ОТКРОВЕНИЕ ПАСТОРА ГЛЮКА




 

Для пастора Глюка падение Мариенбурга стало кошмаром. Кошмаром, который он сам приближал и которому отчасти способствовал. Теперь он не мог без угрызений совести, тайных и явных мук вспоминать о своих сношениях с русским двором и о надежде на то, что московиты освободят его народ от власти шведской короны. Шведы ушли, но освобождение не наступило. Пришла другая власть – быть может, еще более суровая и жестокая, чем предыдущая. И дело было не в старике Шереметеве, в котором, при более тесном общении с ним, пастор Глюк обнаружил и благородство, и даже некоторое великодушие, и не в солдатиках‑московитах, которые могли быть и лютыми – хуже хищных зверей, и добрыми, и растерянными, словно дети. Русские офицеры тоже (при более тесном общении с ними) обнаруживали достойные уважения свойства ума и характера.

Но все они, эти странные московиты, чего‑то боялись больше, чем страданий, лишений и даже смерти. И ради этого страха, именуемого «государевой службой», они готовы были сжигать деревни по всей Ливонии, лишать крестьян крова и пропитания и так жестоко обходиться с беззащитными людьми. Глюк видел, что в большинстве своем ни солдаты, ни офицеры, ни даже сам Шереметев не хотели этой жестокости, но шли на нее – все, за редкими исключениями. То ли из страха перед своим всевластным государем, славшим Шереметеву суровые наставительные послания и короткие, не допускавшие возражений приказы, а то ли из тайной уверенности в том, что так и должно поступать, ибо: «на войне размякнешь – пропадешь!».

Эту странную поговорку пастор услыхал от полковника Вадбольского, а этот поляк на русской службе, в свою очередь, – от какого‑то простого солдатика. Теперь, оказавшись в плену, в чужом лагере, Глюк все чаще вспоминал ее. Он, священнослужитель, привык говорить своим прихожанам о мягкости и доброте, удерживал их от излишней жесткости и суровости, то есть, как мог, размягчал их души. Но московиты, среди которых он с семьей жил уже не одну неделю, отчаянно боялись размякнуть, а порой и стыдились своих слез и жалости. Они отвели многочисленному пасторскому семейству отдельную палатку, вдоволь кормили и охраняли его. Солдаты щедро делились тем, что имели сами, и с другими оставшимися в лагере беженцами. В свободные от службы минуты они любили играть с детишками и вырезать для них из дерева забавные фигурки. Но при этом служивые матерно орали на несчастных людей и подгоняли их увесистыми пинками при каждой заминке. Подобное обхождение доводило смертельно напуганных дочерей пастора до слез, и девочки в страхе прятались за госпожу пасторшу и самого преподобного. Катарина, округлив глаза, испуганно и возбужденно шептала, что вон тот смазливый русский офицерик преследует ее, а намедни даже подкараулил возле колодца и грозился «задрать юбки и попробовать, какова на вкус ливонская курочка». Юбки, однако, задраны не были, поскольку никто из московитов не решился обидеть дочь странного чужеземного попа, остановившего их расправу над жителями города. Насильников же, застигнутых на месте преступления, по приказу фельдмаршала Шереметева, профосы[34]вешали «высоко и коротко» и без лишних церемоний.

С пленными жителями Мариенбурга фельдмаршал поступил по‑разному: одних отпустил, куда глаза глядят, других, наиболее полезных, удерживал в лагере насильно. По поводу пастора Глюка и его семейства из Москвы пришло специальное предписание, и Шереметев не отпустил пастора, несмотря на настойчивые просьбы последнего и мольбы его жены и дочерей.

Однажды вечером, когда стемнело, сын пастора попытался сбежать, но бегал избалованный пасторшей Эрнст недостаточно прытко, и эта попытка освобождения закончилась плачевно. Верховой русский драгун легко догнал пасторского сынка, огрел прикладом, потом связал «мальцу» руки за спиной, бесцеремонно перекинул поперек седла и отвез «огольца» назад, к отцу. Там Эрнста приняла рыдающая пасторша, которая, проклиная русских варваров, ставила сыну примочки на набухавшую на затылке иссиня‑кровавую шишку. В рыданиях и стенаниях наступило утро. Никто так и не смог заснуть. Эрнст то и дело ощупывал пострадавший затылок и жалобно стонал, госпожа Глюк всхлипывала, дочери испуганно молчали. Пастор молился на коленях, раскрыв перед собой славянскую Библию. Свою долгую и смиренную молитву пастор завершил под утро. И только тогда решился поговорить с сыном.

– Сам виноват! – строго сказал он Эрнсту. – Если уж решился бежать, то беги быстро, а иначе не стоит и пробовать. А теперь не плачь: не показывай никому своих страхов. Всем нам нужно сохранять достоинство в дни страданий. Достоинство и терпение. Бери пример с Марты!

– С Марты?! – хмыкнул Эрнст. – В чем же это, батюшка, ее достоинство? В том, что она сначала приклеилась к шведскому трубачу, а теперь делит жесткую постель этого хромого старика Шереметиса?

– Не смей так говорить о сестре! – гневно воскликнул пастор. – Марта была достойной женой этого несчастного мальчика Йохана Крузе. Она и поныне верна ему… Или его памяти! А фельдмаршал Шереметев оказался настолько благороден, что взял ее под свою защиту. Усвой раз и навсегда, беспутный повеса: Марта ведет его нехитрое хозяйство, и ничего более. С моего на то согласия.

– Видишь ли, Эрнст, – вмешалась пасторша. – Марта, конечно, невоспитанна и взбалмошна, но ловко управляется по дому. А этому московскому генералу, несомненно, приятно, что молодая девица варит ему суп и наливает этот… как его… квас!

– К тому же, в лагере поговаривают, он слишком стар, чтобы иметь виды на Марту, – хихикнула Катарина. – Один русский офицер вчера по секрету рассказал мне… Ой, матушка, это так неприлично, что я даже боюсь повторить его слова…

– Повторяй уже, раз начала! – подбодрил сестрицу Эрнст.

– Опомнитесь, дети! Вспомните, что ваш отец – служитель Божий! – остановил их пастор.

Но тлетворное и распущенное влияние военного лагеря оказалось сильнее его предупреждений. Катарина, краснея то ли от стыда, то ли от сообщаемых ею пикантных подробностей, прошептала на ухо Эрнсту, что фельдмаршал Шереметис «немощен в мужском деле настолько, что не в состоянии… ну как бы это сказать… приласкать Марту».

– Ну тогда пускай пока варит жалкому старикашке его «счи», или как там называется этот отвратительный суп из прокисшей капусты, и хнычет в передник о своем трубаче! А я потом приду и ее приласкаю! – хмыкнул Эрнст и схлопотал от пастора оплеуху.

– Горе тебе, Илион, град крепкий! – в голосе пастора прозвучала неподдельная боль. – Горе тебе, если дети твои рассеялись по миру и стали злыми и жестокими. Катарина, девочка моя, разве такой ты была там, за мариенбургскими стенами! Разве раньше ты бы смогла такое сказать о сестре!

– Прости меня, батюшка, прости! – трагически всхлипывая, запричитала Катарина. – Нам так страшно здесь, в этом лагере… Здесь делают и говорят такое! И каждую ночь солдаты приводят каких‑то растрепанных пьяных женщин и валяются с ними там, на телегах! Однажды вечером я шла к нашей палатке и увидела… Ах, батюшка, мне даже страшно рассказывать… Их было трое, а женщина – одна… Она была совсем пьяная, и смеялась, и пила с ними! Солдаты и мне предлагали выпить, но я испугалась и убежала… Бежала до тех пор, пока не заблудилась среди этих совершенно одинаковых палаток! Это был такой ужас! Но потом я встретила одного симпатичного русского сержанта, который даже немножко говорил по‑немецки, очень милого и доброго. Он укутал меня своим плащом и проводил сюда, к нашей палатке. Ах, батюшка, мне так страшно здесь! Неужели мы никогда не вернемся домой, в Мариенбург?

– Мариенбурга больше нет, – тихо и горько сказал пастор. – Есть руины стен, разрушенные дома, пепелище… Можно вернуться на пепелище и плакать. Но нас туда не отпустят.

– Но почему же, батюшка?! – вмешалась в разговор младшая пасторская дочка, Лизхен.

Эта пятнадцатилетняя девочка переносила лагерное житье‑бытье тяжелее всех – не плакала, не роптала, даже не возмущалась, а только мышкой сидела в палатке, уронив голову на скрещенные руки, и молчала. Это молчание было для ее отца страшнее самых отчаянных рыданий. Пастор подходил, ласково гладил дочь по голове, смотрел, как беззащитно вздрагивают ее худенькие плечи, и обращался к Всевышнему со смиренной мольбой. Глюк воспринимал происходящее, как кару Господню, и молил Творца о прощении. Он, грешный человек, недостойный служитель Божий, слишком надеялся на московитов и на их помощь несчастной Ливонии. И вот они пришли, эти «спасители»‑московиты! Пришли, но как?! Не как друзья многострадального народа Ливонии, а как недруги и захватчики. В огне и крови. Говорят, что ливонские крестьяне снова схватились за вилы, но на этот раз не против шведов, а против русских. Как это говорят солдаты в лагере: «Хрен редьки не слаще?!» Верно, нечего сказать! Хороша русская поговорка!

Пастор помолчал немного и грустно ответил Лизхен:

– Потому что скоро мы поедем в столицу России – Москву. Фельдмаршалу Шереметеву пришел приказ… Вы же слыхали об этом! В Москве я буду учить русских детей письму и прочим наукам. Царь Петр приказал основать в своей столице новую школу. Гимназию. Нас вызывают туда. Мы не скоро увидим Ливонию. Попрощайтесь с родиной, дорогие мои!

– Но дорогой супруг мой, как же так?! – охнула пасторша. – Неужели мы стали рабами русского царя? Неужели мы больше не вольны в своих поступках?

– Надо бежать из этого мерзкого лагеря гнусных варваров! – запальчиво крикнул Эрнст.

– Мы не можем подвергать опасности женщин, сын мой, – назидательно заметил пастор. – К тому же в лагере остается Марта… А я не брошу мою несчастную девочку!

– Ты любишь эту противную девчонку больше наших детей! – голос пасторши сорвался на крик. – Предоставь ее собственной судьбе и подумай о нас!

– Я думаю о вас, дорогие мои, – тихо и как‑то отрешенно сказал пастор. – И умоляю вас уповать на милосердие Господа. Мы поедем в столицу московитов, если будет на то Господня воля. Везде нужно сеять семена просвещения и мудрости Божьей. Даже в этой суровой стране!

– А Марта, она тоже поедет в Москву? – спросила Катарина.

– Я слыхал, что и фельдмаршал Шереметев собирается в русскую столицу. А если он – то и Марта, – ответил на это пастор.

– Она очень плачет? Грустит о своем Йохане? – сочувственно спросила Лизхен.

– Горе ее велико, дети мои! – вздохнул пастор. – Но я не решаюсь расспрашивать. Девочка несет это горе в себе, как воду в сосуде, тихо и не решаясь расплескать. Вы сами можете ее утешить, если захотите навестить сестру.

– Но разве нас пустят в палатку Шереметиса? – вмешалась в разговор Анна.

– Я проведу вас туда, если вы решитесь! – предложил дочерям пастор.

– Я боюсь, батюшка, я не пойду! – тут же отказалась Анна.

– А я пойду! – решительно заявила Катарина. – Может статься, еще увижу того доброго молодого сержанта, который помог мне дойти до нашей палатки!

– Если вы и пойдете к Марте, то не для того, чтобы строить глазки русским офицерам! – одернула Катарину пасторша.

– Я прослежу за этим, дорогая жена! – решительно сказал пастор и взял Катарину за руку. – Ну что, пойдем, дочка?

Катарина молча кивнула и набросила на плечи плащ. Остальные молчали. Эрнст, потупив взгляд, рассматривал земляной пол палатки, Лизхен снова уронила голову на колени и затихла. Госпожа пасторша высоко вздернула подбородок и сурово нахмурила брови. Ее явно не радовало решение мужа навестить эту неотесанную мужичку, Марту! Она никогда не понимала излишней привязанности мужа к воспитаннице. Впрочем, пусть идет, его все равно не удержишь!

Пастор вышел из палатки под руку с Катариной. Та, впрочем, думала то о сестрице Марте, то о приглянувшемся ей русском сержанте. Ах, если бы встретить его по пути к квартире Шереметиса! Она то и дело стреляла глазками по сторонам, но, встретив суровый взгляд отца, тут же смиренно опускала глаза в землю.

У скромной крестьянской избушки, которая служила фельдмаршалу резиденцией, они увидели знакомую тоненькую фигурку в сером крестьянском платье. Марта склонилась над лоханью с бельем, потом подняла голову и отерла пот со лба мыльной ладонью. Вид у нее был упрямый и отнюдь не подавленный. Губы крепко сжаты, глаза смотрели с вызовом. Она не смирилась со своей судьбой и не собиралась смиряться! Ах, если бы тогда, у озера, она могла бежать с Йоханом! Но ничего, она еще убежит и хоть на краю света найдет любимого! Если он только жив… Марта так и не поверила в слова солдата Ларса, ведь он мог ошибаться, и упрямо считала Йохана живым.

На красивую служанку Шереметева засматривались проходившие мимо солдаты и офицеры, но Марта словно не замечала этих взглядов. Однако шаги пастора она отличила от многих и подняла на приемного отца вопрошающий взгляд…

– Здравствуйте, батюшка, – тихо, но твердо сказала она. – Раньше я чаще называла вас только «господин пастор», но нынче позвольте называть отцом!

– День добрый, доченька! И отныне всегда называй меня так…

– А со мной ты не поздороваешься, несносная гордячка Марта? – обиделась Катарина. – Совсем забыла свою несчастную, одинокую, плененную дикарями подружку!!

– Дай я обниму тебя, сестренка! Только руки вытру. Нынче у нас много стирки. Я помогаю денщику господина фельдмаршала, а он таскает для меня воду из реки.

Марта обняла названую сестру, но как‑то отстраненно, без прежней трогательной нежности. Зато на пастора она смотрела, как на родного отца, с горечью и надеждой.

– Шереметев не обижает тебя, дочка? – спросил пастор, заранее надеясь услышать от Марты уверения в учтивости русского фельдмаршала.

– Смотря что называть обидой, – пожала плечами Марта.

– Неужели он осмелился прикоснуться к тебе?! – гневно сжимая кулаки, воскликнул пастор.

– Если вы, батюшка, о мужских вольностях, то не бойтесь, господину фельдмаршалу не до меня. Он немолод, обременен вседневными заботами и слишком тоскует по своей супруге. Шереметис называет меня «дочкой» и не позволяет своим офицерам приставать ко мне.

– Тогда чем же он обидел тебя, девочка?

– Он лишил нас свободы. В этом и есть главная обида. Я не хочу ехать в Россию. Я хочу остаться здесь и дожидаться Йохана. Я все равно убегу!

Голос Марты прозвучал так упрямо и резко, что пастор сразу поверил в серьезность ее намерений.

– Марта, родная, – попытался уговорить ее пастор. – Если ты попытаешься сбежать, то получишь пулю в спину. После неудачного бегства Эрнста московиты предупредили нас, что будут стрелять, если кто‑то повторит его попытку!

– Они не шутят, – вмешалась в разговор Катарина. – Они и вправду будут стрелять! У них такие страшные глаза, когда они злятся!..

– Я бывала в настоящем бою, и меня не испугают их пули! – воскликнула Марта.

– Побереги свою жизнь для Йохана, девочка, – преподобный Глюк пустил в ход последний аргумент. – Если несчастный мальчик жив, то он найдет тебя даже в Московии! А я буду умолять русского царя вернуть тебе свободу!

Марта задумалась. Несколько минут все трое молчали. Катарине наскучило ждать, и она принялась оглядываться по сторонам, с интересом изучая новую для себя бивуачную жизнь. Почти тотчас девушка заметила, как поодаль неуверенно топчется ее недавний знакомец, молодой русский сержант. Катарина с готовностью повернула к нему свое хорошенькое личико, и на нем сама собой засияла кокетливая улыбка. Сержант поприветствовал Катарину, по‑военному сдвинув каблуки и решительно кивнув головой. Осмелев, очаровательница отошла на несколько шагов в сторону, чтобы без помех побеседовать со своим кавалером. Суровый оклик отца заставил ее вернуться на место. Девушка обиженно надула губки и стала ждать, пока отец переговорит с названой сестрицей. Сержант между тем сменил военные манеры на партикулярные и отвесил Катарине учтивый, но несколько неуклюжий поклон. Затем вздохнул огорченно, махнул рукой и уныло зашагал своей дорогой.

Пастор между тем обнял Марту и стал тихо читать «Отче наш». Воспитанница шепотом повторяла за ним слова молитвы.

– Да будет воля твоя!.. Воля ваша, батюшка, – решила она. – Я поберегу свою жизнь. Ради Йохана!

 

Глава 17

ДОРОГАМИ ОТСТУПЛЕНИЯ

 

Отъезд в Московию был решен. Пастор Глюк считал это расплатой за свои недавние тайные сношения с русским двором и ожидание московитов, обернувшееся гибелью Мариенбурга и разорением Ливонии. Пасторша надеялась, что когда‑нибудь им все‑таки удастся вернуться на родину, и девочки Глюк разделяли ее веру. Эрнст рассчитывал на бегство, а Марта ни на что не рассчитывала и ничего не ждала, кроме спасения и возвращения Йохана. И вера эта теплилась в ней, как свеча, все эти бесконечно долгие дни подневольного путешествия в Россию.

Войска Шереметева грузно снялись с лагеря и выступили в обратный путь. Они тянулись по дорогам, защищая походными порядками ордер‑де‑баталии громоздкие обозы с припасами и стада скота, сторожась сильными арьергардными заставами от недобитых шведских отрядов. Пылали у них за спиной поджигаемые неумолимой рукой латышские деревни и вызревшие поля, в ожесточенной брани факельных команд тонули жалкие мольбы крестьян, просивших пощадить их кров и хлеб. Искусных мастеров – плотников, кузнецов, канатчиков, краснодеревщиков – солдаты хватали насильно, приказывали наскоро грузить добро, собирать жен‑ребятишек и идти с войском на Москву: «Великому государю в мастеровых людях надобность зело большая!» Ревел, блеял и визжал угоняемый московитами скот. Забирали даже собак, чтоб было кому стеречь и пасти скотину. Домашняя птица, которую невозможно было забрать за кордон, шла под нож: янтарный отвар и нежное куриное мясо щедро заполняли солдатские миски.

– Спаси, Господи, батюшку Борис Петровича, щедро питающего! – крестились на бивуаках солдаты, жадно хлебая сытное варево и вдоволь упиваясь густым пивом из разоренных крестьянских погребов. Пиво же хлюпало у них под башмаками пенистыми лужами, и в них отражались отблески большого огня, пожиравшего сельские дома, амбары с зерном, сараи с сеном…

– Ничаво, рябяты! – утешали свою совесть вчерашние деревенские парни в солдатских кафтанах. – Мужик хитер, никогда последнего не отдаст, довольно заховает по лесам и хлеба, и семян! Деревьев полно, топор имеется – новую избу по зиме поставит. А шведа‑супостата ему прокормить нечем будет! На‑кась, выкуси, Карлушка свейский! Хрен паленый тебе, долгомордому, а не Ливония!

Под надежной охраной драгун и казаков пылили нескончаемые вереницы крестьянских возов, угрюмые и подавленные мужчины с самопалами за плечами вели понурых коней, заплаканные женщины, сидя на тюках, из последних сил утешали детей. С московским войском с родной земли уходили двенадцать тысяч латышских душ, так наивно поверивших в свободу из рук новых захватчиков и поднявшихся на восстание против шведской власти и немецких помещиков. Теперь им оставалось только бежать, страшась мстительного, расчетливого гнева прежних хозяев. Шереметев приказал своим офицерам забирать с собой каждого, кто пожелает уйти вслед за войском, велел выделить повозки для их скудного имущества и надежный конвой. Но разве увезешь на телеге под неумолчную жалобу скрипучих колес свою родину?

– Что ж ты, Москва, сулила нам свободу, а ныне землю нашу убиваешь? – срывалось с почерневших от гари губ латыша проклятие: – Черт забери твою душу, твой род до седьмого колена!!

– Не лайся, чухна! – пряча глаза, отвечал с высоты седла русский драгун. – На Руси‑матушке земли довольно, чай, и тебе кус сыщется! Государь‑батюшка на обзаведение и деньжат пожалует… Московским государевым крестьянином век вековать всяко получше будет, чем холопом у немца спесивого!

– В ад вас обоих, и немца, и московита!!!

Отчаявшись, иные отряды латышских повстанцев нападали на обозы московского войска, на оторвавшихся от главных сил фуражиров и разведчиков. На дорогах авангарды Шереметева находили страшно разрубленные, исколотые, раздетые донага тела солдат и драгун, казаков, калмыков и башкир. С лютой матерщиной уходили по следу в леса карательные команды, настигали, дрались, убивали, вешали. Ливония плакала кровью, провожая Шереметиса…

Этот путь слился для Марты в один бесконечный день, когда она тряслась в возке с фельдмаршальским багажом, помогала Порфиричу на бивуаках стряпать нехитрую еду для «боярина» или стирать для него белье, а еще – вспоминала о Йохане или молилась. Когда армия Шереметева и следовавшие с ней беженцы и пленные останавливались на ночлег и разбивали лагерь где‑нибудь в чистом поле, к Марте приходил пастор или она сама навещала названого отца и его семейство.

Все они были подавлены и грустны: пасторша жаловалась на усталость и ревматические боли в застуженной пояснице, Анна хныкала, Лизхен потерянно молчала, а Эрнст злился. И только Катарина нашла утешение в обществе своего молодого сержанта, который, когда выдавалась свободная минута, приходил проведать ее. Ее кавалер носил трудно произносимое, но такое звучное имя – Федор Иванников и происходил, по его собственному уверению, из «московских детей боярских». Сначала Катарина очень обрадовалась, что ее любимый – природный аристократ, ведь она знала, что «боярами» называют самых родовитых русских вельмож, которые носят высокие шапки из бобровых шкур. Однако Федор несколько сконфуженно объяснил ей, что этот титул примерно соответствует европейскому рыцарскому, и деревенька его бедна – «мужских душ тридцать». «Душами» в Московии называли рабов, и наивная девушка действительно вообразила себе закованных в цепи невольников, возделывающих грядки с репой. Однако Федор рассмеялся и пояснил, что его отец, как «барин небогатый», живет со своими рабами дружно, носит ту же одежду, что и они, а по праздникам вместе с ними пьет водку. Беседы их были на первый взгляд самыми невинными и протекали только в присутствии пастора и пасторши – по крайней мере господин Глюк был уверен в этом. Но Катарина, если б захотела, могла бы рассказать многое – и о страстных поцелуях в ночной темноте, и даже о том, что заставляло ее в редкие минуты одиночества заливаться краской – то ли стыда, то ли радости. Катарина прокрадывалась к возлюбленному ночью, тайком от своего многочисленного семейства. Она все надеялась, что сержант посватается, и бравый Федор постоянно обещал ей это, но пока не спешил исполнить свое обещание. А Катарина, воспитанная в духе послушания и строгости, не выдержала атмосферы любовной вольности, царившей в лагере, и отдалась новому, пьянящему ощущению сладкой безнаказанности. Ее сержант был молод и красив, и пока ей удавалось обманывать отца и мать, но развязка была близка… И она наступила на одной из растоптанных ливонских дорог, по которой брели изнуренные люди, охранявшиеся усталыми солдатами.

В ту ночь лагеря не разбивали – спали прямо на телегах, а кто и на голой земле, вокруг костров. Катарина, убедившись, что все ее многочисленное семейство уснуло крепким и глубоким сном смертельно уставших людей, проскользнула к своему сержанту Иванникову, которого уже научилась называть по‑русски, тепло и легко – Феденькой, а про себя звала по‑немецки Теодором. Тот укрыл «любушку» плащом и увлек куда‑то прочь от дороги, в сладкую и вязкую темноту, укрывшую их словно покровом. И тут из темноты появился пастор Глюк со славянским Евангелием в руках.

Пастор давно уже догадывался о неподобающем легкомыслии Катарины, но не мог уличить ее без доказательств. В ту осеннюю походную ночь пастору не спалось: он закрыл было глаза, но горькое чувство вины, терзавшее его в последнее время, не давало заснуть – перед глазами вставали страшные картины осады и штурма города, потом – пленения, жуткого избиения безоружных пленных, ужаса и позора жителей… «Mea culpa, Domini! Mea maxima culpa! Моя вина, Господи, моя великая вина!» – шептал преподобный Глюк, с раскаянием ударяя себя в грудь кулаком, хотя и сам понимал: его собственная вина состоит лишь в том, что он так страшно заблуждался в отношении московитов… Тут пастор услышал совсем рядом чьи‑то легкие шаги и открыл глаза. Катарина, его непослушная девочка, спешила куда‑то прочь от дороги, а ей навстречу – тот самый русский, что повадился приходить к ней! Он поспешил следом за влюбленными и, едва они слились в объятиях, вынырнул из темноты, словно кара Господня, и обрушил на их головы свой праведный родительский гнев. Нервы пастора были расшатаны настолько, что он не смог сдержаться и прежде всего влепил несчастной Катарине пощечину, чего раньше никогда себе не позволял. Бедная девушка истерически зарыдала и, совсем не стесняясь, бросилась на грудь к своему московиту, ища защиты у него. Тот протянул у нее над плечом руку и со скрытой, но внятной угрозой выставил вперед ладонь, преграждая путь разъяренному отцу.

– Не извольте подходить, сударь! – предупредил он. – И обидеть ее не могите!

– Вы обесчестили мою дочь, и нынче же утром я доложу об этом фельдмаршалу Шереметеву! – воскликнул пастор Глюк, едва сдерживаясь, чтобы не наброситься на наглеца с кулаками. – Вы будете повешены за это гнусное насилие еще до полудня, вот увидите!

– Докладывайте, сделайте милость, – усмехнулся сержант, совершенно не смутившись. – Борис Петрович справедливый, он разберется! Батюшка наш только насильников вешает, а ежели это любовь по сердечному согласию – благословит! Да и меня он ведает: при мызе Гумоловой, как мы с плутонгом моим свейскую гаубицу с полным огневым припасом одержали, жаловал нас десятью рублями на круг…

Пастор удрученно опустил голову: как ни прискорбно, но этот самоуверенный юнец был прав. Фельдмаршал вряд ли станет наказывать одного из своих храбрых командиров за беззаконную, но добровольную связь с ливонской девицей, пусть даже с дочерью важного пленника… Вон сколько таких парочек милуется каждую ночь на возах!

– Ваша сила торжествует над справедливостью, захватчики! – промолвил пастор. – Но знайте, что есть власть выше вашего Шереметева и выше вашего царя. Вы, сержант Иванников, бесчестный человек, и Господь накажет вас!

Тут уже сержант уныло повесил голову, а Катарина заплакала еще горше. Эта ливонская девушка, сдобная, словно пышные матушкины пирожки с малиной, ласковая, словно майское солнышко, и страстная – это уж без сравнений, такими только иноземки бывают! – очень нравилась простому и честному парню. Как бы хотелось привезти ее с войны в свою подмосковную деревеньку, поклониться в ноги отцу‑матери, повенчаться честью и славой и – с веселым пирком за свадебку! Да только слыханное ли дело – православному жениться на лютеранке! Федор не раз задавался вопросом: как же им, горемычным, быть дальше? И не находил ответа. Его царское величество государь Петр Алексеевич хаживал, конечно, по юности, к хорошеньким девицам из Немецкой слободы и даже возвысил до себя одну из них, Анну Монс, но чтобы на еретичке Монсихе жениться – этого в православном Московском государстве никак быть не могло. Он, Федя Иванников, – из семьи небогатой, но старинной, благочестивой, предки еще в опричном войске грозного государя Ивана Васильевича служили… Никак не возможно ему на лютеранке жениться! Конечно, царь Петр иноземцев (и, что греха таить, иноземок!) жалует, но женятся на Руси все еще по отеческому закону – на своих! Вот ежели бы Катаринушка от веры своей еретической отступилась и православное крещение приняла… Однако же о таком он и просить ее боялся: знамо дело – поповская дочка, такие от веры не отступаются. Да и отец ее, поп лютеранский, вон какой сердитый!

Почувствовав в «бесчестном соблазнителе» колебание неспокойной совести, преподобный Глюк, знаток человеческих душ, сменил тон.

– Если ваши намерения в отношении моей дочери благородны, вам не пристало встречаться тайком, словно распутным любовникам! – строго сказал он. – Как человеку чести, если только вы таковой, вам, сержант, надлежит обратиться за благословением не к вашему воинскому начальству, а ко мне – отцу Катарины.

Услышав эти слова, Катарина вмиг прекратила плакать и, театральным жестом сложив пухлые белые ручки, бросилась к пастору:

– Батюшка, миленький, умоляю, благослови нас! Так же, как ты благословил Марту и бедного Йохана! Мы с Феденькой любим друг друга, и нам тоже хочется счастья, хоть немножечко, хоть пока мы оба живы!

Сержант Иванников несколько ошалело посмотрел на Катарину, взял ее за плечо, повернул к себе и спросил осторожно:

– Так, значится, голубушка, пойдешь за меня?

Она вдруг засмущалась и закрыла пылавшее не только от пощечины отца личико передником. А пастор успокоенно улыбнулся. Этот русский сержант с его простодушным вопросом и готовностью защитить его дочь даже от ее родного отца начинал нравиться ему. Словно повторялась вновь, по‑другому, недавняя история: Марта и Йохан, Катарина и Федор… Сейчас, в ночных сумерках, когда было не различить цвета мундира и малых черт лица, Федор показался преподобному Глюку похожим на Йохана, как родной брат. Неужели все храбрые солдаты так похожи? Неужели у них у всех общая судьба? Только бы этот парень не оставил и Катарину молодой вдовой, не вкусившей радостей брака и семьи… Однако вправе ли он из‑за своих страхов отказывать двум молодым пылким душам в счастье, к которому они так стремятся? Видно, пример гордой и самостоятельной Марты оказался заразителен: его дочерям суждено влюбляться не в скромных благочестивых горожан, а в пламенных воинов…

Между тем Федор Иванников крепко и основательно, как привык делать все в своей жизни, решал с Катариной вопросы веры и религии.

– Примешь ли ты, Катаринушка, нашу святую православную веру, чтобы стать моей честной супружницей перед Господом Богом нашим и миром крещеным?

– Если это надо, чтобы быть с тобой, Феденька, я приму твою веру! – проворковала Катарина. – Ведь Бог не покарает меня, если я буду иначе креститься и иначе петь псалмы, когда стану молиться, чтобы он послал нам счастья и здоровеньких детишек?

– Бог, лапушка, только возрадуется, что ты войдешь в лоно соборной и апостольской церкви нашей! – уверенно заявил Федор, продемонстрировав пастору Глюку некоторые шапочные познания в богословии. – А вы, сударь, не станете ли чинить препон вашей дочери? Знайте, ежели откажете – как только границу перевалим, увозом ее увезу, окрещу у первого же попа да там же и повенчаюсь! Пущай тогда хоть сам господин фельдмаршал меня вешает!

– Катарине, увы, придется принять вашу веру и венчаться с вами в первом же православном соборе, – со вздохом сказал пастор. – Дабы сохранить свою запятнанную поспешными амурными свиданиями честь. Я сам попрошу господина Шереметева содействовать в этом браке.

– Но, батюшка, моя честь не запятнана, вернее, вовсе не так запятнана, как вы полагаете, – принялась кокетливо оправдываться Катарина. – Ну, может быть, самую чуточку! Феденька, конечно, позволял себе некоторые вольности, но не более чем целомудренные поцелуи!

– Токмо лобзания – и ничего более! – подтвердил сержант не совсем уверенным голосом.

– И этого достаточно, чтобы навсегда запятнать честь молодой девицы! – сурово заметил пастор, хотя суровость его была лишь внешней. – Извольте немедля сделать вашей даме сердца предложение, как подобает благородному воину. Дабы я, как отец сей ветреной особы, мог помолиться об освящении уз, соединивших вас, по обычаям моей святой лютеранской церкви.

Сержант приосанился, застегнул ворот кафтана и поправил портупею.

– Катариночка… Почтенная и высокородная девица Глюк! – отчеканил он таким потешным, торжественным тоном, что даже пастор, несмотря на трагизм своего положения, едва не расхохотался. – Коли я имею фортуну быть любим вами, и коли вы верной супружницей мне будете, то учините мне великий решпект! Извольте сочетаться со мною законным браком на веки вечные, покуда смерть не разлучит нас.

– Феденька, вот смерти не надо… – пролепетала Катарина и, не в силах справиться с внезапно нахлынувшей дурнотой, припала к плечу любимого, чтоб не упасть. Федор крепко обнял ее, даже не догадавшись о его состоянии. Для него смерть была повседневным спутником, чем‑то вроде назойливого кровососа‑комара, зудевшего над ухом свистом пуль и шипением ядер. Он не боялся смерти не только потому, что был еще слишком молод, чтобы понять ее страшный смысл, но и потому, что убиенных на поле брани непременно ждало Царствие Небесное. Так говорили попы и командиры! А кто же боится рая?

– Иди ныне к отцу, Катаринушка, – ласково, но твердо сказал он. – Надобно мне батюшке и матушке на Москву отписать, что ныне сын их честный жених честной девицы роду ливонского, да веры нашей! Слукавлю покуда малость… Письмецо это я с первой же эстафетой отошлю! Ты после этого все равно что моя законная жена перед семейством моим будешь! Ступай покуда, ладушка моя!

Катарина недовольно надула губки, и без того распухшие от поцелуев, и подошла к отцу.

– До вашего законного обручения в присутствии всего моего семейства, фельдмаршала и моей приемной дочери Марты я прошу всякие вольности прекратить! – строго приказал влюбленным пастор.

– Как тебе будет угодно, батюшка! – сладчайшим голоском пообещала Катарина и присела в глубочайшем книксене, украдкой лукаво подмигнув Федору.

– Никаких вольностей, сударь! Чтоб мне чарки не знать, коли совру! – отчеканил бравый сержант. Целомудренно поцеловав ручку своей свежей невесты, он чуть слышно шепнул ей:

– Завтра по первой звезде снова приду, коли на аванпосты не пошлют! Жди!

Свой путь в Россию Катарина продолжала уже невестой – с благословения отца и по дозволению фельдмаршала Шереметева. Она понемногу училась у отца и сержанта Иванникова русскому языку и с чудовищным немецким акцентом повторяла русские пословицы и поговорки: «Сердцу не прикажешь», «Тише едешь – дальше будешь», «Девичья коса длинна – ум короток». Катарина не без оснований считала, что последняя пословица не относится к ней, поскольку носила не косу, а локоны, и, стало быть, обладала весьма внушительным умом.

Пастор Глюк, впрочем, считал дочь глупышкой и втайне радовался тому, что Катарине достался такой защитник, как этот молодой, но надежный московский сержант. С некоторых пор преподобный не сомневался: Федор, пока он жив, сумеет защитить и спасти его нежную дочь от всякого зла. Суровая, непонятная Россия и ее грозный царь ожидали пастора и его семью, а он так не хотел и страшился этой встречи! Но встреча приближалась – неумолимая, как судьба или как московиты, и пастор денно и нощно просил у Господа помощи и защиты! Марта тоже каждую ночь молилась Господу Вседержителю, Иисусу Христу и Деве Марии не о своей свободе, а о жизни Йохана Крузе, которого все вокруг гласно или негласно признали мертвым.

В походе их застигла ранняя северная осень. Пролетали над войском, обозами, толпами беженцев и пленных холодные ветры, шли дожди, увязали в дорожной грязи телеги и люди, и неумолимо вставал перед пастором Глюком строгий и грозный облик России…

Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев, оставив седло, трясся в тесном нутре своего разбитого возка. Пристроив на колени лист бумаги и заслоняя его полями шляпы от сбегавшей с прохудившегося полога струйки воды, он писал реляцию великому государю о победном завершении кампании ливонской: «Послал я во все стороны пленить и жечь, не осталось целого ничего, все разорено и сожжено, и взяли твои ратные государевы люди в полон мужеска и женска пола и робят несколько тысяч, также и работных лошадей, а скота с 20 000 или больше… И чего не могли поднять – покололи и порубили».

 

 

Часть вторая



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: