Понятно, что механизм речи и мышления должен был быть предельно прост, логичен и естественен, т.к. невозможно предположить, что речь человека (и мышление как её следствие) была радикально новым, взявшимся из «ниоткуда» явлением.
Строго следуя логике эволюции, следует признать, что всё «новое» — это лишь хорошо развившееся «старое», ничего принципиально «нового», не имеющего своей эволюционной истории как в земной природе, так и в функциях мозга, вероятно, просто не существует.
Возможно, некие приблизительные и несовершенные, зародышевые системы номинации, основанные на «смертельности ежесекундного постижения мира заново», на необходимости очертить и поддерживать «круг понятного» (что возможно только через адресацию к «базе» гиппокампа) всё же присутствовали и присутствуют у любого животного.
Следовательно, говоря о человеке, мы говорим всего лишь о существе, анатомические особенности и агрессии которого позволили развить и реализовать ту номинативную способность, которая (судя по всему) потенциально присуща мозгу позвоночных.
То же самое можно сказать и о факте самой «речи». И применительно к ней самой, и в режиме прямой аналогии с номинативным потенциалом. Потребность и способность «звучать» присуща множеству видов живых существ ещё со времён палеозоя, причём для этого даже не требовалась развитость нёбно-гортанного аппарата и других артикуляторов, дающая возможность создавать акустические регулируемые колебания. Черепа первых амфибий и синапсид (девон, карбон) не дают оснований утверждать с уверенностью, что амфибии или звероящеры имели эти артикуляторы. Но существуют «неголосовые» сигналы, порождаемые «прямым» прохождением воздуха через ноздри или гортань: сопение, шипение, фырканье, носовые свисты, которые присущи практически всем позвоночным, и, вероятно, являются столь же древними, как и их «производители». Как демонстрируют современные животные и насекомые, звуковые сигналы, содержащие важную и многообразную информацию, могут быть произведены и вообще без всякого участия пневмотракта: бобры и ондатры издают звуки с помощью ударов хвоста по воде, сверчки — трением ног о подкрылки, дикобразы — резким соударением игл и так далее. Разумеется, все эти звуки генерируются с тем, чтобы быть услышанными и понятыми, у них всегда есть адресат (принимающая сторона). Тенденция обмена звуковой информацией настолько очевидна, эффективность этой коммуникации так высока, что предсказать неминуемость появления «филиппик» Цицерона можно было ещё в девонском периоде, прислушавшись к шипению ихтиостеги (Ichthyostega).
Номинируя мир вокруг себя с помощью звуковых обозначений, homo постепенно расширял свой обычный для всякого животного «круг понятного».
Как только предмет, явление или обстоятельство — получали имя, они легко классифицировались в «регистраторе сознания», но уже не только как «картинки», но и как информационные единицы, что обеспечивало лёгкость и мгновенность доступа к ним, возможность установления меж ними связей, а уже через это — свершалось и увеличение «прожиточного минимума» знаний о мире.
(Исходя из вышесказанного возможен осторожный вывод, что именно необходимость упорядочить хаотизм сознания древнего типа, облегчить адресацию к «ленте гиппокампа» и породила первые попытки номинаций предметов и явлений, по всей вероятности, начавшиеся после I или II периода Вюрмского оледенения.)
(Здесь уместно будет вспомнить не столько открытия Д. Феррье, В. М. Бехтерева, Г. Дюре, Е. Кононовой, С. М. Блинкова, С. Пинкера, F. Klemperer по части как скрытых функций, так и истории Broca's area и Wernicke's area, сколько академическое обобщение Эрнста Майера (Ernst Mayr): «Для прогрессивной эволюции организмов характерно то, что каждый организм и орган как бы таит в себе большие потенциальные возможности к той или иной функции» (Майер Э. Принципы зоологической систематики, 1971).
Впрочем, к этой теме (учитывая её важность в нашем исследовании) мы ещё обратимся, но чуть позже.
При возвращении же к магистральной теме этой главы возникает естественный вопрос: откуда происходит уверенность, что первым порождением неолитического homo была анатомически более сложная звуковая речь, а не чрезвычайно анатомически комфортная внутренняя, не требующая тонкой работы легких (которые обеспечивают возникновение и нужное давление воздуха во всём речевом тракте), усилий гортани, движения нёбной занавески, языка, губ, мандибулы и так далее?
Здесь ответ очевиден: внутренняя речь (при всём её удобстве) могла быть только следствием внешней (звуковой) речи, создавшей номинативную систему, которой и «воспользовалось» мышление, убрав из неё (грубо говоря) фонетическую составляющую.
Разумеется, рождение такой системы могло быть только коллективным делом, организованным по принципу максимальной понятности каждого её компонента каждому из её создателей, следовательно, строго «звуковым», а, вероятнее всего, на первых порах ещё и жестово-пластическо-мимическим. (Богатство системы (количество номинаций) и её живучесть напрямую зависели как от благополучия, так и от численности стаи.)
(Странно представить себе изобретение ранним «homo »-одиночкой пусть и крохотного, но «внутреннего» языка для себя самого, непонятного социуму окружающей стаи. Помимо всего прочего, это представление конфликтует с основными положениями классической зоологии о коммуницировании животных, которые всегда стремятся к видовой общности поз, знаков, звуков, мимики, смысл которых именно в их понятности для окружающих. (К. Линней; Де Фравьер; Г. Гюбер; Л. Брофф «Der Zoologische Garten»; Коуч; Бекланд; Д. Ромене, 1888). Более того, подобная ситуация является крайне маловероятной, так как «целостность группы и согласованность действий слагающих её особей поддерживается на основе непрерывных взаимонаблюдений. Постоянный зрительный контакт между особями и их взаимная ориентация на весь континуум поведения сочленов по группе было предложено называть “структурой внимания”» (Chance М., Jolly С. Social Groups of Monkeys, Apes and Men, 1970).
Простыми движителями организации речи (по всей вероятности) были три фактора: «рефлекс подражания», крайне эффективный именно с учётом перманентно функционирующей «структуры внимания», практический эффект и острые физиологические ощущения.
С рефлексом и практическим эффектом, полагаю, понятно, а вот «острые физиологические ощущения», которые, возможно, и явились главной причиной появления речи, вероятно, требуют пояснения.
Поясняю.
Что я имею в виду, говоря об «острых физиологических ощущениях»? (Здесь я расставлю факторы не по их реальной приоритетности, а по реестру их академической репутации.)
Прежде всего, это удивительная способность «обозначительного звука» (слова) служить новым и острым (почти универсальным) раздражителем, что в своё время не очень удачно попытался сформулировать И. Павлов: «Конечно, слово для человека есть такой же реальный условный раздражитель, как и все остальные, общие у него с животными, но вместе с тем и такой многообъемлющий, как никакие другие, не идущий в этом отношении ни в какое количественное и качественное сравнение с условными раздражителями животных» (Павлов И. Полное собрание сочинений, 1951.T.IV).
И. Павлов, безусловно, прав, оценивая возбуждающую роль слова так высоко и категорично, но выделяя «слово» в «исключительно человеческие раздражители», он повторяет свою постоянную «программную» ошибку игнорации сверхважного фактора эволюционности любых процессов, в том числе и процесса формирования речи.
Даже если понятие «человек» и употреблять всерьёз (что не очень вяжется с принципами нейрофизиологии, которая «насквозь» эволюционна), то в любом случае необходимо понимать, что переход из состояния классического животного в homo не был (мягко говоря) одномоментным; что не было ситуации, когда заснувшее животное наутро просыпалось бы «человеком», т.е. существом, на которое воздействуют особые, неизвестно откуда взявшиеся раздражители, автономные от всей живой природы и ориентированные на его персональную «вторую сигнальную» систему (субстрат которой пока так и не обнаружен ни нейроанатомией, ни нейрофизиологией, и которая до сего дня остается миражом, порождённым силой научного воображения И. Павлова).
Тот самый «многообъемлющий» и действительно сверхсильный «раздражитель», прежде чем стать компонентом обозначенных И. Павловым «чисто человеческих» процессов, должен был быть кем-то порождён, уже сформирован, сделан привычкой и введён в обиход.
Но никаких других создателей, кроме обычных животных, каковыми были homo до определённого (и неопределяемого) момента, у «речи» не было и не могло быть. Даже если счесть такую точку зрения недопустимо радикальной, то всё равно придётся согласиться с тем, что по крайней мере начало формирования всей вербальной культуры (а этот момент был самым сложным и важным) было положено человеком в его «дочеловеческом», т.е. в строго животном состоянии.
Несомненно, на самых первых порах звуковая номинация предметов, существ, явлений была острейшим физиологическим ощущением, которое вполне способно было быть движителем длительного и зыбкого процесса «создания речи». (Чужая, хаотичная и всегда безразличная огромность мира вокруг, получая имена, приобретая понятность, оживала, становилась предсказуемой и через это — не такой опасной. Понимая глобальность страха, в котором ежесекундно жил ранний homo, окружённый преимущественно его «поедателями», жестокостью природы и конкурентами в борьбе за падаль, легко представить себе, насколько важным было это обстоятельство.)
Более того, «с появлением зачатков речи личный опыт каждого члена стаи мог стать достоянием всех остальных её членов» (Leonard J. N. в сборнике «Life Before Man», 1997).
Помимо чистых номинаций автоматически вырабатывались и связывающие их ассоциации, порождавшие, в свою очередь, череду сложных возбуждений ЦНС.
Некоторый почти «гипнотизм» процесса возникновения ассоциаций попытался выразить И. М. Сеченов: «Ассоциация есть... непрерывный ряд касаний конца предыдущего рефлекса с началом последующего. Конец рефлекса есть всегда движение, а необходимый спутник последнего есть мышечное ощущение. Следовательно, если смотреть на ассоциацию только в отношении ряда центральных деятельностей, то она есть непрерывное ощущение» (Сеченов И. М. Избр. произв.: в 2 т.Т.1. Физиология и психология, 1952).
Осмелюсь прокомментировать блестящее, но чуть «перегруженное смыслами» высказывание И. М. Сеченова.
Иван Михайлович видит ассоциацию (как следует из его текста) в виде связки рефлексов, молниеносно происходящей в момент создания ассоциативных связей.
Вспомним, что происходит в этот момент? Откуда берется то, что И. М. Сеченов называет «непрерывное ощущение»?
Поясняю.
Большие группы нейронов коры (ассоциативные центры) мощно адресуются как к гиппокампу, так и к ретикулярной формации. Причём если к гиппокампальным структурам идёт «вопрос», то к formatio reticularis уже идёт «доклад» о выявленной благодаря ассоциации сути явления. Ретикулярная формация, с учётом этого «доклада», возбуждает лимбическую систему, а та активирует или тормозит агрессии, творя соматический или поведенческий акт.
Как всякий активный и многомерный нейрофизиологический процесс, образование ассоциации попутно, кроме основного «рабочего» эффекта, порождает множественные «ощущения», причём в очень ярком варианте. (Напомню, что именно головной мозг есть средоточие всех тонких «чувствований», и что именно ему любое животное обязано всей гаммой «сладостных» или «горьких» переживаний, а не языку, вагине, желудку, коже или глазам.) Ассоциации же, в отличие от тех процессов, что творятся на «периферии» и афферентно возносятся в мозг, происходят непосредственно в головном мозге, создавая тонкое, непрерывное и опять-таки физиологическое «наслаждение мышлением», о котором мало кто задумывается по причине его привычности.
В цитате из И. М. Сеченова, которую я привёл выше, немного сбивает с толку модное в те времена словечко «рефлекс», которое вернее было бы заменить на современное, в принципе, более точное понятие — «синаптические связи». Кстати, «расшифрованная» выше идея И. М. Сеченова не была забыта, но получила определённое научное развитие, к примеру, в дис. Т. Воробьевой «Исследование функциональной организации системы положительных эмоций» (1977); в академическом своде трудов АН СССР «Механизмы памяти» (см. ст. «Эмоции как системный уровень регуляции памяти», 1987).
Вероятно, говоря о дополнительных факторах, способствовавших зарождению речи, будет уместно предположение о том, что номинативные процессы эмоционально объединяли целые группы homo, активируя в каждом члене группы чувство «соощущения» другим homo. Здесь важным фактором является то обстоятельство, что «соощущение», т.н. общность, обостряя часть агрессий, тоже провоцирует множественные сильные физиологические ощущения. (Позже это назовут коллективизмом).
Нет ни фактов, ни даже косвенного материала для гипотезы, чтобы обоснованно предположить продолжительность периода первоначального становления «речи».
Нет возможности и установить тот рубеж во времени, когда поворот «обратно» в «безречие» (т.е. в «гуканье», «рычанье», «визг») был бы уже невозможен для человека, когда никакие внешние факторы уже не могли, вместе с частью homo, похоронить и номинативную систему. (Понятно, что процесс был хрупок до чрезвычайности; любой катаклизм, хищники, межвидовый конфликт, голод — уничтожали не только сами стаи homo, но вместе с ними и их начальные речевые наработки. Следовательно, процесс неоднократно прерывался, аннулировался, возобновлялся или возникал в другой стае.)
Впрочем, вообще вопросы датировки речеобразования не представляются мне принципиальными; они всё равно остаются за пределами фактов.
К слову:
Во всем плейстоцене есть лишь два места, куда можно хоть сколько-то оправданно «втиснуть» зарождение и первоначальное развитие речеобразования: это краткая эпоха после I Вюрмского оледенения (23 тысячи лет назад) или период окончания II Вюрмского оледенения (10 тысяч лет назад). Катаклизм, превративший большую часть суши в ледники и приледниковье, минимизировав фауну, несомненно, погубил значительную часть естественных врагов homo, позволив их стаям обрести многочисленность, необходимую для успешного создания «вербальной культуры». В пользу этой версии свидетельствует ещё и то обстоятельство, что, наряду с резким уменьшением поголовья «врага», продолжительный холод мог ослабить те факторы, которые всегда самым естественным образом сокращали популяцию homo. Я имею в виду как эпизоотии, неминуемые для любых типов животных, так и влияние эндопаразитов: заразные бактериальные заболевания, трипаносомы, гемоспоридии, различные глисты и так далее, с неизбежной для всякого вида цикличностью вызывавшие падёж в стаях homo. (Без фактора катаклизмов и эпизоотий средняя нормативная выживаемость птиц — 10% из поколения, рыб — от 0,015 до 0,04%, рептилий — 2-3%, амфибий — 1 %, млекопитающих — от 30 до 50%. Нормативная периодичность эпизоотий: птицы — каждые 6-7 лет, крупные млекопитающие — 7-8 лет, грызуны — 3-4 года (Приводится по: Северцов А. Н. Главные направления эволюционного процесса, 1967).
Впрочем, пора вернуться непосредственно к «внутренней речи».
Лурия характеризует «внутреннюю речь» как предикативную в лекции № VII своего цикла «Язык и сознание»:
«Внутренняя речь не является просто речью про себя, как думали психологи в течение нескольких поколений, считавшие, что внутренняя речь — это та же внешняя речь, но с усечённым концом, без речевой моторики, что она представляет собой “проговаривание про себя”, строящееся по тем же законам лексики, синтаксиса и семантики, что и внешняя речь. Думать так было бы величайшей ошибкой. Подобное представление ошибочно хотя бы потому, что такая “речь про себя” была бы дублированием внешней речи. В подобном случае внутренняя речь протекала бы с той же скоростью, что и внешняя. Однако известно, что интеллектуальный акт, принятие решения, выбор нужного пути происходят довольно быстро, иногда буквально в десятые доли секунды. В этот краткий период никак нельзя проговорить про себя целую развернутую фразу и тем более целое рассуждение. Следовательно, внутренняя речь, выполняющая регулирующую или планирующую роль, имеет иное, чем внешняя, сокращенное строение».
Полагаю, что здесь, в очень общих чертах и, по обыкновению, крайне размыто, но Лурия, безусловно, прав. Скорость внешней (фонетической) и внутренней речи (т.е. мышления) несопоставимы, и что именно фантастическая скорость дала те преимущества, что закрепили «внутреннюю речь» как основной инструмент постижения мира.
Эта же скорость была следствием освобождения речи от синтаксических, фонетических и... анатомических оков.
Заметим, впрочем, что Лурия утверждает, что «в подобных случаях внутренняя речь протекала бы с такой же скоростью, что и внешняя».
Здесь сказывается то, что Лурия не был анатомом и, соответственно, плохо представлял себе анатомо-физиологический механизм, задействованный при произнесении слов.
Первые наблюдения за тем, сколь анатомически сложен процесс речеобразования, сделал ещё И. М. Сеченов:
«Во время речи замечаются в самом деле, сверх деятельности чисто голосового аппарата, постоянные изменения в положении голосовых связок, сокращения мышц нёбной занавески, языка, губ и, наконец, движения поднимания и опускания нижней челюсти. Стало быть, она производится вообще совокупной деятельностью подъязычного, бродящего, личного и тройничного нервов, не говоря уже о дыхательных» (Сеченов И. М. Иннервация голоса и речи // Физиология нервной системы, 1952. Гл. 11).
Полагаю, что скорость внешней (фонетической) и внутренней речи (т.е. мышления) несопоставимы, и что именно фантастическая скорость дала те преимущества, что закрепила «внутреннюю речь» как основной инструмент оценки реальности, абстракций и ассоциаций.
Я полагаю, что скорость мышления, по сравнению с речью устной, очень легко объяснима отсутствием всех тех сложных и в сумме крайне продолжительных физиологических и миологических процессов в гортани, глотке, нёбе, языке, губах, лицевых мышцах и так далее, которые звуковую речь порождают.
Здесь вновь уместно привести мнение И. М. Сеченова, который ещё в 1892 году в статье «Предметная мысль и действительность» дал характеристику скоростных различий устной и внутренней речи: «Читая глазами, то есть узнавая слова по первым буквам, можно прочитать в вечер целую книгу, а при громком чтении такой же книги не прочитать и половины».
Работа тех мышц, что перерабатывают воздух в звук, тембрируют его, интонируют, усиливают или ослабляют — требует значительного времени.
Это обстоятельство мало значит при произнесении одного краткого слога, но если учесть, что отчётливому произнесению простого слова, вроде слова «произнесение», способствует сложная синхронизированная работа четырнадцати мышц, напряжение-расслабление слизистых, выверенная микроактивация слюнных желез, тонкие дозировочные действия респираторной системы и так далее, то становится ясно, насколько сложна физиологоанатомическая комбинация, позволившая нам произнести это слово. (Хотя в данном случае дело не в её сложности, а в её продолжительности.)
Также рекомендую учесть, что для произнесения этого слова потребуется ПЯТЬ таких комбинаций. Естественно, все они существенно замедлят процесс передачи информации.
Повторяю, мы рассмотрели только ОДНО слово.
Целая фраза, вроде той, которую вы читаете сейчас, при её бытовой декламации потребует не менее 46-50 сложных комбинаций, которые ещё более существенно замедлят передачу смысла, вложенного мною в неё.
Стиль декламации, который мы бы означили как «сценический», т.е. предельно артикуляционно оснащённый, тщательно тембрированный и так далее, потребовал бы не менее 75-90 комбинаций.
Та же фраза, произнесенная «про себя», прозвучит в десять (как минимум) раз быстрее, чем при бытовом декламировании.
Та же фраза в режиме её аморфизации и компрессии будет молниеносна. Но для того, чтобы произнести данную фразу этим сверхскоростным и почти волшебным образом (освободив её от гнёта времени, налагаемого физиологическими и миологическими процессами устной речи и от самих законов построения речи), необходимо знать принятые в данном языке номинации всех вещей и понятий, которые употреблены в ней, и виртуозно ими распоряжаться.
Повторяю, внешняя и, соответственно, внутренняя речь, т.е. мышление — всё это возможно лишь при наличии чёткой и общепринятой системы номинации явлений и предметов, т.е. при наличии сложившегося языка.
Примерно это, вероятно, имел в виду и Выгодский, создав не самую изящную, но, в принципе, верную формулировку:
«Мысль есть особый процесс, который сформировался в общественно-историческом развитии на основе той роли, которую играет язык в общественной истории человечества».
В целом, о постулате «внутренней речи» мы ещё будем говорить, он, несомненно, поначалу шокирует неподготовленного читателя, но не имеет опровержений, кроме чисто мистических (т.е. не имеет вовсе).
В данном случае он применим как простое доказательство невозможности для людей палеолита (речь у которых либо вообще отсутствовала, либо была крайне примитивной) мыслить даже в самом элементарном смысле этого слова, что и обеспечило животность человека на протяжении двух миллионов лет.
Я понимаю всю силу и жёсткость подобной реплики.
Но всё дело именно в том, что человек не всегда был мыслящим животным.
Теория «внутренней речи» воспринимается из-за её беспощадной простоты, как правило, очень болезненно, но следует отметить, что именно эта теория хоть как-то объясняет физику мышления, в отличие от туманностей «вюрцбюргской школы» или иных психологов, декларирующих мысль как некий непостижимый «духовный акт», не понятно как и откуда возникающий.
И только она позволяет провести отчётливую демаркационную линию меж «разумом» и «мышлением».
Она же позволяет сделать вывод, что «мышление» не есть автоматическое следствие наличия «разума».
Мышление — прекрасный инструмент разума, но этот инструмент надо ещё изготовить.
История огня, обработанных камней, пожирание мозга через дыру в основании черепа — это, разумеется, проявление разума, т.е. умение оценить реальность и приспособиться к ней.
Тут вполне возможна некоторая путаница, так как никаких внятных трактовок основных терминов, связанных с интеллектом, вообще-то, не существует.
Великаны нейронауки, вроде Т. Г. Хаксли, И. Павлова, И. М. Сеченова, У. Г. Пенфилда, всегда делали вид, что слишком огромны и величественны для таких миниатюрных и невзрачных задач, как изготовление обиходных, точных формулировок и трактовок этих терминов.
А все существующие формулировки и трактовки (те, что странствуют по психологическим трудам) формальны, запутанны или порождены явным непониманием вопроса.
CAPUT VIII
Sensus. Малая пригодность русского языка.
Латинская терминология. Изменённое состояние сознания.
Галлюциногены. Формулировка сознания.
Центрэнцефализм Пенфилда. Ствол мозга. Театр мозга.
Колесо Мэгуна. Эмбриогенез. Потенциал мозга.
Для начала надо разобраться с явлением, которое по-русски не очень удачно именуется как «сознание», но имеет и более сущностно точные латинские имена «sensus» и «perceptio».
Русский термин плох, прежде всего, потому, что порождён эпохой, когда никому не приходило в голову дифференцировать процессы в головном мозге. Он одновременно обозначает всё и ничего.
Будучи языком, формировавшимся в течение почти восьми веков без всякого влияния на него наук, искусств, философии и даже литературы (по причине отсутствия оных как компонентов русской жизни с X по XVIII века), русский мало пригоден для обозначения любых сложных явлений и процессов, особенно в сфере нейрофизиологии.
Конечно, и латынь, и греческий предпочтительнее.
Оба эти языка не просто создавались под воздействием астрономии, философии, поэзии, геометрии и медицины, скульптуры и живописи, но, по сути, сами были прямым порождением этих наук и искусств.
Впрочем, если просто принять русский термин «сознание» как некое формальное фонетическое обозначение, то при условии наполнения его новым точным смыслом им вполне можно пользоваться, особенно с учётом того, что часть исследовательской терминологии к нему уже «привязана».
С вашего позволения я буду маневрировать, используя то русскую, то латинскую терминологию. (Латинская хороша ещё и тем, что, вынуждая «спотыкаться» о термины, вызывает раздражение и неудовольствие тех, кому данную книгу читать и не следует.)
Если суммировать все классические формулировки, не замутнённые «психологическим» многословием, то сознание — это всего лишь способность живого существа принять ту информацию об окружающей реальности, которая обеспечит выживание.
Логично предположить, что все виды живых существ, прошедшие естественный отбор, наделены сознанием. Ещё логичнее предположение, что для генерации простого сознания годится практически любая, даже самая незатейливая центральная нервная система.
Увы, данные академические формулировки грешат формализмом и никак не создают понятный образ «сознания», оставляя неявным и его происхождение, и его природу.
Чтобы получить наглядное, полное представление о том, что же такое сознание homo, нужен некий «ключик», с помощью которого можно было бы установить главное — происхождение «sensus», а уж природа его тогда сама станет очевидна.
Это нетрудно.
В неврологии есть такое понятие, как «изменённое состояние сознания» (ИСС), которое хорошо подходит на роль такого «ключика», так как снабжено точными диагностическими формулировками и реестром тех средств и способов, которыми эти изменения достигаются.
(Как известно, ничто не сравнится с патологией в умении разъяснить норму.)
Формально, первое научное исследование «изменённого состояния сознания» произошло в 1664 году, когда анатом И. Д. Майэр ввёл в вену собаке очищенный спирт и, запротоколировав все метаморфозы её поведения, справедливо предположил, что они связаны с тем, что собака стала «иначе» видеть и ощущать реальность, (Mem. Anatom. Miscel. KiIon, 1669).
Чуть позже подобные опыты на собаках, людях, свиньях (но уже с вином, пивом, нефтью, различными галлюциногенами, настойками табака, мочой, соками и обычной водой) были повторены Эльсгольцем, Рих. Лоуэром, Антуаном де Хэйда, Галлером, Фонтаной et cetera (Diss, qua experim. circa venem. in var. animal. Instit. Continent. Gotting, 1753; Sur le venin de la vipere. Flor., 1787).
В XIX столетии опыты внутривенного введения спиртов и растворов продолжил X. Bichat (Recherches Physiologiques Sur La Vie Et La Mort, 1800), первым предположивший, что изменённая «в своём составе кровь» воздействует на мозг, «в каком бы участке тела не было бы произведено впрыскивание»; затем последовали знаменитые опыты Моро де Тура, В. Кандинского, И. Сикорского, К. Берингера, которые смело ставили эксперименты на людях, вызывая у своих больных наркотическое опьянение гашишем и мескалином.
Моро де Тур (к примеру) выводил наркотизированных пациентов на парижские бульвары, дотошно фиксируя их сообщения о фантастических преображениях реальности, видоизменении временных, цветовых, оптических, обонятельных и осязательных ощущений.
И. М. Сеченов в своей диссертации «Материалы для физиологии алкогольного опьянения» (1857) достаточно близко подошёл к современным формулировкам ИСС, очень внятно оформив почти все доказательства прямой связи физиологии и сознания.
На данное время неврология свободно и общепринято использует термин — «вхождение в ИСС», так как манипуляции с собственным сознанием, его частичное или полное искажение — весьма распространённая забава homo. Изменение сознания — акт не только преимущественно добровольный, но и требующий тщательной подготовки «изменяющих сознание» средств и условий.
Существует классический реестр таких средств. На мой взгляд, он неполон и слишком зациклен на религиозно-трансовых методах воздействия на сознание, но я его приведу в его классическом варианте, а чуть позже дополню.
Начинается он, естественно, с алкоголя, галлюциногенов или наркотиков иного принципа действия, природного или медикаментозного происхождения.
Затем, нисходя по силе воздействия, классический перечень упоминает:
Болевую стимуляцию, то есть самоистязание или истязание ритуальное, практикуемое при различных «посвящениях»; температурную стимуляцию — холодом и жарой (окунания в прорубь или перегрев в потельнях любого типа); акустическую стимуляцию (барабанным боем или иными ритмизованными звуками, монотонным или скоростным пением); двигательную стимуляцию (ритуальные танцы и бег); лишение сна; гипервентиляцию легких и так далее.
Как я уже сказал, классический список несколько некорректен, так как уводит тему ИСС в область лишь примитивных религиозных культов, хотя вообще все культово-обрядовые процедуры не имеют никакой иной цели, кроме достижения ИСС.