НОВОКРЕЩЕНАЯ ЕКАТЕРИНА АЛЕКСЕЕВНА




 

Марта Крузе приняла православие в Преображенском, в домовой церкви царевны Натальи. Таинство крещения было свершено тихо, келейно, почти незаметно, в присутствии всего лишь нескольких свидетелей – царя Петра, его любимой сестры и царевича Алексея – высокого, как его отец, но болезненного на вид юноши в красном артиллерийском мундире. Этого пятнадцатилетнего мальчика Марта увидела на крещении впервые – когда он, по воле Петра, стал ее крестным отцом, а она – Екатериной Алексеевной, получив «отчество», как называли в Московии это странное второе прозвище, по его имени. Марта прекрасно понимала, что к смене веры ее вынудил даже не строгий приказ Петра, а то, что внутри нее забилась новая жизнь, и она не хотела оказаться чужой по вере для своего ребенка, ребенка царя, обреченного родиться только православным.

Петр жадно и нетерпеливо ждал наследника – царевича, своего крохотного двойника, который должен был когда‑нибудь продолжить его дело и стать его зеркальным отражением. Но Марта знала, что дети редко бывают копиями отцов, да и не обязаны быть таковыми. Дети должны идти по жизни своей дорогой, а не повторять – с большей или меньшей точностью – родительский путь. Петр же страстно хотел от сына и наследника именно такого зеркального повторения самого себя. Он с враждебным недоумением, почти что с отвращением смотрел на долговязого, но слабого здоровьем, хилого юношу с задумчиво‑отрешенным взглядом серых, как у матери, царицы Евдокии, глаз. Не наследника ждал Петр – а самого себя, юного, дерзкого, сильного, такого же, как он в былые годы, как будто можно на жизненной дороге встретиться с собственным призраком из прошлого. Только своему двойнику он мог передать власть над огромной страной, которую он жестоко разбудил от вековечного сна и в крови, огне и ужасе вел к великому будущему. Царь верил в то, что такого двойника сможет родить ему Екатерина.

«Неужто заморыш этот – мой сын? – с горечью размышлял Петр, наблюдая за вялыми, словно сонными движениями Алексея. – Не мой он, не мой, одни лишь Дунькины черты вижу! Вот Катя мне настоящего сына родит – сильного и телом, и духом, как она и я, не то что этот подменыш!» Алексей чувствовал телом и душой укоризненный, тяжелый взгляд отца, оборачивался, вздрагивал, и горячие капли воска стекали с церковной свечи на его длинные и тонкие, как у матери, пальцы. Рядом с царевичем стояла чужая беременная женщина, новая подруга отца. Алексею приказали стать ее крестным, и он послушался, потому что не посмел бы поступить иначе.

Была осень, шел серый, холодный дождь, от земли и неба тянуло болезненной сыростью, но в домовом храме было тепло и светло – от свечей, благостных ликов святых на иконах, от большого образа Богородицы с Младенцем. Алексей всматривался в строгие, но добрые черты Богородицы и просил у Заступницы помощи. «Один я ныне, совсем один остался! – думал царевич. – Отцу я противен, словно не человек я вовсе, а жаба склизкая… Мать в монастыре томится, а батюшка новую жену взял, красивую да молодую. Только другом ли мне она будет? Навряд ли, у нее свои дети народятся. За их судьбу печалуясь, страшиться и ненавидеть меня она станет… Да и я ей враг! Я матушку люблю».

Когда‑то, в первые годы счастливого Алешиного детства, отец еще любил мать, царицу Евдокию, – по крайней мере, сыну так казалось. Царица называла Петра «лапушка мой» и, пока царь путешествовал по Европе, писала ему длинные нежные письма. Царю, впрочем, бесхитростные излияния влюбленного женского сердца вскоре прискучили, он стал называть их «слезливыми» и «глупыми», а потом и вовсе отбрасывал в сторону, не читая. Евдокия действительно не блистала особым, «мужеским», умом, но женского разумения у нее было довольно. Сына она любила отчаянно – как последнюю свою надежду на счастье, плакала, обнимая его, называла «Олешинькой» и «государем светлым». Часто просила у него, маленького, заступничества, как будто царевич и вправду мог за нее заступиться. С детских лет Алексей чувствовал смутную, ничем не оправданную, но от этого еще более мучительную, вину перед матерью – как будто он мог ей чем‑то помочь и не помог, по глупости или слабости. И чувство вины усиливалось, когда Алексей видел, как мать плачет… А плакала она долго, горько, но не голосила, как простая баба, а сдерживала в груди рыдания и только беззвучно вздрагивала всем телом, упав головой на подушку.

Пока жива была бабушка, царица Наталья Кирилловна, Евдокия просила у нее помощи и получала эту помощь: свекровь, как могла, защищала невестку от несправедливых гонений. Но бабушка рано умерла, и отец обрушил на склоненную голову Евдокии давний, схороненный до поры до времени, гнев. Из Англии и Голландии царь посылал дяде своему Льву Кирилловичу Нарышкину и ближнему боярину Тихону Никитичу Стрешневу неоднократные приказы: уговорить царицу добровольно постричься в монахини. Евдокия трижды отказывалась выполнить волю своего супруга до его возвращения из чужих краев, прилюдно заявляя, что не знает за собой никакой вины.

Петр приехал из Европы, но Евдокия продолжала упорствовать, черпая в своем неженском отчаянии неженскую же стойкость. Тогда Петр впал в безумную ярость, велел посадить «Дуньку‑дуру» в простую колымагу и отвезти в Суздальский Покровский монастырь. Спустя несколько месяцев царицу там постригли в монахини под именем Елены.

Царевич до сих пор помнил с отчаянной ясностью, как его, девятилетнего, грубо оторвали от страшно кричавшей и вырывавшейся из рук дюжих преображенцев матери, как сажали ее в колымагу, а она все причитала: «Не замайте Олешиньку, ради Христа не замайте!» И как телега тронулась, а мать все кричала и грозила кому‑то слабым белым кулачком. Вывернувшись из рук удерживавшей его царевны Натальи Алексеевны, царевич побежал за матерью, а потом споткнулся и упал на сухую, летнюю землю, в грязь и пыль. Подошла Наталья, подняла его с земли, утерла своим платком грязь и слезы с его лица и повела в дом, в этот самый Преображенский дворец, где он жил под ее покровительством уже почти шесть лет. Здесь, в Преображенском, его учили географии, арифметике, геометрии, истории, французскому языку, политике, фехтованию, танцам и верховой езде. Учил немец, барон Гизен, человек неглупый и толковый. Учил и свой, Никифор Вяземский, который из всех наук более всего постиг пьянство и откровенно склонял царевича к «Ивашке Хмельницкому». Алексей мучительно тосковал по матери и все никак не мог понять, в чем она провинилась перед отцом. Однажды, уже тринадцатилетним, он спросил об этом у тетки, выдав свою давнюю, затаенную муку.

Наталья ответила просто: «Глупа была Дуня, а Петруша все умную искал…»

– Да разве у матушки ума не хватало? – оскорбился царевич.

– Хватало‑то хватало, – объяснила тетка, – да только бабьего. А государь наш Петр Алексеевич в ней мужской ум хотел видеть.

– Разве бывает в женщинах мужеский ум? – усомнился царевич.

– Может, и не бывает, – вздохнула Наталья. – Да царь все его ищет! Во мне нашел, вот и в жене найти хочет! Чтобы не просто женой, а советчицей и подругой ему была…

– Ум Господь по своему произволению каждому дает. И ежели матушке Господь его мало дал, карать за это не по справедливости! – горячо воскликнул царевич.

– Молчи, Алешка, не гневи отца, да и меня не гневи! – рассердилась Наталья Алексеевна.

Больше они о Евдокии не говорили.

Когда царевич тайком от Натальи Алексеевны поехал в Суздаль, чтобы увидеться с матерью, тетка осерчала и рассказала об этой его провинности отцу. Последовали кары и наказания – но не слишком жестокие, поскольку Наталья, опомнившись, умоляла государя пощадить сына. Алексей всерьез обиделся на Наталью, но безмужняя и бездетная царевна все же любила своего племянника, и царевич хорошо знал об этом. Любил ли он ее в ответ – бог весть. Ответной любви мешало то, что никогда – и ни за какие блага земные и награды небесные – царевна не посмела бы осудить действия любимого брата, царя Петра, а царевич частенько осуждал поступки отца.

И вот теперь, через несколько лет после этого разговора, царь нашел себе такую подругу‑советчицу. Она принимала православие, царевичу велели быть ее крестным отцом. Ах, как он ненавидел подругу отца в эти минуты! Ненавидел за то, что отец признал ее «умной», а мать по‑прежнему величал «Дунькой‑дурой» и за глаза, и в прямо в глаза царевичу. За то, что она теперь будет рядом с отцом, занимая законное перед Богом и людьми место венчанной царевой супруги – его матери!

К Алексею подошла царевна Наталья, тихо тронула его за рукав, по‑матерински (или по‑сестрински?) погладила по плечу, прошептала на ухо: «Не тужи, Алеша! Перемелется, добро будет». «Горе будет, – убежденно шепнул он в ответ. – Не нужен я отцу, погубит он меня вслед за матушкой…» Петр услышал, что сестра и сын шепчутся, не разобрал слов, но все же недовольно дернул плечом. Сын Евдокии раздражал его своей непохожестью, инаковостью и, как думал Петр Алексеевич, чуждостью всем его делам и начинаниям. Царь с надеждой посмотрел на округлый живот Екатерины, в котором зрел, креп настоящий, подлинный наследник! Не выдержал и прямо во время обряда крещения подошел к своей Кате и нежно, благодарно коснулся рукой ее живота. Екатерина ласково улыбнулась ему в ответ. Теперь она и в самом деле перестала быть Мартой. Должно быть, Марта Крузе умерла, а здесь, на чужбине, в разлуке со всем, что было ей раньше дорого, рождалась новая женщина, и не просто женщина, а царица.

Накануне принятия православия к Марте в Преображенское приехал пастор Глюк и попросил у царевны Натальи разрешения повидать воспитанницу. Наталья Алексевна охотно согласилась. Она знала, что Петр Алексеевич считает пастора человеком ученым и мудрым, и даже другом, а вскорости сей достойный человек и вовсе станет царю тестем. Так пусть этот служитель Божий поговорит с воспитанницей, благословит ее на новую жизнь и будущий брак с государем Всея Руси.

Марта сразу заметила, что пастор уже не выглядел таким несчастным и надломленным, как после взятия Мариенбурга. Хлопоты с московской гимназией, дела науки и образования занимали его всецело. В глазах преподобного Эрнста Глюка понемногу появился новый, лихорадочный блеск, жажда действий и свершений. Он стал привыкать к России и к русским, смирялся с ними, как смирился с тем медведем, что привел когда‑то к нему в дом Петр Алексеевич. О царе он отзывался в целом хорошо, с уважением, хоть и отмечал в нем излишнюю жестокость, гневливость и нетерпимость. Во дворце царевны пастор и Марта разговаривать не стали (у стен есть уши, особенно у дворцовых!) и пошли на берег Яузы, туда, где еще совсем недавно Марта и Даша обсуждали обычаи и нравы «бабьего царства» Натальи Алексеевны. Теперь стояла осень, накрапывал дождик, желтые листья уныло ложились на рябь воды. Пастор обнял воспитанницу и отвел под сень огромных столетних дубов.

– Береги себя, девочка, – назидательно сказал преподобный Глюк. – Я знаю, теперь в тебе новая жизнь. Храни ее, молись Богу, дабы произвести на свет дитя без лишних мучений.

Не об этом, отнюдь не об этом хотел он говорить сейчас с воспитанницей, и кому, как не ей, было понимать его чаяния!

– Вы презираете меня, отец? – опустив глаза, спросила Марта.

– За что, милая?

– За то, что я не осталась верна Йохану. Ему самому – или его памяти, неважно.

– Я долго думал над этим, Марта, и мысленно беседовал с твоим отцом. Однажды мне даже показалось, что я слышу голос Самуила Скавронского. Не берусь утверждать, что его тень вновь приходила ко мне, но я услышал этот голос сердцем…

– И что же сказал мой отец? – дрожащим от волнения голосом спросила Марта.

– Что таковая твоя участь, девочка. Участь Эсфири. Ты должна стать рядом с этим великим и страшным получеловеком‑полутитаном, царем Петером.

– Получеловеком… Зачем только я полюбила царя, отец?!

– И ты еще спрашиваешь, Марта? – Во внезапном озарении пастор простер вперед длань и заговорил вдохновенно: – Божественное предначертание таково, что ты должна помочь этому государю остаться в памяти потомков славным и мудрым властителем, а не жестоким и неправедным тираном. Смиряй его гнев, обуздывай его жестокосердие, заступайся перед ним за подданных его, как царица Эсфирь заступилась за народ иудейский. В этом твой путь и предназначение. Я говорю тебе это не как твой названый отец, а как служитель Божий!

– А если я не смогу? Если этот крест – не по мне?

– Ты сможешь, Марта, ты – храбрая и сильная. Ты добрая, и Господь не оставит тебя. Если недостанет твоих сил, молись! Он укрепит тебя и поддержит дланью своею! Но не используй свое влияние на царя Петера во зло. Поклянись мне в этом! Христом, Спасителем нашим, поклянись!

– Клянусь! – как эхо, ответила Марта, поцеловав по‑прежнему покоившийся у нее на груди материнский крестик.

– Могу ли я принять русскую веру, отец мой? – с надеждой спросила Марта у пастора. – Вправе ли я отречься от веры родителей ради ребенка, который ныне во мне?

– Прими веру будущего мужа, Марта. Она – тоже христианская, как и вера твоих родителей. Я не принуждал тебя принять лютеранство, но ты не сможешь остаться в вере римско‑католической, если муж твой и дети – в вере восточно‑греческой. Менять веру – большой грех, но смилуется над тобой Господь, узнав о путях твоих.

На глаза Марты навернулись слезы.

– Вы самый лучший человек на свете, отец, – проговорила она. – Петер – он и светлый, и темный, а вы – только светлый. В вас нет греха… Я бы стала перед вами на колени, если бы живот не мешал.

– В каждом человеке есть грех, девочка… А становиться передо мной на колени не нужно, я всего лишь скромный служитель Божий. Береги ребенка.

Пастор заботливо поправил на Марте плащ, по‑отцовски обнял ее за плечи.

– Пойдем, голубка, – тихо и ласково сказал он. – Пойдем, Эсфирь моя прекрасная… Прости, что не спас тебя от участи скорбной! Видно, и не по силам это человеку… Ты могла быть счастливой, а станешь сильной. Верно, так судил Господь!

Сейчас, в храме, когда православный священник крестообразно касался лица ее елеем, Марта вспоминала этот разговор с пастором. Тяжесть уходила из души, становилось легко и свободно. Но вдруг горестный вздох раздался за ее спиной. Марта, не оборачиваясь, почувствовала, что это вздыхает царевич. Нелюбимый сын, с детских лет отвергнутый отцом, горько и болезненно ощущал свое унижение.

Петр тоже услышал этот вздох, и щека его нервически дернулась от гнева. Марта бросила в сторону мужа умоляющий взгляд, и тот промолчал, дабы не нарушать священный обряд. Царевна Наталья снова подошла к царевичу и сжала его ладонь. «Тише, Алеша, – шептала она. – Батюшка больно гневлив сегодня, смирись…»

Обряд завершился. Священник благословил «новокрещеную болярыню Екатерину Алексеевну», и новая православная душа по очереди подошла к своим восприемникам.

– Говорил я тебе, Марта, что Катей станешь! – милостиво сказал Петр, впервые назвав свою подругу ее подлинным именем.

– Поздравляю, Катерина! Вот ты и приняла святую веру православную! – обрадовалась царевна Наталья.

Марта подошла к Алексею – хотела обнять его, но юноша как‑то нелепо дернулся, освобождаясь из ее объятий. «Зачем я ему? – поняла Марта. – Зачем ему мачеха при живой матери?»

– А ну‑ка обними Екатерину Алексевну, сын! – приказал Петр.

Царевич застыл на месте, не делая к ней ни шага.

– Да как смеешь ты, щенок Дунькин! – брызжа слюной, крикнул Петр. – Если бы не в храме святом, поучил бы я тебя!

– Тише, Петер, не надо! – Марта снова обняла царевича. Тот не сопротивлялся, только весь как‑то одеревенел и смотрел на нее волчонком.

– Ну вот и славно, Алеша, вот и почтил Екатерину Алексевну, крестницу свою… – попыталась сгладить неловкость царевна Наталья.

Петр сердито махнул рукой и быстро, по‑военному, пошел к выходу.

За ним, перекрестившись на иконы, вышли Наталья, Марта‑Екатерина и царевич.

Царь шагал широко и стремительно, и Екатерина пыталась приноровиться к его шагу. Так и шли: он – впереди, она – догоняя своего царственного солдата.

Царевна Наталья вела за руку Алексея и увещевала его. Они шли в отдалении, так чтобы Петр и Екатерина не слышали их беседы.

– Прими ты Катерину, Алеша, не сторонись ее! Она – девка добрая, заступницей тебе станет! – убеждала племянника царевна.

– Слишком много их у отца было, девок добрых! – с отвращением сказал царевич. – Сначала Анька Монс, сука блудливая, потом Варька Арсеньева, да мало ли еще кто, а мне со всеми дружбу вести?! Матушка в монастыре томится, а мне отцовских любовниц привечать?!

– Поверь мне на слово, Алеша, Катерина у него надолго, – объясняла царевичу Наталья. – Может, и навсегда. Женится он на ней вскорости.

– Слово царское изменчиво, а сердце царево – в руце Божьей! – зло улыбнулся царевич. – Когда женится отец на чухонке этой, тогда и поговорим!

– Ах, Алешка, сам себе вредишь, – с глубокой грустью сказала Наталья Алексеевна. – Умру я, кто за тебя перед отцом заступится?!

– Мне всего четыре года было, – с закипающей горькой обидой вспоминал царевич. – Тогда отец матушку на Монсиху променял… Мал я был да глуп, а отец меня к Монсихе с собой брал и руки ее поганые целовать заставлял! Монсиха мне конфекты в карман совала и все шептала: «Забудь матушку, полюби меня!». Возненавидел я с тех пор подруг отцовских. Видеть их слащавые хари не могу! И эту Катьку, чухонку приблудную, никто меня полюбить не приневолит! А ты, тетенька, не умирай, ты долго живи, ты мне – перед отцом заступа…

– Ладно, Алеша, Господь с тобой! – Бездетная царевна крепко обняла племянника. – Отмолю я тебя, заступлюсь перед отцом. Потом, может, добрым словом меня помянешь… Нет у меня своих детей, так ты мне сыном будешь.

Они шли медленно, тихо, царевна обнимала племянника за плечи, а по лицу Алексея текли горькие, злые слезы. Отец с мачехой ушли далеко вперед, а царевич все думал о своей несчастной и одинокой судьбе, отчаянно жалел себя и плакал. Царевна Наталья, безмужняя и бездетная, утирала его слезы своей сухой сильной ладонью. Так шли вдвоем – словно мать с сыном, и взирала на них скорбно с небес другая мать – Богородица.

 

Глава 7

ВМЕСТО СЫНОВ – ДОЧЕРИ

 

– Словно проклял кто‑то нас с Петером! Лежит на нас чей‑то черный взгляд и детей наших губит, – с глубокой, мертвой печалью рассказывала Марта Даше Арсеньевой. Впрочем, она сама давно перестала чувствовать себя Мартой – имя Екатерина прочно вошло в сознание прежней мариенбургской пленницы, невенчанной супруги российского государя. Даша тоже с некоторых пор была не просто Дашей Арсеньевой, а генерал‑поручицей Дарьей Михайловной Меншиковой.

Свадьбу Александра Данилыча и Даши отпраздновали в жарком августе лета 1706 от Рождества Христова, в Киеве, где остановились на краткий отдых в своих неустанных державных путешествиях великий государь и его ближайший сподвижник, и куда царь велел привезти невесту для своего Алексашки. «Дабы во блуде и грехе далее не проживал и сочетался христианским браком по воле нашей с девицей Дарьей Арсеньевой, дочерью Михайловой», – указал Меншикову Петр, и тому ничего не оставалось, как жениться. После торжественного венчания в звеневшем от дивного пения хора Успенском соборе древней Киево‑Печерской лавры новобрачные вместе с устроителем их счастья – Петром – и блестящей толпою его приближенных гуляли в просторных садах над Днепром. Здесь, на зеленых холмах над широкой и свободной рекой, Даша пьянела без вина от сладкого и сочного запаха буйных трав и щедрых цветов Украйны. Но, едва отшумели свадебные пиры, как молодой муж отбыл на театр войны, в Польшу, где его корпус вместе с союзными польскими отрядами сражался против шведов.

«А буде ты не будешь печалиться, то и мне будет веселее», – с видимым облегчением написал он жене с дороги, и она, во всем покорная его воле, старалась держаться весело – ради «ненаглядного душечки Алексашеньки». Дарья вернулась в Преображенское уже законной женой – в силе и праве. Благословил бог брака Гименей и других обитательниц «бабьего царства». Мария Меншикова вышла замуж за молодого офицера Алексея Головина, а Анне сам государь подобрал партию – выдал ее за своего приближенного Антона Девиера, ловкого иностранца, не то португальца, не то голландца родом, которому прочили большое будущее. Одна Варя Арсеньева оставалась безмужней, хотя, как поговаривали в окружении царевны, состояла в тайной переписке самого нежного свойства с неким гвардейским офицером. Про амуры самой Натальи Алексеевны никто ничего точно не знал. Одно время ходили слухи, что царевна увлечена молодым, красивым и по‑европейски образованным, но незнатным дворянином Алексеем Бровкиным, но разговоры эти так и остались разговорами. У царя с его любимой сестрой была негласная договоренность: Петр Алексеевич не выдаст ее насильно замуж, а она будет скрывать от всего света свои любовные увлечения.

Царь собирался жениться вслед за своим верным Алексашкой: Екатерина подарила ему сына, Петрушу, а вслед за ним еще одного мальчика, нареченного Павлом. В письмах она сообщала царю, что оба ребенка ему кланяются и ждут домой с победами. Царь был счастлив – наконец‑то исполнилась его давняя, заветная мечта о сыновьях, наследниках, продолжателях его великих дел! Да не от гнилого боярского семени ненавистной Дуньки Лопухиной, а от его новой избранницы – сильной и умной европейки! Екатерина купалась в довольстве и счастье, но счастье это оборвалось страшно и неожиданно, словно лопнула слишком туго натянутая судьбой струна.

Оба мальчика умерли в младенчестве, один через несколько часов после другого, по непонятным лекарям причинам, как будто на них пал чей‑то колдовской сглаз. Подозревать отравление было трудно, поскольку, кроме молока самой Екатерины и кормилиц, у несчастных малышей еще не было никакой пищи. Но все же могли мазнуть отравой по губам, могли опоить вредоносным зельем кормилиц, и обезумевшая от горя двойной потери Екатерина подозревала в этом многочисленную прислугу царевны Натальи… Действительно, среди приближенных сестры царя затаилось немало тех, кто сочувствовал «законной царице» Евдокии Лопухиной и ее сыну Алексею.

В знойный летний день 1707 года во дворце царевны Натальи в Преображенском, в своих полутемных покоях, где все окна были затянуты кисеей для «бережения» от мух, Екатерина в безмолвном и безграничном отчаянии стояла над двумя крошечными посиневшими телами, которых коснулось неумолимое дыхание смерти. Сквозь мутную и теплую пелену слез она смотрела, как плачущие комнатные девушки обряжают ее малышей для погребения. Вошла царевна Наталья, обняла ее за плечи, обратилась с какими‑то ненужными утешительными словами, но Екатерина молчала, не слушала ее. А потом вдруг вырвалась из сильных, заботливых рук царевны и выкрикнула зло и безутешно:

– Не нужно царству московскому детей от чухонки, верно?! Все тут против меня!

– Что ты, что ты… – попыталась унять ее Наталья Алексеевна. Но Екатерина продолжала кричать в исступлении горя, словно в агонии:

– За что – моих детушек?! Хотят Евдокию из монастыря вернуть… А вы, принцесса Наталия, племянника больше брата любите? Царевича Алексея вашего!.. Так не рвалась я в Россию вашу!! Силой меня привезли!!!

– Опомнись, Катя, побойся Бога, что ты говоришь! – замахала на нее руками Наталья. – Перекрестись, безумная! Призвал твоих детей Господь. На все Божья воля. Так бывает, милая, мало ли деток во младенчестве умирает?

– Не так бывает!.. Не так!!! Не было здесь ни чумы, ни оспы, ни другой болезни! Не было причин детушкам моим умирать! А к царице Прасковье много странных, серых людей ходит… Рассказывали, они вести из Суздаля, от инокини Елены, приносят! Может, они сыночков моих отравили?!

Екатерина смотрела на царевну сумасшедшими, горящими болезненной ненавистью глазами – и от этого взгляда Наталье стало не по себе.

– Охолони, Катя! – сурово сказала Наталья. – Я тебе – друг, и не я твоих детей погубила. Свято для меня Петрушино семя. Неужто ты меня, сестру государеву, подозреваешь?

– Не вас… – прошептала Екатерина, прижимая к лицу ледяные ладони. – Но ненавидят меня здесь. А Евдокию с Алексеем жалеют…

– Да Алешу‑то как не пожалеть, он‑то в чем виноват?! – воскликнула царевна.

– Не виноват, ваше высочество… А сыночки мои в чем виноваты были?!

Екатерина вдруг как подкошенная рухнула на пол перед маленькими гробиками, в которых лежали ее малыши, обреченные отпеванию и погребению в темных крошечных могилках… Она обхватила гробики руками и долго, беспощадно билась о них головой – без воплей и причитаний, молча. Слезы уже смешались с кровью, а оцепеневшие от такой страшной, непривычной картины горя служанки никак не решались оторвать мать от мертвых детей…

Екатерина пришла в себя, лежа в постели. Царевна Наталья Алексеевна, склонившись над ней, заботливо обрабатывала каким‑то пахучим снадобьем кровоточащие ссадины на ее челе.

– Ты бы хоть поплакала, Катя, повыла, как бабы у нас на Руси воют, легче бы стало, – участливо посоветовала ей царевна. – А дети у вас с Петрушей еще будут, молодые вы еще… И брат мой тебя крепко любит.

– Я не умею и не стану выть! – ослабевшим голосом, но с неожиданной душевной твердостью ответила Екатерина. – У нас в Мариенбурге над усопшими никогда не выли.

– А что ж тогда делали? – изумилась царевна.

– Сидели в скорбном молчании, ваше высочество, или плакали тихо. И мне, дочери солдата и подруге великого государя, не пристало слабость свою никому показывать! – уверенно сказала Екатерина.

– А лучше б показала, Катя, да и выплакала свое горе, как женщине подобает. Горда ты слишком! Нельзя так…

– Не горда я, ваше высочество, лишь достоинства своего ронять не хочу! – ответила Екатерина, безуспешно пытаясь подняться.

– Знаю, что достоинство имеешь, Катя, – согласилась царевна, мягко удерживая ее на подушках. – За это тебя брат мой и любит. Вот увидишь, родите вы еще наследника! Да не одного…

– А если я не смогу больше родить? – голос Екатерины вдруг предательски дрогнул.

– Сможешь, Катя, сможешь! – воскликнула Наталья, по‑матерински обнимая ее.

Та посмотрела горько и недоверчиво, и Наталья Алексеевна продолжила:

– А может, ты боишься, что Петр Алексеевич узнает о смерти сыновей и тебя оставит? Так не бывать этому! Он тебя любит, я знаю. Никогда он Дуньку Лопухину так не любил. Никого так не любил – ни Монсиху, ни Варьку мою, ни Чернышеву Дуньку, ни других подруг своих…

– Про Анну Монс и Варю я знаю… А Чернышева эта – кто такая? – Бледные щеки Екатерины на мгновение вспыхнули лихорадочным румянцем, когда она услышала еще об одной бывшей подруге царя. Все‑таки в ней оставалась воля к жизни, которая прорвалась болезненным уколом ревности. Видно, прав был Меншиков, шепнувший ей однажды, что «у мин херца целый легион демонов сладострастия в крови»!

– Дуня Ржевская в замужестве Чернышевой стала, – рассказала царевна Наталья. – Совратил ее Петруша, прости ему Господь этот грех, когда ей всего пятнадцать было. Но не женился – за другого замуж выдал. Много у Петруши метресок было, не перечесть… Были и те, что детей ему рожали, да не оставался он с ними. С тобой остался. Я все думала, гадала – почему? Потом поняла: особенная ты, Екатерина. Человека он в тебе увидел, а не просто бабу. Изменила ты его. Ты многих меняешь, кто с тобой рядом оказывается. Вон Алексашка Меншиков, кобель кобелем, одна похоть на уме да нажива, и тот при тебе ведет себя смирно да прилично. А Петруша мой, на что гневлив, а по головушке ты его погладишь, и он, словно ребенок, делается тих да ласков. Дар у тебя, Екатерина! Ты неси этот дар, не сгибайся!

Екатерина благодарно схватила руку царевны и коснулась этой руки пылающими, искусанными в горе и злобе губами.

– Простите меня, ваше высочество, – сказала она. – Была я доброй, а становлюсь злой. Тошно мне! Заразилась я здесь злом, как болезнью дурной…

– А ты не становись злой, Катя! – Царевна положила на истерзанный лоб Екатерины свою маленькую, но властную и сильную, как у брата, руку. – Ты потерпи, сердешная! Перемелется – добро будет… Родишь ты еще ребеночка. Видит Бог, родишь. А на царевича Алексея не серчай, несчастный он, без матери остался, разлучили его с ней!

– Я была расположена душой к юному принцу, ваше высочество. Но ведь он желает зла мне и желал смерти моим несчастным детям, чтобы вернуть из монастыря мать! – в отчаянии воскликнула Екатерина и все же разрыдалась горестно и горько. – Я жила здесь в вечном страхе! Не за себя, за детей! Мальчиков моих убили и других – убьют!

– Не убили их, Катя, не убили! Не выдумывай! – ужаснулась Наталья Алексеевна.

– Значит, сглазили. Так, кажется, говорят в России… Дурной глаз на них…

– Ты Богу молись, Катя! – твердо и назидательно молвила царевна Наталья. – На него надейся, Он не оставит!

Теперь, после возвращения Дарьи Меншиковой из Киева, в том же самом дворце, где обряжали в последний путь ее маленьких сыновей, Екатерина поведала подруге свою давнюю печаль и тайную мысль о том, что ее с Петрушей детей, словно робкие, едва пробившиеся к свету цветы, вырывает из жизненного сада чья‑то злая воля.

– А ты, Катя, царевичу милость окажи. Попроси за него Петра Алексеевича, как Наталья Алексевна всегда просит… Ты ведь – крестница Алексей Петровича! Окажи милость крестному отцу, и Отец Небесный тебе милость окажет, пошлет ребеночка! – посоветовала Дарья. – Злится на тебя царевич. И мать его, монахиня Елена, тебя проклинает. Вот и уносит смерть детей твоих…

– Милость? – удивленно переспросила Екатерина. – Что же я могу сделать для опального принца?

– Напиши Петру Алексеевичу, что, мол, в науках он силен и государству слуга будет достойный. Царевна, мол, Алексея Петровича хвалит, а ты с ней в этом согласна.

– Но Петер хочет для государства другого наследника, от меня! – возмутилась Екатерина.

– Наследник от тебя будет, это верно! – согласилась Даша. – Да ведь и царевича со свету сживать не стоит. Сын твой царем станет, да и Алексей Петрович государству российскому пригодится.

– Права ты, Дарья… Добрая ты! А я злой стала… Страх за детей меня такой сделал! – с болью в душе призналась Екатерина. – Напишу я государю о царевиче… Может, и помилует за это других наших детей Господь!

Екатерина действительно вскоре написала Петру о царевиче самое лестное письмо и попросила для него милости. Царь сначала крепко осерчал, получив такое странное послание, но поразмыслил и простил свою Катю за «неуместные бабьи жалости». Господь, в ответ на ее смиренные мольбы и исполненный обет, послал Екатерине сначала здоровую и крепкую дочку, крещенную Анной, а спустя неполных два года, еще одну малютку – Елизавету. Но сына все не было.

Екатерина утешалась тем, что если девочки вырастут умными и сильными телом и духом, то и одной из них можно будет передать престол. Не все же в России мужчинам властвовать! Пора и женщинам себя показать, как это принято в Европе! Но Петр, искренне любивший маленьких Анхен и Лизхен, их появлением на свет не утешался, все ждал сына – вожделенно, страстно и нетерпеливо. Правда, свою Катю царь этим не попрекал, жалел, и эта жалость была для Екатерины страшнее, чем самые горькие упреки.

Несчастная женщина каждый день чувствовала свою вину перед царем. Была дочь – любимая, красивая, бесконечно дорогая. Но не было сына. Почему другие женщины с такой легкостью рожают своим мужьям сыновей, а она не может? Даже Дарья Меншикова, на которую ее «благоверный супруг» почти не обращал внимания, – и та сподобилась, родила Данилычу сына. А она, многогрешная Екатерина, видно, провинилась в чем‑то перед небесами! Да так провинилась, что Господь тяжко покарал ее: отнял ее мальчиков и не дает взамен других…

Екатерина чувствовала, что с каждым днем она становится все более ожесточенной на весь мир и раздражительной, что отчаяние разъедает и язвит ее душу, но не могла справиться со своей болью. Читала молитвы, сжимая в руках материнский крестик, и думала о том, что Йохану было бы довольно и девочки, что ее погибший или пропавший любимый никогда не стал бы корить ее за неспособность родить ему сына. Петр, впрочем, тоже редко говорил об этом, но Екатерина прекрасно знала, что государь всея Руси мечтает именно о наследнике мужеского пола. Ах, если бы передать наследство Анне или Елизавете! Но в России к женщинам относились со снисходительной, а порой и с откровенной грубостью, называли «дурами», «бабами», а не прекрасными дамами, как в Европе. Этот вековой уклад даже Петр Алексеевич не мог изменить.

Оставался законный наследник – царевич Алексей, но этого несчастного юношу Петр считал «подменышем», неспособным к делам государственным. Между отцом и сыном рос разлад, и Петр переложил невыносимое бремя этого противостояния на слабые плечи Екатерины. Она должна была родить царю сына – вместо «подменыша Алешки», «дунькиного щенка»! Екатерина не раз советовалась по этому неприятному делу с пастором Глюком. Тот сказал, что лучше всего было бы царю помириться с кронпринцем. Но надежды на это примирение не оставалось никакой: царь ждал другого наследника, и Екатерина должна была родить этого наследника или исчезнуть. Петля этого обязательства перед Петром стянула ей шею так, что почти не оставалось надежды вырваться. Так, в надеждах и отчаянии, ожидании и страхах, наступил 1709 год…

 

Глава 8

НА ПОЛТАВСКОМ ПОЛЕ

 

День 27 июня 1709 года клонился к закату. Полтавская равнина тонула в сизых клубах порохового дыма. Семь десятков русских орудий гремели беспрерывно, сметая картечью дрогнувшие ряды шведского войска. Четыре шведские пушки, последний голос опрометчиво растратившей заряды на осаде Полтавы артиллерии, давно захлебнулись и умолкли. Раскатисто разносились фузейные залпы, часто трещала ружейная перестрелка. Пехота Шереметева всей силой ломила по центру, жестоко тесня смешавшиеся шведские полки. Конница Меншикова вгрызалась с фланга, сметая все на своем пути, дробя, рассеивая, вырубая. Уппландский, Кальмарский, Иончепингский, Ниландский полки, прославленные ветераны походов Карла XII, потомки викингов и братья славы, еще через силу держались, своими жизнями покупая лишнюю минуту сопротивления. Однако все пространство позади шведского фрунта было заполнено отступающими солдатами. Пешие и конные, поодиночке и группками, раненые и не раненые, они выныривали из дымного ореола сражения и бежали через поросшие кустарником и мелкими перелесками поля под защиту своих ретраншементов у стен Полтавы. Украинские казаки гетмана Мазепы давно бросили поле сражения и буйными ватагами устремились в сторону шведского лагеря: взять в офицерском багаже и на провиантских повозках причитающееся им за службу неверному северному союзнику. Только отчаянные сердюки[38]Батуринского полка продолжали рубиться, упрямо стиснув зубами длинные шлыки своих шапок. После того как корволант[39]Меншикова оставил на месте их родного города кровавое пепелище, им некуда было возвращаться и незачем оставаться в живых. Союзные польские и валашские хоругви «шведского кандидата» Лещинского сомкнули страшно поредевшие на баталии порядки и усталым галопом уходили на запад, в сторону Малых Будищ. Только бы вырваться со ставших для них смертельной ловушкой украинских равнин – назад, на родину! Русские драгуны Волконского не преследовали их, но провожали оскорбительными выкриками:

– Проваливайте в ад, ляхи! Вернетесь – землей накормим!

Лейб‑драбант шведского короля Йохан Крузе неподвижно сидел в седле, со стороны, наверное, напоминая бронзовую конную статую старинного кондотьера. Годы новой, почетной службы в личной дружине Карла XII выработали в бывшем трубаче Уппландского полка эту привычку к монументальности. Его родной полк, бесстрашные уппландцы, сейчас геройски и бессмысленно умирал где‑то там, в гуще проигранной битвы, а черед драбантов еще не пришел. Йохан просто стоя<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: