Мой адвокат здесь, в Иерусалиме, мистер Алвин Добровитц сказал мне, что
я непременно выиграю дело, если хотя бы один свидетель подтвердит, что видел
меня в обществе человека, которого я знаю как полковника Фрэнка Виртанена.
Я встречался с Виртаненом три раза: перед войной, сразу после войны и,
наконец, в пустующей лавке напротив резиденции его преподобия доктора Дж. Д.
Джонса, Д. С. X., Д. Б. Только во время первой встречи, встречи на скамейке
в парке, нас могли видеть вместе. Но те, кто видел нас, зафиксировали нас в
своей памяти не больше, чем белок или птиц.
Во второй раз я встретил его в Висбадене, в Германии, в столовой того,
что когда-то было школой подготовки офицеров инженерного корпуса вермахта.
Одна из стен столовой была расписана -- танк, движущийся по живописной
извилистой сельской дороге под сияющим на ясном небе солнцем. Вся эта
буколическая сцена, казалось, вот-вот рухнет.
В роще на переднем плане картины была изображена небольшая группа
саперов, эдаких веселеньких Робин Гудов в стальных шлемах, которые
забавлялись минированием этой дороги и установкой противотанкового орудия и
пулемета.
Они были так счастливы.
Как я попал в Висбаден?
Меня увезли из Ордруфа, где я находился в лагере для военнопленных
Третьей армии, 15 апреля, через три дня после того, как меня взял в плен
лейтенант Бернард О'Хара.
Меня в джипе перевезли в Висбаден под охраной младшего лейтенанта,
имени которого я не знаю. Мы с ним почти не разговаривали. Он мной не
интересовался. Всю дорогу он был в глухой ярости по поводу чего-то, не
имевшего ко мне отношения. Надули его, оклеветали, оскорбили? Неправильно
поняли? Не знаю.
|
В любом случае он не мог бы стать свидетелем. Он выполнял наскучившие
ему приказы. Он спросил дорогу к лагерю, а затем в столовую. Он высадил меня
у двери столовой и приказал войти и подождать внутри. А сам уехал, оставив
меня без охраны.
Я вошел в столовую, хотя мог вообще спокойно уйти.
В этой унылой конюшне в полном одиночестве на столе у расписанной стены
сидела Моя Звездно-Полосатая Крестная.
Виртанен был в форме американского солдата -- куртка на молнии, штаны
цвета хаки, рубашка, расстегнутая у ворота, и походные ботинки. При нем не
было оружия. И никаких знаков отличия.
Он был коротконог. Он сидел на столе, болтая ногами, которые не
доставали до пола. Ему тогда, наверное, было лет пятьдесят, на семь лет
больше, чем когда мы виделись в первый раз. Он облысел и потолстел.
У полковника Фрэнка Виртанена был вид нахального розовощекого младенца,
какой тогда часто придавали пожилым мужчинам победа и американская походная
форма.
Он улыбнулся, пожал дружески мне руку и сказал:
-- Ну и что же вы думаете о такой войне, Кемпбэлл?
-- Я бы предпочел вообще в ней не участвовать.
-- Поздравляю, -- сказал он. -- Вы, во всяком случае, выкарабкались из
нее живым. А многие, знаете, нет.
-- Знаю. Например, моя жена.
-- Очень жаль, -- сказал он. -- Я узнал, что она исчезла, одновременно
с вами.
-- От кого вы это узнали?
-- От вас. Это содержалось в информации, которую вы передали той ночью.
Новость о том, что я передал закодированное сообщение об исчезновении
Хельги, передал, даже не подозревая, что я передаю, почему-то ужасно меня
расстроила. Это расстраивает меня до сих пор. Сам не знаю, почему.
|
Это, наверное, демонстрирует такое глубокое раздвоение моего "я",
которое даже мне трудно представить.
В тот критический момент моей жизни, когда я должен был осознать, что
Хельги уже нет, моей израненной душе следовало бы безраздельно скорбеть. Но
нет. Одна часть моего "я" в закодированной форме сообщала миру об этой
трагедии. А другая даже не осознавала, что об этом сообщает.
-- Это что, была такая важная военная информация? Ради выхода ее за
пределы Германии я должен был рисковать своей головой? -- спросил я
Виртанена.
-- Конечно. Как только мы ее получили, мы сразу начали действовать.
-- Действовать? Как действовать? -- сказал я заинтригованно.
-- Искать вам замену. Мы думали, вы тут же покончите с собой.
-- Надо было бы.
-- Я чертовски рад, что вы этого не сделали, -- сказал он.
-- А я чертовски сожалею, -- сказал я. -- Знаете, человек, который так
долго был связан с театром, как я, должен точно знать, когда герою следует
уйти со сцены, если он действительно герой. -- Я хрустнул пальцами. -- Так
провалилась вся пьеса "Государство двоих", обо мне и Хельге. Я не включил в
нее великолепную сцену самоубийства.
-- Я не люблю самоубийств, -- сказал Виртанен.
-- Я люблю форму. Я люблю, когда в пьесе есть начало, середина и конец,
и если возможно, и мораль тоже.
-- Мне кажется, есть шанс, что она все-таки жива, -- сказал Виртанен.
-- Пустое. Неуместные слова, -- сказал я. -- Пьеса окончена.
-- Вы что-то сказали о морали?
-- Если бы я покончил с собой, как вы ожидали, до вас, возможно, дошла
бы мораль.
|
-- Надо подумать, -- сказал он.
-- Ну и думайте на здоровье.
-- Я не привык ни к форме, ни к морали, -- сказал он. -- Если бы вы
умерли, я бы сказал, наверное: "Черт возьми, что же нам делать?" Мораль?
Огромная работа даже просто похоронить мертвых, не пытаясь извлечь мораль из
каждой отдельной смерти. Мы даже не знаем имен и половины погибших. Я мог бы
сказать, что вы были хорошим солдатом.
-- Разве?
-- Из всех агентов, моих, так сказать, чад, только вы один благополучно
прошли через войну, оправдали надежды и остались живы. Прошлой ночью я
сделал ужасный подсчет, Кемпбэлл, вычислил, что из сорока двух вы оказались
единственным, кто не только был на высоте, но и остался жив.
-- А что с теми, от кого я получал информацию?
-- Погибли, все погибли, -- сказал он. -- Кстати, все это были женщины.
Их было семеро, и каждая, пока ее не схватили, жила только для того, чтобы
передавать вам информацию. Подумайте, Кемпбэлл, семь женщин вы делали
счастливыми снова, снова и снова, и все они в конце концов умерли за это
счастье. И ни одна не предала вас, даже после того, как ее схватили. И об
этом подумайте.
-- У меня и так хватает, над чем подумать. Я не собираюсь приуменьшать
вашей роли учителя и философа, но и до этого нашего счастливого
воссоединения мне было о чем подумать. Ну и что же со мной будет дальше?
-- Вас уже нет. Третья армия избавилась от вас, и никаких документов о
том, что вы прибыли сюда, не будет. -- Он развел руками. -- Куда вы хотите
отправиться отсюда и кем вы хотите стать?
-- Не думаю, что меня где-нибудь ожидает торжественная встреча.
-- Да, едва ли.
-- Известно ли что-нибудь о моих родителях?
-- К сожалению, должен сказать, что они умерли четыре месяца назад.
-- Оба?
-- Сначала отец, а через двадцать четыре часа и мать, оба от сердца.
Я всплакнул, слегка покачал головой.
-- Никто не рассказал им, чем я на самом деле занимаюсь?
-- Наша радиостанция в центре Берлина стоила дороже, чем душевный покой
двух стариков, -- сказал он.
-- Странно.
-- Для вас это странно, а для меня нет.
-- Сколько человек знали, что я делал?
-- Хорошего или плохого?
-- Хорошего.
-- Трое, -- сказал он.
-- Всего?
-- Это много, даже слишком много. Это я, генерал Донован и еще один
человек.
-- Всего три человека в мире знали, кто я на самом деле, а все
остальные... -- Я пожал плечами.
-- И остальные тоже знали, кто вы на самом деле, -- сказал он резко.
-- Но ведь это был не я, -- сказал я, пораженный его резкостью.
-- Кто бы это ни был, это был один из самых больших подонков, которых
знала земля.
Я был поражен. Виртанен был искренне возмущен.
-- И это говорите мне вы, вы же знали, на что меня толкаете. Как еще я
мог уцелеть?
-- Это ваша проблема. И очень немногие могли бы решить ее так успешно,
как вы.
-- Вы думаете, я был нацистом?
-- Конечно, были. Как еще мог бы оценить вас достойный доверия историк?
Позвольте задать вам вопрос?
-- Давайте.
-- Если бы Германия победила, завоевала весь мир... -- Он замолчал,
вскинув голову. -- Вы ведь лучше меня должны знать, что я хочу спросить.
-- Как бы я жил? Что бы я чувствовал? Как бы я поступал?
-- Вот именно, -- сказал он. -- Вы, с вашим-то воображением, должны
были думать об этом.
-- Мое воображение уже не то, что было раньше. Первое, что я понял,
став шпионом, это что воображение -- слишком большая роскошь для меня.
-- Не отвечаете на мой вопрос?
-- Теперь самое время узнать, осталось ли что-нибудь от моего
воображения, -- сказал я. -- Дайте мне одну-две минуты.
-- Сколько угодно, -- сказал он.
Я мысленно поставил себя в ситуацию, которую он обрисовал, и то, что
осталось от моего воображения, выдало разъедающе циничный ответ.
-- Есть все шансы, что я стал бы чем-то вроде нацистского Эдгара Геста
[Эдгар Гест (1881--1959) -- очень популярный в 1910--1930 годы автор
сентиментальных псевдонародных стишков, которые он ежедневно печатал в
газете "Детройт фрее пресс".], поставляющего ежедневный столбец
оптимистической рифмованной чуши для газет всего мира. И когда наступил бы
старческий маразм -- закат жизни, как говорят, я бы даже, наверное, пришел к
убеждению, что "все к лучшему", как писал в своих куплетах. -- Я пожал
плечами. -- Убил бы я кого-нибудь? Вряд ли. Организовал бы вооруженный
заговор? Это более вероятно: но бомбы никогда не казались мне хорошим
способом решать дела, хотя они, я слышал, часто взрывались в мое время. Одно
могу сказать точно: я больше никогда не написал бы ни единой пьесы. Я
потерял этот дар.
Я мог бы сделать что-нибудь действительно жестокое ради правды, или
справедливости, или чего-то там еще, -- сказал я своей Звездно-Полосатой
Крестной, -- только в состоянии безумия. Это могло случиться. Представьте
себе, что в один прекрасный день я мог бы в трансе выскочить на мирную улицу
со смертоносным оружием в руках. Но пошло бы это убийство на пользу миру или
нет - - вопрос слепой удачи.
Достаточно ли честно ответил я на ваш вопрос? -- спросил я его.
-- Да, спасибо.
-- Считайте меня нацистом, -- устало сказал я, -- считайте меня кем
угодно. Повесьте меня, если вы думаете, что это поднимет общий уровень
морали. Моя жизнь не такое уж большое счастье. У меня нет никаких
послевоенных планов.
-- Я только хотел, чтобы вы поняли, как мало мы можем для вас сделать.
Я вижу, вы поняли.
-- Что же вы можете?
-- Достать фальшивые документы, отвлечь внимание, переправить в такое
место, где вы сможете начать новую жизнь, -- сказал он. -- Какие-то деньги,
немного, но все-таки.
-- Деньги? И как оценивается моя служба в деньгах?
-- Это вопрос традиции, -- сказал он. -- Традиция восходит по меньшей
мере к временам Гражданской войны.
-- Вот как?
-- Жалованье рядового. Я считаю, что оно причитается вам со дня нашей
встречи в Тиргартене до настоящего момента.
-- Как щедро! -- сказал я.
-- Щедрость не имеет большого значения в этом деле. Настоящие агенты
вовсе не заинтересованы в деньгах. Была бы разница, если бы вам заплатили
как бригадному генералу?
-- Нет, -- сказал я.
-- Или не заплатили бы совсем?
-- Никакой разницы, -- ответил я.
-- Дело здесь чаще всего не в деньгах и даже не в патриотизме, --
сказал он.
-- А в чем же?
-- Каждый решает этот вопрос сам для себя, -- сказал Виртанен. --
Вообще говоря, шпионаж дает возможность каждому шпиону сходить с ума самым
притягательным для него способом.
-- Интересно, -- заметил я сухо.
Он хлопнул в ладоши, чтобы рассеять неприятный осадок от разговора.
-- А теперь -- куда вас отправить?
-- Таити? -- сказал я.
-- Если угодно, -- сказал он. -- Я предлагаю Нью-Йорк.
Там вы сможете затеряться без всяких затруднений, и там достаточно
работы, если захотите.
-- Хорошо, Нью-Йорк, -- сказал я.
-- Сфотографируйтесь для паспорта. Вы улетите отсюда в течение трех
часов.
Мы пересекли пустынный плац, по которому крутились пыльные вихри. Мое
воображение превратило их в призраки погибших на войне бывших курсантов
этого училища, которые вернулись сюда и весело пляшут на плацу совсем не
по-военному.
-- Когда я говорил вам, что только три человека знали о ваших
закодированных передачах... -- начал Виртанен.
-- И что?
-- Вы даже не спросили меня, кто был третий?
-- Это был кто-то, о ком я мог слышать?
-- Да. Он, к сожалению, умер. Вы регулярно нападали на него в своих
передачах.
-- Да? -- сказал я.
-- Вы называли его Франклин Делано Розенфельд. Он каждую ночь с
удовольствием слушал ваши передачи.