Один из самых трудных вопросов в человеческой жизни — это выбор пути. Как человек выбирает своё призвание? Почему один становится полицейским, а другой — революционером? Могла ли моя судьба сложиться по-другому? Могла. Не только история, но и человеческая жизнь не имеет сослагательного наклонения. Я вполне мог пойти по стопам отца, стать хорошим учителем и даже сделать карьеру. Вполне возможно, что я мог бы стать хорошим шахматистом и, хотя я не люблю шахматной теории, даже шахматистом-профессионалом. Играть, между прочим, меня научил отец и подарил мне шахматы, вырезанные из дерева им собственноручно. Я очень дорожил этим подарком и горевал, когда они пропали во время моих бесконечных переездов. Возможно, я мог бы стать неплохим адвокатом — по образованию я юрист.
Если по правде, юристом я, наверное, был не самым хорошим. Можно, казалось бы, сказать и так: служа помощником присяжного поверенного в Самаре и Петербурге, большинство своих дел я проиграл. Но два соображения. Во-первых: тогда я уже стал революционером и по преимуществу занят был именно этим служением Отечеству. И во-вторых: если проанализировать, скажем, дела, которые я вел в Самарском окружном суде, то получится, что в большинстве случаев я их выигрывал: либо у самого обвинения — против обвинительного акта, либо у представителей обвинения — против его требований о размере наказания. Мне один раз удалось даже склонить присяжных заседателей заменить год тюремного заключения, на чем настаивало обвинение, штрафом. Это было дело начальника железнодорожной станции, судимого за служебные упущения.
Со временем биографы, если их не упредить, напишут, что проблемами социального равенства я занялся с детских лет и Маркса прочитал в гимназии. Как и на любого заметного общественного и политического деятеля, на меня навесят массу слов, которых я не произносил, придумают фразы, которые я не говорил, и припишут поступки, которых не совершал. Чаще это делается не по злому умыслу. Людям начинает казаться, что они это слышали, видели, или они предполагают, что человек обязательно должен был так сказать. Потом люди держатся за красивую фразу, которую придумали, и не в силах от неё отказаться. Мы все дети фразы. Маркса я в гимназии не читал.
|
В нашей гимназии, в актовом зале, перед портретом государя гимназисты каждую субботу не пели «Боже, царя храни», а подобным образом директор мог выслужиться перед губернатором. Такое бывало в гимназиях и, кажется, раньше даже в нашей, симбирской. Но зато в моем ученическом билете были напечатаны «Правила относительно соблюдения порядка и приличия учениками вне стен учебного заведения». Если меня спросят, как в детские души закрадываются сначала сомнения в правильности миропорядка, а потом нигилизм, я отвечу: «Из правил!» Перлы эти не забываются: «Вне дома ученики всегда обязаны быть в одежде установленной формы, и положенные для них полукафтаны и зимние блузы должны быть застегнуты на все пуговицы. В летнее время, приблизительно с 1 мая по 1 сентября, при теплой погоде и по желанию родителей, ученикам дозволяется носить парусиновые блузы с черными ременными кушаками, парусиновые брюки и белые фуражки с установленными буквами. Но и в летнее время ношение зимней формы не воспрещается; смешение же некоторых частей летней формы с принадлежностями зимней формы не дозволяется. Отправляясь для занятий в учебное заведение, а равно возвращаясь из оного, ученики обязаны все классные принадлежности иметь в ранцах, которые должны носить не в руках, а непременно на плечах». И подобной чепухи десять пунктов! «При встрече с Государем Императором и членом Императорской фамилии ученики обязаны останавливаться и снимать фуражки, а при встрече с гг. Министром народного просвещения и товарищем его, а также губернатором и архиереями — ученики обязаны отдавать им должное почтение, снимая фуражки и вежливо кланяясь» (Не эти ли правила, усердно затверженные с младых ногтей петербургским градоначальником Треповым, сыграли с ним зловещую шутку, толкнув на действия, оскорбляющие достоинство беззащитного арестанта? Но об этом в своём месте.).
|
Итак, повторяю: Маркса я в гимназии не штудировал. Я даже помню, что в последнее лето перед трагической смертью Саша именно читал Маркса, и мне это не было интересно. Я пролистал его книгу, не увлекся и начал перечитывать любимого Тургенева. Мы жили тогда в одной комнате с Сашей в нашем симбирском доме. Кстати, чтобы не было последних недомолвок относительно нашего семейного благосостояния — дом родители купили лишь в 1878 году, только после девяти лет жизни в Симбирске и когда поднакопили денег, а до этого вместе со скарбом и детьми кочевали по частным и служебным квартирам. Саша читал, сидя за столом, политико-экономическую литературу, хотя и учился на естественном факультете, а я, лежа на своей койке, в который уже раз перечитывал роман «Отцы и дети». Уже потом, вспоминая то лето, я подумал, что Базаров мне отчасти напоминал Сашу. Тогда я был никаким не марксистом, а просто насмешником, подтрунивавшим над товарищами и язвительно рассуждавшим о гимназических учителях и городском начальстве, но уже почти марксистом был Саша. Сами условия жизни распространяли социальные учения. Позже я узнал, что незадолго до смерти брат перевел с немецкого «Введение к критике философии права» Гегеля. Эта длиннющая статья была потом издана «Народной волей» в виде брошюры в Женеве с предисловием Петра Лаврова.
|
Мне слишком все легко давалось. Жизнь предлагала массу удовольствий: зимой коньки, летом купание в Волге и всегда книги, шахматы, домашние развлечения, пение и музицирование. Кто бы мог сегодня из моих товарищей по Совнаркому предположить, что в юности я певал даже арию Валентина из «Фауста» Гуно? Взглянуть на окружающую действительность критически, право, было некогда.
Конечно, Саша был удивительный человек. От него исходил какой-то нравственный магнетизм, притягивавший людей. Сестра Аня, когда мы как-то вспоминали наши детские годы, рассказала, что, если меня спрашивали, как я поступлю — касалось ли это времяпровождения или выбора блюда за обедом, — я неизменно отвечал: «Как Саша». Я хотел быть во всем похожим на него. Но мы были все же очень разные, и в дальнейшем эта разность приводила ко всяким шероховатостям в отношениях. Саша был больше дружен с Аней, и они постоянно о чем-то шептались. Саша внутренне и даже внешне скорее походил на мать, а вот я больше похожу на отца. Я бы даже сказал, что в юности Саша был отчетливо глубже и содержательнее меня, но его смерть заставила меня внимательно посмотреть и вокруг, и вглубь себя. Ему ведь был только 21 год, когда закончилась его жизнь. И в этом возрасте он уже вошел в историю. Как бы потом, размышлял я в те годы, ни повернулась официальная, писаная история России, но человека, во имя высокой цели бескорыстно (зная, что наверняка погибнет) занесшего руку на царя, уже не забудут. Не получится забыть. Этим царем был Александр III — отец последнего российского императора Николая II.
Внешняя канва этого дела хорошо известна всей читающей публике. Реформа Александра II, царя-Освободителя, не принесла баланса и успокоения в обществе. Помещики владели наибольшим количеством земли, и крестьяне, ранее работавшие на барщине, мало чем отличались от тех же крестьян, которых сегодня помещики нанимали в батраки. Не надо думать, что лозунги, прокламации, листовки — это изобретение нового времени, а раньше общество жило в гармонии, нарушаемой раз в столетие крестьянскими бунтами. И в Симбирске, в так называемом захолустье, в дни моей юности можно было встретить листовку на телеграфном столбе, в которой было написано: «Смерть царю». Россия с её крестьянской общиной была страной, неизменно тяготевшей к идее равенства. В стране всегда были люди, желавшие изменить ненавистный и несправедливый социальный строй и улучшить положение простых людей. Это лежит в природе человечества. Вот отшумели на Сенатской площади декабристы, вышедшие из среды просвещенного дворянства. Отгремел Герцен, определив картину общественного бытия. Уже давно был написан провидческий роман Чернышевского с заголовком, определившим работу общественных сил на многие десятилетия, — «Что делать?».
Этот вопрос для страны был настолько актуален, что в 1902 году я позволил себе повторить его в заглавии собственной книги, связанной с задачами и организацией партии. Ещё один памятный венок бесстрашному правдолюбцу! Время бежало быстро. Сосланный за «расшатывание устоев» писатель вернулся из ссылки. Надежда, что правительство, почувствовав изменение сил на общественной арене, само произведёт соответствующие реформы, — эта иллюзия давно растаяла, но сам вопрос не был снят. Об этом свидетельствует не только пролетарский Горький, но и мещански-интеллигентский Чехов в «Вишневом саде». Здесь же и характеристика современной ему интеллигенции, с которой я, кстати, совершенно согласен: «У нас, в России, работают пока очень немногие. Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока неспособно. Называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят «ты», с мужиками обращаются как с животными, учатся плохо, серьёзно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно, спят без подушек, по тридцати, по сорока в одной комнате. Везде клопы, смрад, сырость, нечистота…» Но только следует понять — эти мысли возникали далеко не у всех. Обыватель жил, как премудрый пескарь, своей тихой жизнью, и ему не было дела до страданий и жесточайших жизненных условий других. Его самовар кипел, сахар продавался в лавочке, а малина для варенья была из собственного сада.
Группа, организовавшая покушение на Александра III, была очень неоднородна. Главная идея, овладевшая умами этих молодых людей: методом непрекращающегося террора заставить правительство изменить фундаментальные законы общества. Саша полагал: террор должен не столько быть обращен к главным фигурам режима, сколько быть систематическим. Эта небольшая группа революционеров взяла себе старое название уже разгромленной «Народной воли», знаменитой революционной группы, подготовившей и осуществившей убийство Александра II.
Мне не ответить на вопрос, как Саша стал революционером. Мне даже не ответить, как революционером стал я. Наблюдение за действительностью? Отчасти. Логическая конструкция ума, которая не позволяла при единстве человеческой природы и общности допускать угнетение одного человека другим? Возможно. Понимание законов возникновения прибавочной стоимости, открытых английскими экономистами? Может быть. Знакомство с учением Маркса, говорящего о неизбежной смене одной общественной формации другой и проведшего поразительные наблюдения над капитализмом? И оно тоже. Марксова гипотеза изменения мира и перемены его основ казалась наиболее приемлемой. Я не могу сказать о себе наподобие какого-нибудь либерального писаки, что мое сердце невыносимо страдало при виде того, как безысходно живут бедные люди, рабочие и крестьяне. Но сама по себе казалась увлекательной возможность повернуть дело так, чтобы кто был ничем, стал всем. В молодые годы я, конечно, виделся себе таким человеком, который мог бы взяться за это. Если я что-то и сделал, то не только потому, что был самым подготовленным и талантливым, но и благодаря стечению обстоятельств. Была ещё одна причина: я жил только делом, как никто, я ждал революцию. Знал о магическом свойстве слова реализовываться в действительность, а больше меня и с такой маниакальной настойчивостью никто о революции не говорил. Я, словно мышь, днем и ночью грыз круглый, как держава, сыр, называемый империей. Она развалилась, когда в ней было уже понаделано столько мышиных ходов.
Когда в апреле 1917 года я вернулся в Россию в знаменитом «пломбированном вагоне», ко мне обратились с просьбой написать о себе. Я не закончил этого отрывка, но хорошо помню, как он начинался: «Зовут меня Владимир Ильич Ульянов. Родился я в Симбирске 10 апреля 1870 года. Весной 1887 года мой старший брат Александр казнен Александром III за покушение 1 марта 1887 года на его жизнь…» Почему в этом отрывке о себе я уже в третьей фразе заговорил о Саше? Здесь же необходимо отметить, что я родился в год первых больших стачек в Петербурге, когда Карл Маркс написал прокламацию к членам русской секции I Интернационала: «Ваша страна тоже начинает участвовать в общем движении нашего века». Без лишней патетики — мне кажется это символичным.
И опять я не могу не вспомнить маму. Умирающие, как правило, вспоминают перед смертью своих родителей. (Я надеюсь, что мой час ещё не пришел и свои собственные литературные мечтания я смогу увидеть воплощёнными в жизни в соответствии с чертежами. Английский писатель-фантаст Уэллс назвал меня «кремлевским мечтателем». Верно только отчасти. Кое-что из своих мечтаний я уже осуществил. Я, наверное, единственный писатель в мире, которому удалось наяву увидеть свои грезы.) Мама проявила в Петербурге удивительную стойкость и волю. Она всегда проявляла немыслимую стойкость и волю, когда дело касалось её детей. Она написала царю, испрашивая разрешение на свидание с сыном, и царь проявил показное великодушие.
Некоторые идеалисты полагают, что Российская империя могла бы сохраниться, если бы царь в порыве христианского милосердия помиловал этих отважных детей, злоумышлявших на него. Не было бы меня, обязательно нашелся бы другой, хотя любой из марксистов отчетливо понимал, что такое личность в истории. Но христианин, за которого себя выдавал царь, отступил в сторону перед «государственной необходимостью» дать урок. Ну, дал урок в Шлиссельбургской крепости, стоящей у истоков Невы. Заскользила намыленная веревка. К этому времени грубое слово «виселица» заменили более современным, хотя и нерусским, словом «эшафот». Но если есть «государственная необходимость» и долг перед предками, «вручившими самодержавное правление, на которое никто не имеет права покуситься», то, значит, есть и «долг революции», «революционная необходимость», которая тоже не считается ни с чем. Снесла же гильотина сначала голову Людовика XVI, потом Марии-Антуанетты, а голову госпожи Ламбаль, наперсницы королевы, протащили на пике. Священная воля разгневанного народа. А если бы не дал этого урока? Ну, может быть, допускаю, в России было бы на одного революционера меньше, но революция все равно бы пришла, потому что она не могла не прийти. Немецкие, шведские и датские предки последнего русского монарха слишком плохо управляли страной. А прадед Николая II, Николай I, на бронзовом коне взмывший напротив глыбы народных денег — Исаакиевского собора, не захотел услышать первые предупреждения, которые прозвучали ещё в декабре 1825 года.
Тем не менее царственный правнук на прошении мамы о свидании с Сашей начертал своё письменное согласие. Самые высокие правительственные чиновники заверяли маму, что Саша наверняка будет спасен, если он попросит царя о помиловании. Цари любят оказывать тщательно рассчитанное великодушие.
Можно только представить себе сцену свидания матери и сына в Шлиссельбурге 30 марта. Мама не любила рассказывать об этом, так же как и о суде, на котором она присутствовала. Можно вообразить себе и состояние Саши, который, как он понимал, навсегда нарушил мирный уклад семьи. И для мамы, и для нас, младших братьев и сестер, все, что тогда происходило с Сашей, было неожиданно и загадочно. Мы сразу стали семьей государственного преступника, о котором говорила вся Россия, и везде — на улице, в классе, при встречах со знакомыми — чувствовали это. Мы все привыкли гордиться Сашей, он уже был на третьем курсе Петербургского университета и получил золотую медаль на ежегодном университетском конкурсе за своё открытие о строении кольчатых червей. Мы все в будущем видели его профессором. Оба раза, до начала судебного процесса, а потом и после вынесения приговора, он отказывался писать прошение «на Высочайшее имя». Ведь в этом случае ему пришлось бы отказываться от мотивов своей деятельности. «Мне жаль тебя, мама, прости». Это не просто фраза, а фраза-реликвия. После неё мама добавляла: «Я уже не настаивала и не пыталась его переубедить, я знала, что это ему было бы трудно».
Всего несколько ритуальных фраз на листе казенной бумаги, несколько истертых и привычных формул и — жизнь, хоть на коленях, но жизнь! Она продолжается, существует мир, небо, книги, любимые люди. В 1905 году, помилуй его царь и даже отправь в пожизненную каторгу, он попал бы под амнистию после революции, и его могли даже выпустить на свободу. Ему было бы только 38 лет! Впереди простиралась такая увлекательная и долгая жизнь. Почему же слова и мысли перевешивают стремление человека дышать, думать, любить, видеть небо над головой и ощущать силу своих мышц? Каждый из нас любит своё тело, вместилище нашего духовного мира. Каковы же тогда должны быть сила и ценность убеждённости и убеждений? Почему одни могут, а другие нет? Почему убеждения оказываются сильнее инстинкта жизни? Мне всегда хотелось разрешить эту загадку. Но я знал, что, если бы передо мной обстоятельства поставили ту же альтернативу, я должен был бы поступить так же, как и мой старший брат. Без этого мучительно созревшего внутреннего решения нельзя было начинать.
Первой мыслью, которая возникла у меня, когда в октябре семнадцатого мы взяли власть, была: теперь я смогу востребовать и прочесть дело брата. Я шел по этим ещё не старым, всего тридцатилетней давности архивным листам, как по хорошо знакомому тексту. Здесь многое было мне известно по рассказам мамы, по газетным статьям той поры, по каким-то глухим слухам. Даже самое секретное судебное дело утаить трудно, остались в живых десять человек, которые не получили высшей меры, была челядь, которая любит распускать слухи, свидетельствующие о её приобщенности к властям, что-то разнюхивают журналисты. Голос Саши звучал для меня с этих страниц.
Меня всегда в людях восхищало индивидуальное умение отцедить в действительности то, что по-настоящему значительно, поддержать опальное, не испугаться, пойти наперекор, восхищало раннее социальное взросление. В старших классах гимназии Саша и Аня прочитали запрещенного для библиотек Писарева. Как возмущался он тем — рассказ об этом просочился в публику, — что «наблюдавший» за Писаревым жандарм видел, как тот тонет во время купания, но ничего не сделал, чтобы спасти. Было не приказано-с.
Дошла весть об аресте М. Е. Салтыкова-Щедрина, редактора закрытых правительством «Отечественных записок», и реакция Саши: «Это такой наглый деспотизм — лучших людей в тюрьме держать!» Как он был прав и каким удивительным образом эта фраза оказалась применимой к нему. Но лучшие люди все равно встречаются. Я не думаю, что их мало, и потому волей-неволей их орбиты пересекаются. Лучшие люди притягивают друг друга. Два года подряд в день рождения Салтыкова-Щедрина студент Александр Ульянов посещает маститого, но опального писателя, чтобы выразить ему солидарность от имени студенчества. С молодых лет — по краю. С молодых лет не то, что надо, а то, что необходимо духу, удивительному чувству и инстинкту совести. Спрашивается, зачем студенту, подающему блестящие надежды, становиться членом запрещенных землячеств, симбирского и поволжского? Зачем в собственной квартире держать библиотеку землячеств с нелегальными щедринскими «Сказками» («Как один мужик двух генералов прокормил»), с «Исповедью» Л. Н. Толстого, народнической и марксистской литературой?
Читая «дело», я ещё раз понял, почему в детстве мне так мучительно хотелось быть похожим на брата. Это притягательность и обаяние крупной личности. Спасая товарищей, отводя неоправданные жертвы, он пытается всю ответственность (как чуть раньше — большую часть материального обеспечения боевой части этого теракта) взять на себя. Будто в характере Саши присутствовала какая-то физиологическая ненависть к царизму, к несправедливости, которую этот прогнивший режим нес. Как никакие другие страницы важнейших политических документов, мне врезаются в память, будто озвученные незабываемым голосом Саши, стенографические протоколы его следственного и судебного дела. Какое нечеловеческое хладнокровие решимости и какое умение сформулировать главнейшие принципы собственного мировоззрения! Вот конкретный ответ на общий вопрос: из чего рождается убежденность. Но пусть сейчас меня не подведёт устающая, но ещё не уставшая память.
«Фактическая сторона установлена вполне верно, — говорит он своёму судилищу, — и не отрицается мною. Поэтому право защиты сводится исключительно к праву изложить мотивы преступления, то есть рассказать о том умственном процессе, который привел меня к необходимости совершить это преступление. Я могу отнести к своей ранней молодости то смутное чувство недовольства общим строем, которое, все более и более проникаясь в сознание, привело меня к убеждениям, которые руководили мною в настоящем случае. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось, и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные и именно социалистические формы».
Социалистические мечтания — это у нас, видимо, семейное. Этот путь я, наверное, проделал уже после гибели Саши. Но как здесь все схоже.
Папка с документами из архива пахла особой, удивительно тонкой и въедливой, книжной пылью. Многое из того, что создала история, навсегда растаяло в этой пыли. В том числе и Особое присутствие Сената. Не гражданский суд, а некое спецобразование с более жестким подбором судей. Недаром именно в России сложилось такое замечательное словосочетание — «суд неправедный». Заведомо неправедный. Ах, эта привычка российского правительства надеяться больше не на закон, а на это самое спецобразование, на давление власти. Власть раз попробовала так называемой демократии в деле Веры Засулич, — террористки, проникшей с револьвером в приемную петербургского градоначальника Трепова под видом просительницы Козловой («первая попавшаяся фамилия», — объяснила она в суде), чтобы покарать его за приказ о позорном сечении розгами политического арестанта, студента Андрея Емельянова, который во дворе дома предварительного заключения будто не снял перед ним шапку, — а получила демократический сюрприз — голубушку террористку, сумевшую-таки произвести выстрел в ненавистного самодура, присяжные самодержавной страны оправдали. Правда, уже на следующий день власть опамятовалась, и за подписью генерала Козлова — ещё один «первый попавшийся» или козел отпущения? — участковым приставам было разослано секретное распоряжение: «принять самые энергичные меры к розысканию и задержанию дочери капитана Веры Засулич». Но капитанская дочь, в отличие от пушкинской, не надеясь на монаршую милость, успела скрыться в Швейцарии. (Там, спустя 17 лет после процесса, я с ней и познакомился.) В общем, власти перестали играть в эти игры, предпочитая привычную надежду на верную диктатуру и давление государства. А что такое государство, как не машина для подавления всех классов общества в интересах правящего? Кто-нибудь знает другие примеры? И в этом смысле можно оправдать и батюшку царя, и Особое присутствие: они действовали по своим, загодя принятым правилам. Но не говорите тогда, господа, о христолюбии и гуманности, коль под песни об этой самой гуманности и любви к ближнему на террор отвечаете террором. Это ли удел сильного?
Многие мысли Саши уже при первом же быстром чтении обожгли меня своей точностью и прямотой. Мне отчасти показалось, что это мои затаенные мысли. Поэтому и запомнились дословно, как мои. Он формулировал все, касающееся политики и общественной жизни, с удивительной отвагой естествоиспытателя, привыкшего оперировать фактом и описывать этот факт, стремясь к выявлению сути. И это, повторяю, он делал, имея за плечами всего 21 год.
«Террор есть та форма борьбы, которая создана XIX столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты против сознания физической силы большинства. Русское общество как раз в таких условиях, что только в таких поединках с правительством оно может защищать свои права… Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за своё дело. Таких людей нельзя запугать чем-нибудь…»
Террор — специфически русская ситуация, где невозможна никакая открытая пропаганда не только социалистических идей, но и общекультурных. И если нет интеллектуального соревнования, то какое остается? А теперь подставьте вместо шокирующего слова «террор» — «диктатуру пролетариата»… Большевики и были тем меньшинством, которое осознало свою правоту во имя большинства. «Дайте мне точку опоры — я переверну земной шар». А точкой опоры стала партия. Сколько было споров и сомнений с первых же дней её создания! Мне-то всегда было ясно, что только сила способна противостоять силе царизма и его государства.
Плеханов, Мартов, Струве, Аксельрод… Бывшие друзья, которым история доказала, что они были не правы… Очень точно говорил Саша об интеллигенции. Можно её, как я, глубоко не любить за эгоизм и презирать за предательство социальных слоев, откуда она вышла. Вот Горький, босяк, шпана, а как любит приобщенность, дружит не только с артистками Художественного театра, но и с великими князьями. Любят они запах салона, но настоящая интеллигенция, врачующая и учительствующая, исследующая и работающая на заводе и в шахте, она помнит полунищий поповский или учительский дом, где проходила её юность, скрываемую нищету и до глубины души сочувствует темному и одурманенному поповщиной и водкой народу. Это опять мысль Саши: «Русское общество отличается от Западной Европы двумя существенными чертами. Оно уступает в интеллектуальном отношении, у нас нет сплоченных классов, которые могли бы сдерживать правительство… Для интеллигентного человека право свободно мыслить и делиться мыслями с теми, кто ниже его по развитию, есть не только неотъемлемое право, но даже потребность и обязанность…» А может быть, нас так воспитали родители, может быть, это семейная привилегия и традиция так думать?
Что чувствовала мама, когда слушала речь своего сына, которого ещё совсем недавно учила завязывать бантиком шнурки на ботинках и не есть с ножа? Она думала: когда и как он стал таким? Нет, теперь уже спокойно можно дать ответ: начало теории и маленькая практика превратили наши смутные представления о лживости правопорядка в уверенность. Собственно, мы все проходили через это.
Самое трудное, как я уже сказал, говорить об истоках, особенно когда анализируешь собственную судьбу. Все складывалось в такой сложный состав, что снова выделить ингредиенты немыслимо. Кто повлиял? Как? Какими путями проходило это влияние? Ну конечно, в первую очередь повлиял Маркс. Его учение универсально и законченно. Логически оно скруглено, как яблоко. В нем всеобъемлющая система доказательств, которые действуют на человека и проводят его перенастройку. Но, собственно, и Маркс, и все, о ком я буду говорить дальше, отличались общей страстью революционера, а именно: полны сочувствия к людям, которые внизу, чье существование трагично и лишено элементарных условий жизни. Мы часто слышали, что мы утописты, наши цели призрачны, мир не поддается радикальной перемене и формула «богач — бедняк» вечна и неизменна. Миропорядок смоделирован самой природой человека, его медленно меняющейся психологией, стремлением к власти и господству над себе подобными. Ну, а если другой человек не согласится с таким порядком вещей? Вот чего я не пожелаю любому — так это того, чтобы в его душе угнездилось мучительное беспокойство революционера, страсть к социальному переустройству жизни. Судьба такого человека трагична и обречёна. Как правило, здесь несложившаяся семья, внешние признаки расстроенной и сломанной жизни. Счастье или неудачи чужой жизни — это потемки. Жизнь моего брата Саши внезапно оборвалась, трагически пресеклась в двадцать один год, в год расцвета. Но перед ним и позади него — целая шеренга русских революционеров, людей, одержимых страстью к совершенствованию мира, идеалистов, не верящих в неизменность человеческой природы с её якобы вечной страстью к власти. Они сами поставили перед собой задачу сблизить людей, сломать социальную предопределённость судеб, когда одни всегда на гребне жизни, другие всегда на дне. Люди, одержимые революцией, стоят перед моим внутренним взором, и им я обязан своим медленно, а порою и мучительно складывавшимся мировоззрением.
Но с кого все началось? Кто из них дал первый импульс? На потомственного дворянина Владимира Ульянова решающее умственное влияние, сопоставимое разве с силой толчка, сдвигающего неподъемную массу с привычного места, оказал провинциальный попович Николай Чернышевский. Это и неудивительно. «Что делать?» Чернышевского — самая читаемая книга среди молодёжи в 70-е годы. И все же тот первый толчок имел лишь эмоциональный характер, он не ответил на базовый вопрос логики предлагаемых событий: а подобное возможно ли в принципе? Не иллюзию ли и сказку нарисовал писатель? Вопрос инструмента был вторым. Кстати, об инструменте. Именно Чернышевский, этот деликатный интеллигент в очках, предложил ещё за десять лет до моего рождения чисто русский инструмент. Конечно, тогда он думал о самом угнетённом классе российского общества — о крестьянах. «Русский человек» — именно под таким псевдонимом написал своё «письмо» из России саратовский попович сыну московского барина в Лондон, в «Колокол». «Наше положение, — кажется, так писал этот знаменитый печальник крестьянства, — невыносимо, и только топор может нас избавить, и ничто, кроме топора, не может. Перемените тон, и пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит набат. К топору зовите Русь!» Инструмент и технология. Действительно, в революции не бумажной, не кабинетной, а в действенной, часто кровавой, сначала останавливающей, а потом поворачивающей вспять тяжелое движение корабля, вопросы принципов всегда идут рядом с проклятыми, не укладывающимися в теорию вопросами технологии.