуемый политикой обман, как необходимый хмель в пиве. Мемуары, наверное, тоже обман, то есть только та правда, какой она видится одному человеку. Но для политического деятеля ошибка — не написать своих мемуаров. Человеческих дополнений к своим действиям, решениям, времени и поступкам. Здесь глубинные, часто известные только одному мотивы. Здесь оправдания, если только политик, который всегда виноват перед историей, нуждается в оправдании. Жизнь почти прошла, а итоговый человеческий документ не написан. И это — ошибка. С особой рельефностью это выявила болезнь, внезапное недомогание, которое обрушилось на крепкий, закаленный размеренной и здоровой юностью организм. Но ошибка совершена. Удастся ли её исправить? Вряд ли. (Мужчины рода Ульяновых не отличались долгожительством, а положение больного Владимира Ульянова достаточно непростое. Но надежда всегда есть. Категория «чудо» — вполне, видимо, научная и марксистская дефиниция. Произошла же Февральская революция 1917 года тогда, когда ни главный теоретик партии большевиков, ни рядовые члены и вожди, да и попросту никто её не ждал.) Но ошибку эту надо исправлять непосредственно сейчас, начиная с этой минуты.
Да, есть неотложные дела, есть статьи, которые нужно как можно быстрее написать, потому что страна живёт, переваривая разруху, потому что последняя правота — нэп, измеряемая и подтверждаемая практикой, ещё не доказана, а заболевший Ульянов-Ленин не только верит в силу и глубину классового инстинкта, но и в действенность слова. Он сейчас не собирается писать мемуары или диктовать воспоминания — на это недостанет сил. Силы надо распределить и сосредоточиться на борьбе с недугом. Он сделает заготовки, продумает план, он напишет их в собственном сознании. Главу за главой. Фразу за фразой. Мысль за мыслью. Кое-что он отдиктует и сейчас, надеясь на дальнейшую собственную правку и на помощь Надежды Константиновны: она-то знает, что надо добавить, где развить, куда и какую вставить цитату. У него самого есть опытные секретари, которые привыкли к его слогу, его мыслям и его диктовке. Лишь бы чаще наступали периоды просветления. Он попробует написать предельно искренне, хотя искренность и простота — не его оружие, надо только напрячься и все вспомнить. Отец, мамочка, Волга, детство…
Глава первая
Родители.
Тонкий вопрос самоидентификации.
Гибель старшего брата. Выбор и начало пути.
Истоки мировоззрения
Время удивительно раскрашивает события. Уже мне самому, чтобы вспомнить лица отца, мамы, казненного в двадцать лет Саши, требуются определённые усилия, а что же сказать о летописцах? Для них это будут родители и старший брат, «погибший от руки самодержавия». В своих оплачиваемых редакциями и издателями реляциях они ведь будут пользоваться моим, не самым привлекательным, стилем, предназначенным для газеты или для разговора с массами. Это стиль агитации и пропаганды, а не литературы. Мне самому-то кажется, что в жизни я говорю на несколько другом языке, который и проще, и сложнее. Вот так и надо попытаться все написать, по крайней мере так надо обдумывать, что я собираюсь написать.
В будущих сочинениях и официальных энциклопедических справках самую большую сложность вызовут мои родители. Дело, конечно, не в них, а в том, чтобы ни в коем случае не отдать вождя новой, коммунистической России в руки инородцев. Пока я жив, это не выпячивается и все делают вид, что мое происхождение никого не интересует. Это неправда. Всегда будет интересно знать, где и как родился великий человек — не будем про себя скромничать, называть себя рядовым и сермяжным мужиком, — как он рос, с кем дружил. Здесь сплетутся прелестные картины, полные нравоучения и ходульности. Я и сам уже многое не помню и с удовольствием слушаю сестер и Надежду, которые хранят в памяти мелочи да к тому же склонны по-женски украшать жизнь. Но ведь каждый помнит так, как хочет: как запало ему при первом рассказе или «как должно быть». Всем интересна внешняя и внутренняя механика жизни человека, выделенного судьбой. Все хотят уроков и рецептов, как стать таким. Как занять такое место и получить такую власть над людьми и страной. А что потрачено на это и по плечу ли такая, как у меня, усидчивость, умение работать впрок, не думая о сиюминутном результате, умение бросить всю свою жизнь, и даже личную жизнь, на распыл, то это никого не волнует, это, считается, умеют все. Так пусть попробуют. Но сначала пусть узнают, что широкие скулы вождя — это не оттенки какой-нибудь рязанской «малой родины», где четыре века назад побывали татары. Вождь на четверть калмык — это «приданое» бабки по отцу — и только на четверть русский.
Но сначала разберемся с другим дедушкой, со стороны матушки. У этого дедушки удивительно — для всезнающих черносотенцев, которые будто бы это и раскопали, — подозрительное отчество Давидович.
Я хорошо помню, когда в октябре семнадцатого в крошечной комнатушке в Смольном мы сидели с товарищами и формировали правительство, я предложил на пост министра — потом мы стали их называть наркомами, — на пост министра внутренних дел Льва Троцкого, тоже с подозрительным отчеством Давидович. Он отказался, приведя странный мотив: стоит ли, дескать, давать в руки врагам мое еврейство? При чем здесь еврейство, когда идет великая международная революция? Но это имело, оказывается, свой смысл. Ни для кого не секрет, конечно, что евреи — древнейшая нация с высокой дисциплиной, с внутренней племенной спайкой и удивительной организованностью умственного труда. Как-то (когда и что — знает только Надежда Константиновна с её поразительной памятью на имена, даты, цифры) в разговоре с Максимом Горьким я обронил в полемическом запале: «Умников мало у нас. Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови». Это верно, но лишь отчасти, не буду же я здесь обращаться к школьным прописям и поднимать из гробов тени великих русских умников. Среди евреев много знаменитых философов, ученых, врачей и артистов. Великий Маркс, очень крепко недолюбливавший своё племя, в конце концов тоже был крещенным в лютеранство евреем, да вдобавок ко всему, по словам Бакунина, «пангерманским шовинистом». Положа руку на сердце, должен сказать: я полностью свободен от какого-либо национализма. Может быть, это результат слияния в моих жилах разнообразных кровей? Но откуда тогда такое ясное осознание себя именно русским?
Во всех заполняемых анкетах и листах переписи я постоянно пишу — «великоросс», хотя должен сказать, что примкнуть к древнему племени было бы не менее почетно. И все-таки, несмотря на то что кое-кому из врагов действительно хочется сделать меня, как говорят в Одессе, «немножечко евреем», мой далекий дед Александр Бланк евреем не был. И отчество, вопреки всем досужим рассуждениям, было не Давидович, а Дмитриевич. В этом может убедиться любой, способный покопаться в архивах. Русская империя была устроена так, что женился ли человек, рождался, уходил из мира — каждый раз это фиксировалось в церковных книгах. Дескать, мой дед — фельдшер-выкрест из Одессы! А достаточно заглянуть в ещё существующие папки архива Синода, где на каждого такого одесского выкреста было заведено дело, чтобы обнаружилось: выкреста Александра Бланка в природе не существовало. Кстати, звучание фамилии — это один из главных аргументов специалистов по современной генеалогии. Ну нет, уверяют они, нет такой немецкой фамилии — Бланк! Ну нет такого немецкого имени — Александр. Есть, и фамилия есть такая у чистокровных, и имя. Вспомним хотя бы, как звали знаменитого немецкого ученого и придворного саксонского курфюрста — Александр Гумбольдт. Знаменитое имя это вошло во все энциклопедии.
Мотивы рассуждений о еврействе Ленина понятны. Одним — и это в основном классовые враги: помещики, теряющие все, а главное, свободную, без обязательств и работы, жизнь, офицеры-белогвардейцы, сначала проигрывавшие, а потом и проигравшие гражданскую войну, чиновники, лишившиеся льготного и безбедного существования, священники и церковнослужители, угнетавшие простой народ не менее жестко, чем власти светские, — им Ленин-еврей нужен, чтобы оправдать себя, свои неудачи, проигранную войну, темноту крестьянства и нищету рабочих. Другим — а это в своём большинстве евреи — лестно держать в единоплеменниках не самого глупого человека и главу величайшего государства. В известной мере мне даже почетно: рядом со Спинозой, Марксом.
Но вернемся к родителям, дедушкам и бабушкам. Моя мать, Мария Александровна, была дочерью помещика, потому что дедушка, этот самый Александр Дмитриевич Бланк, перед выходом на пенсию купил себе имение Кокушкино в Казанской губернии. До того он закончил Петербургскую медико-хирургическую академию в 1824 году, работал в Смоленской и Пермской губерниях, а затем в Петербурге при одном интересном ведомстве. Он был замечательным врачом, пропагандировавшим в основном естественные, природные методы лечения. Он написал занятный труд: «Чем живешь, тем лечись», а в своём имении практиковал водолечение — и, судя по всему, достаточно успешно. Лечились у него чиновники, офицеры и даже профессора Казанского университета. А профессора знают, где и у кого лечиться. Дедушка, как писали «Казанские губернские ведомости» в 1865 году, в год его смерти, не дослужился до статского советника и умер надворным советником.
Не самое плохое и не самое малое дедушка купил имение, где мы часто жили летом и куда меня сослали после студенческих волнений в Казанском университете в декабре 1887 года. Не только на пенсию после отца, но и на скромные доходы от этого имения жила семья и учились дети. В известной мере на царские и помещичьи деньги совершилась революция. Из доходов с имения мама регулярно переводила деньги нам в эмиграцию, а другим источником жизни была пенсия Елизаветы Васильевны, матери Надежды Константиновны, которую она получала за мужа, царского офицера.
Теперь вопрос: мог ли бывший выкрест приобрести имение? А это при Николае I; следовательно, имение было с крепостными крестьянами. (У нас в России был, кажется, единственный еврей-помещик — отец Льва Давидовича Троцкого, но это уже на много десятилетий позже.) Мог ли этот самый выкрест семь лет прослужить в Петербурге полицейским врачом? А потом ещё раз продемонстрировать свой «изъян», женившись на немке Анне Ивановне Гросшопф? Увы, увы, дедушка по отцу у неё немец, и бабушка немка, да, кажется, кто-то из них с примесью шведской крови. Я смутно помню некие глухие семейные предания о каких-то шведских предках, которые в Упсале, чуть ли не в XVIII веке занимались почтеннейшим делом — изготовлением перчаток. Но это все сослужило мне добрую службу. После ранней смерти бабушки мою мать воспитывала её тетка, почти не говорившая по-русски, и через домашнее воспитание передала немецкий язык нам, детям её племянницы. В семье нас было шестеро братьев и сестер.
А ещё, кроме дедушки и бабушки — немцев, в семье существовала, говорят, бабушка-калмычка. Её черты, собственно, ежедневно, когда я бреюсь, возникают передо мною в зеркале. Бабушек я никогда не видел. Одна, немка, тоже, кажется, не говорившая по-русски, встает передо мной, словно со старинного дагерротипа: осанистая дама, одетая по моде того времени. Другая, таинственная, от которой не осталось ни живой памяти, ни фотографической карточки, — азиатка, калмычка в каком-то странном восточном головном уборе, с вязкой бус на шее и с плоским лицом. Калмыки традиционно исповедуют буддизм, но когда мой очень немолодой дед, ему в то время было под сорок, русский, православный, Николай Васильевич Ульянов, в Астрахани женился на Анне Алексеевне Смирновой, как уверяет предание — неграмотной калмычке, она, по другому преданию была уже крещеной. Не отказываясь ни от каких корней, я полагаю все же, что некоторые легенды придуманы недоброжелателями моего отца, завистливо наблюдавшими, как простой учитель преданностью делу и трудом делает карьеру. Почему бы тогда не приписать ему некие странности в биографии его предков? Но отсекая все эти рассуждения о генеалогических линиях, хочется мне выкрикнуть в лицо всем друзьям моим и врагам, любопытствующим и созерцающим, болтающим и подличающим: да русский я, русский!
Анна Алексеевна, бабушка, была на 24 года моложе деда и родила ему последнего сына — Илью, моего будущего отца, когда ей было уже сорок три. Это произошло в той же окраинной Астрахани. В детстве, а я рано, в пять лет, по словам мамы, научился читать, я очень любил разглядывать книги с картинками. Однажды мне попалась какая-то гравюра с низким, вросшим в сухую землю кремлем, верблюдом на переднем плане и туземцем в халате… Это была Астрахань. Здесь надо сказать, что дед, Николай Васильевич, видимо, не был человеком богатым — всего лишь портной и до 1800 года крепостным помещика Брехова. Диапазон, конечно, огромный: от крепостного крестьянина — деда — до потомственного дворянина, «штатского генерала», действительного статского советника — его сына, моего отца.
Я хорошо помню смерть отца, похороны, его лицо в гробу, цветы, галуны на обшлагах и рукавах вицмундира. Немолодые, в длинных промытых морщинах лица губернских сановников, маму в черном платье, с набрякшими от слез глазами. Он умер, по нынешним меркам, довольно молодым, в 55 лет. Мне сейчас 53. В некрологах писали, что отец благодаря своей просветительской деятельности был известен всей России. Служение Отечеству — это тоже фамильная черта, но я пошел другим путем.
Здесь необходимо маленькое разъяснение. Огромный ли педагогический талант и выдающиеся организаторские способности моего отца или особенности царской системы, продемонстрировавшей свои возможности в выдвижении лучших представителей общества в правящий класс, сыграли свою роль? Отец был действительно и талантливым, и ответственным, и очень работоспособным человеком. Но все же не принадлежал, как мой дед и его отец, к самому низу общества. Илья Николаевич не был Ломоносовым, пришедшим в Москву с рыбным обозом. Дело в том, что после смерти Николая Васильевича, моего деда, в возрасте почти семидесяти лет, его младшего сына Илью, моего отца, взял на попечение его старший брат, мой дядя, возчик и приказчик у купца. Василий Васильевич был на десять с лишним лет старше своего брата, жизнь прожил холостяком и все свои неосуществившиеся надежды возлагал на Илью. Именно благодаря дяде мой отец сначала закончил гимназию с серебряной медалью, а потом и Казанский университет. Хочу заметить одну житейскую странность: для того чтобы кем-то стать, желательно хорошо учиться. Эту мысль я повторю ещё не раз. После окончания университета отец был определен преподавателем физики и математики в Пензенский дворянский институт.
Не знаю, как встретились мои будущие мать и отец, где познакомились, что мать нашла привлекательного в преподавателе математики — родители были людьми сдержанными и никогда не говорили об этом. Если немножко отвлечься в сторону, то надо сказать, что у каждого человека есть свои воспоминания, которые так для него важны и значительны, что, как правило, их, из вполне понятного суеверия счастливых людей, стараются не растрясать без надобности. Например, Надежда Константиновна, моя жена, всегда говорит о нашей первой встрече очень просто: «Познакомились в 1894-м на масленице, на блинах». Произошло это в Петербурге, на Охте, на квартире одного из наших товарищей той поры — легального марксиста инженера Классона.
Вообще-то это было совещание участников марксистских кружков, законспирированное под масленичные блины. Но были мы все молодые, мне всего 24 года, здесь имел место, конечно, и элемент молодежной гулянки. Возвращались вдоль Невы вместе. Самый конец февраля, уже чувствовалась весна. Говорили. Может быть, этот первый разговор все и решил?
Если вновь вернуться к моим родителям, то можно добавить, что они были людьми целомудренными, с повышенным чувством ответственности ко взятым на себя обязательствам, в частности к семье, воспитанию детей. Отец был глубоко верующим человеком, соблюдал все церковные праздники и ходил в церковь. Мама тоже верила в Бога, но в церковь не ходила.
Они познакомились в Пензе, но свадьба их состоялась в 1863 году, когда мой отец уже служил в нижегородской гимназии. Я запомнил эту дату, потому что в следующем, 1864 году родилась первая дочь — Анна. Саша был на два года её моложе.
Свадьба состоялась в имении отца невесты, в Кокушкино, и надо заметить: выходя замуж за моего отца, моя мать теряла дворянское звание. Маме в то время шел 29 год, замужество для девушки той поры очень позднее, но брак был по любви и, главное, вполне осмысленным и женихом, и невестой. Отец в это время, как я уже заметил, преподавал в гимназии в Нижнем Новгороде, и это было, конечно, по сравнению с захолустной Пензой повышением.
Вообще относительно моей родословной и дворянского звания ходит множество слухов. Особенно вокруг звания — потомственный дворянин. Как будто оно сыграло какую-то роль в судьбе Ульянова, ставшего Лениным. Но ведь с таким же успехом, по сути, я мог бы зваться и потомственным крестьянином и даже внуком крестьянина крепостного. Объясняю все, чтобы покончить с этим вопросом сразу.
В 1865 году мой отец после десяти лет беззаветной службы по ведомству министерства народного просвещения был награжден орденом Св. Анны 3-й степени. Этот орден давал право на личное дворянство. Этим же правом, естественно, стала обладать и моя мать. Но в 1879 году отец, один из крупнейших губернских чиновников, получает чин действительного статского советника, равный генеральскому, и с ним — право на потомственное дворянство. Как у нас в семье к этому относились? Это видно по следующему факту: отец так и не оформил своего права на потомственное дворянство, а мама сделала это лишь в 1886 году, когда потребовалось хлопотать о неблагонадежных детях, так как на чиновников, конечно, действовало дворянское звание просительницы.
Как я уже отметил, отец был очень добросовестным, можно сказать, ответственным до педантизма, имел консервативно-либеральные взгляды. Он как человек, достигший многого своим трудом, усидчивостью, выломившийся, как тогда говорили, из другой среды, очень дорожил своей карьерой и репутацией чиновника. В молодости, когда он только начинал служить в Пензе, некоторых преподавателей института уволили, заподозрив в направленных «на разрушение основ» взглядах. Замечу, что отца это «сокращение штатов» не коснулось. Я бы даже сказал, что его старания были довольно скоро замечены. В 1869 году, в возрасте 37 лет, его перевели из Нижнего Новгорода в Симбирск и назначили инспектором народных училищ всей губернии. Это была большая и почетная должность, дающая право на принадлежность к губернской служивой элите. В Симбирске в 1870 году я и родился.
Самым значительным поступком в жизни моего отца была женитьба на маме. Она была замечательной женщиной с выдающимися душевными качествами и, как мне всегда казалось, руководила им. Они оба были выдающимися людьми. Отец, положивший жизнь и здоровье на образование народа, месяцами пропадавший в разъездах по губернии зимой на санях, инспектируя и открывая школы, борясь с нерадивостью и саботажем властей, и мать, на своих плечах державшая семью, организовавшая четкий и размеренный домашний быт и воспитание детей. Без фарисейской скромности я хотел бы заметить, что вряд ли в Симбирске существовала какая-либо другая семья, в которой четверо детей по окончании гимназии получили три золотые и одну большую серебряную медаль. В этом факте и кипучая энергия, и трудолюбие моего отца, и редкая целеустремленность мамы. Пусть эти слова станут венком их памяти.
Но тем более удивительно, что сама мама не получила систематического образования. Её занятиями и духовным развитием руководила, как я уже говорил, её тетка-немка. Надо понимать, что та в воспитании племянницы не выпустила из внимания ни одной истинно немецкой положительной черты. Мать была пунктуальна, домовита, бережлива и обладала четкой целеустремленностью. Ещё до встречи с отцом, несмотря на своё домашнее, без приглашенных учителей, воспитание, она сдала письменные экзамены на звание школьной учительницы. Мама очень хорошо говорила по-немецки и самостоятельно выучила английский и французский. Это вообще было в традиции того времени, когда разночинная интеллигенция самостоятельно изучала иностранные языки. Достаточно вспомнить моего любимого Чернышевского, который переводил с английского, но, приехав в Лондон, не мог правильно произнести ни одного слова: он никогда не слышал, как говорят на английском. В то далекое время редко произносили слово «самообразование».
Как мама относилась к социальным вопросам? В духовном смысле она предоставляла детям возможность идти своим путем, не всегда разделяя наши крайние взгляды, но уважая их. У неё было удивительно взвешенное отношение к чужим воззрениям. Круг её чтения был разнообразен, но я доподлинно помню, что в её комнате стояли собрание сочинений Шекспира в оригинале и многотомная «История Французской революции» Тьера. Что у того и другого автора было ей близко? Мне иногда казалось, что у мамы — шекспировский характер. Смерть отца, гибель Саши, ранняя смерть Оли, аресты и ссылки детей…
Здесь, конечно, стоит порассуждать, почему все дети директора народных училищ и его жены соединили свою жизнь с демократическими силами, выступавшими против деспотизма и произвола господствующих классов. Почему все мы, формально принадлежа к этому классу, боролись против него и предпочли размеренным дням и карьере жизнь подпольщиков и революционеров? У меня нет короткого и полного ответа. Инстинкт? Какой инстинкт? Свободы и справедливости? Людей, жалящих и подтачивающих свой класс, много: Сен-Симон — граф, Томас Мор, автор «Утопии», — канцлер Англии, все декабристы — дворяне, причем многие немалых чинов и высоких титулов. Я уже, кажется, говорил, что отец был на редкость ответственным человеком и прекрасным, самоотверженным чиновником. Но тем не менее недаром два раза министры народного просвещения подписывали приказ об отставке симбирского тихого вольнодумца. Я помню, как Саша с чувством декламировал некрасовские «Песню Еремушке» и «Размышления у парадного подъезда». Перечтите эти вещи, чтобы понять их могучую революционную силу. Но ведь рекомендовал обратить на них внимание отец.
Маме очень нелегко было в провинции сохранять достоинство и гордость, будучи матерью государственного преступника, но мама никогда не склоняла головы, ни перед кем не заискивала. Она знала, что её дети не могут быть людьми недостойными. А сцены бывали ужасные.
Я помню, как только до Симбирска дошло известие об аресте Саши — уже работал телеграф и новости приходили из столицы через три-четыре часа, — мама сказала: «Я еду в Петербург». Маме тогда уж было пятьдесят два года. Путь был длинный, железная дорога доходила только до Сызрани, а от Симбирска это было шестьдесят верст — далеко, дорого и одной небезопасно. Снег ещё не сходил, ехать надо было на лошадях. Мне тогда было шестнадцать лет, я побежал искать ей попутчиков, но все уже о случившемся знали и — мещанская, филистерская трусость! — ехать с такой попутчицей, хотя и статской советницей, но матерью цареубийцы, отказывались. Мама присутствовала на суде, и при ней Саша произнес свою знаменитую речь и выслушал приговор. Она проводила его на эшафот со словами: «Мужайся, мужайся». Её ребенок не мог поступить бесчестно, у него была своя искренняя правда. Верила ли она в эту правду или содержание её отстраняла от себя? Не знаю. Она сохраняла духовную связь с нами до самой своей смерти, если не до конца понимая нас умом, то чувствуя сердцем. Первое, что я сделал, когда в апреле 1917-го вернулся в Россию, в Петроград, — в тот же день пошел на Волково кладбище, к могиле мамы. Она скончалась 25 июля 1916 года. Тогда ни она, ни я не предполагали, что статская советница и мать цареубийцы может стать ещё и матерью Председателя Совета Народных Комиссаров, главы советского государства.