А на другой день был получен приказ им всем, во главе с командиром, отправиться в тыл за новыми самолетами, потому что летать было уже не на чем: обломки и пепел ЛАГов, на которых воевали Завьялов и его товарищи, были разбросаны, развеяны по земле.
Им предстояло отправиться на грузовике за шестьдесят километров на аэродром штурмовиков, там пересесть в транспортный самолет и лететь на Урал за новыми машинами.
На экране перед Завьяловым несется по фронтовой дороге полуторка, и в ней, держа друг друга за плечи, стоят веселые парни-летчики. А он видит перед собой другую дорогу, другой кузов полуторки, других ребят-летчиков и себя среди них.
Он служил на северном, болотном фронте, и дороги там почти никогда не просыхали, для аэродрома нелегко было выбрать сухой и твердый грунт. И все летчики с восхищением говорили о пехоте, которой приходилось сидеть в блиндажах, дотах и окопах, залитых водой.
И автодороги по этим землям приходилось строить на фашинах, то есть укладывать в прорубленных лесных просеках бесконечный косой ряд бревен, а по бокам рыть глубокие кюветы для стока воды. И вот по одной из таких дорог им предстояло ехать на аэродром штурмовиков, куда должна была прибыть транспортная машина.
Они — семь летчиков и командир полка — стали укладывать свои вещи еще с утра: предстоял полет в тыл, в другой мир, в другую жизнь, из которой они, как им казалось, ушли очень, очень давно. А теперь на время воз вращаются и поэтому должны взять с собой все, что может там пригодиться. Некоторые из летчиков уже успели забыть, что в первую очередь необходимо человеку в тылу. Они взяли с собой уйму свежих подворотничков, матерчатых и целлулоидовых, мундштуки и ножи с рукоятками из плексигласа — входящий в моду армейский шик, портупеи к поясным ремням, которые никогда не носили в боевые летные будни, шинели и плащ-палатки, рассчитанные на разную погоду и на разные случаи жизни, фляги с водкой. До блеска начистили сапоги…
|
И вот они в кузове полуторки едут к штурмовикам. Не по такой дороге, как там, на экране, укатанной и гладкой, а по проклятым фашинам. Трясутся со скоростью десяти километров в час. Ехать трудно, то и дело перегревается мотор, и вода в радиаторе закипает, и шофер бегает меж деревьев со ржавым, помятым ведром в руках в поисках болотца, или лужи, или фугасной воронки, наполненной водой… А потом они снова трясутся на ребрах фашин, пока ответственный за воздух не крикнет: «Воздух!» И тогда все выпрыгивают из кузова и бегут в лес, а шофер отказывается съезжать с дороги, потому что съехать легко, а выбраться из волховских болот невозможно…
Ехать нудно и трудно, но Завьялову весело. Ему очень весело, Володьке Завьялову, молодому летчику-истребителю, кавалеру ордена Красной Звезды. Он чувствует за своей спиной трепет крыльев боевой славы, и они несут его в тыл, в большой город, где нет затемнения, где по улицам девушки ходят в обычных (нет, в необычных!) гражданских платьях, где есть кино, и, наверное, клубы и' можно потанцевать… «Потанцуем, девушка?» Вот он стоит перед ней, самой красивой, орден поблескивает тусклым, но благородным светом, и гимнастерка чуть морщится на груди, когда он склоняется перед девушкой в легком поклоне. И она смущенно отвечает: «Пожалуйста, только я плохо танцую». А он галантно: «Что за разговор! Я тоже…»
|
Но нет, ничего этого не было. Случилось совсем другое.
Чудо произошло нежданно-негаданно. Это только в сказках и операх чудеса заранее дают знать о своем появлении. На сцене начинает темнеть, молнии полосуют небо, раздаются глухие раскаты грома, и порывы ветра пригибают к земле деревья, гремит медь оркестра, барабан выбивает тревожную дробь…
А они, Завьялов и его товарищи, еще за пять минут до того, как все это произошло, попросту тряслись по проклятой деревянной дороге, проложенной в побитом артиллерией лесу. Потом они увидели поляну в полкилометра шириной и в полтора длиной и на ней ИЛы, уткнувшие свои хвосты и фюзеляжи в гущу деревьев.
Машины стояли по краям поляны-аэродрома метрах в пятидесяти одна от другой. Уже смеркалось, самолеты, очевидно, лишь недавно вернулись после боевого задания. Механики в синих замасленных комбинезонах заботливо укрывали моторы маскировочными ветками, по наезженному травянистому следу полз бензозаправщик, другой стоял у одного из самолетов, змеевидный шланг тянулся по крылу. На крыле сидел на корточках механик. Командир полка Симонюк был в кабине грузовика. Он высунулся из окна, когда машина проезжала мимо самолета, и крикнул:
— Как до вашего КП добраться?
— Прямо давай, — ответил, не оборачиваясь, механик.
Шофер нажал на газ, машина рванулась вперед, в тот же момент сидящий на крыле механик встал, обернулся, и тогда…
Тогда Завьялов увидел Олю.
Он узнал ее сразу, мгновенно, несмотря на ее комбинезон и пилотку, крикнул громко, на весь аэродром: «Оля, Оля!» На ходу выпрыгнул из кузова и побежал к самолету.
|
Он узнал ее, узнал! Она стояла маленькая на большом крыле самолета, на лице ее были темные масляные пятна, прядь волос выбивалась на лоб из-под пилотки, но Завьялов узнал ее с первого взгляда, когда она обернулась.
И она тоже узнала его. Крикнула: «Володя!» И соскочила с крыла в тот самый момент, когда он уже был рядом и смог подхватить ее.
Машина, на которой они приехали, остановилась, и Симонюк, высунувшись из двери кабины, закричал Завьялову:
— Что случилось, лейтенант?
— Знакомую встретил, товарищ подполковник! — ответил Завьялов.
— Ну, поздороваешься и на КП давай! Быстро!
Дверца кабины хлопнула, машина тронулась.
А они стояли у самолета, и Завьялов все еще не выпускал ее из своих рук.
Все, о чем он думал, пока ехал в машине, его глупые, смешные мечты о поездке в тыл, о каких-то девушках, о танцах, все мгновенно исчезло, испарилось из его сознания.
Оля стояла на земле. Завьялов впился руками в ее худенькие плечи. Его пальцы точно судорогой свело.
— Ты испачкаешься, я вся в масле, — тихо сказала Оля и улыбнулась.
Он так и не поцеловал ее в первое мгновение, а теперь на глазах у шофера бензозаправщика, «а глазах механиков, которые перестали копошиться у соседних самолетов и смотрели на них, уже не решался на это.
Он снял руки с плеч Оли. Она наклонилась, сорвала пучок травы и стала торопливо вытирать свои замасленные руки. Завьялов не мог произнести ни слова. Он задыхался.
Наконец он обрел дар речи. Кажется, воскликнул: «Ты… здесь?» И она ответила: «Здесь, Володя». — «Но… я же улетаю в тыл!» — с отчаянием почти выкрикнул Завьялов. «Это за вами должен прилететь «Дуглас»? — спросила Оля и добавила: — Я знаю. Мы ждем его».
Кажется, он забыл обо всем: о том, что идет война, что он летчик, что жизнь на войне подчиняется своей логике и своим железным законам. Как будто он снова стал Володькой Завьяловым, вчерашним школьником, встретившим свою первую настоящую любовь..
Но вот он услышал оклик: «Завьялов, давай на КП!» — и, оторвав свой взгляд от Оли, увидел, что один из их восьмерки, старший лейтенант Колышев, стоит поодаль и машет Завьялову рукой.
Он успел только шепнуть Оле:
— Где мне найти тебя?
Она ответила:
— Я сама тебя разыщу!
И вот он уже бежит к Колышеву.
Потом все они сидят в блиндаже командного пункта на деревянных лавках, вытянутых вдоль стен, а командир полка штурмовиков и подполковник Симонюк — на короткой скамье, у врытого в землю грубо сколоченного стола. На столе горит карбидная лампа — высшее достижение фронтовой осветительной техники, и командир штурмовиков говорит, что «Дуглас» прилетит только завтра, по-видимому, рано утром. Поэтому ночь летчикам придется провести здесь.
Стемнело, когда они вышли из землянки. Аэродром со всех сторон окружал хвойный лес, тени деревьев уже лежали на пыльной траве, примятой колесами самолетов, бензозаправщиков и грузовиков.
Летчики стояли и ждали коменданта — он должен был развести их по землянкам, к штурмовикам, которым придется потесниться на эту ночь.
Все были опечалены задержкой, всем хотелось быть уже в воздухе, с каждой минутой приближаться к Большой земле, к мирным городам.
Только Завьялов был счастлив.
Он стоял у блиндажа командного пункта, переминался с ноги на ногу и нетерпеливо поглядывал по сторонам.
Но Оли нигде не было видно. А потом при-шел комендант и развел летчиков по землянкам.
В тесной, маленькой землянке, где предстояло ночевать Завьялову, было темно. Комендант посветил карманным фонарем, и Завьялов увидел на узких нарах двух спящих летчиков.
Комендант растормошил одного из них и сказал, чтобы тот подвинулся и дал место Завьялову. Летчик пробормотал что-то спросонья и придвинулся к товарищу, освобождая Завьялову место у стены.
Завьялов поблагодарил, сказал коменданту, что спать еще не хочет, посидит немного на воздухе у землянки. Комендант ушел.
И вот Завьялов стоит, прислонившись спиной к деревянному накату землянки. Уже совсем темно, зажглись неяркие звезды, издалека доносится артиллерийский гул, зарницы вспыхивают в небе, где-то тарахтит невидимый У-2.
Завьялов вдруг слышит мужской голос:
— Ждешь?
Какой-то офицер шагает к нему из темноты-
— Да, — отвечает Завьялов. — Впрочем… вы о чем?
Офицер подходит совсем близко, и Завьялов различает два ордена Красного Знамени на его гимнастерке и три звездочки на погонах.
Офицер подносит руку к пилотке и произносит скороговоркой:
— Старший лейтенант Воронин. Завьялов козыряет ему в ответ: — Лейтенант Завьялов.
Некоторое время Воронин молчит. Потом спрашиваем.
— Почему не спишь, лейтенант?
— Не хочется, душно. А здесь хорошо.
— Врешь, — говорит Воронин, — Ольгу поджидаешь.
Жар мгновенно опаляет лицо Завьялова. Он отвечает неуверенно и смятенно:
— А вам… какое вам дело?
— Есть дело, раз говорю, — обрывает его Воронин. — Ты зачем сюда пожаловал? В тыл лететь или за девками бегать? Если лететь, то иди и спи, завтра полетишь, понял?
Завьялов сжимает кулаки., В нем поднимается злоба. Он еще не знает к кому. К Воронину, который говорит с ним таким тоном? К Ольге, на которую этот старший лейтенант, видимо, имеет какие-то права?
— Я прошу меня не учить, — начинает Завьялов, стараясь избегать прямого обращения. Воронин старше его по званию; отвечать ему на «ты» Завьялов не решается, но и на «вы» обращаться не хочет. — Прошу меня не учить, — повторяет Завьялов, Ему хочется отвечать резко и с достоинством, но голос срывается.
— Буду учить, если потребуется, — снова обрывает его Воронин. — Ты что это задумал? Поразвлечься на перепутье?
Завьялов делает шаг вперед и теперь стоит лицом к лицу с Ворониным. Смотрит в упор в его узкое, со шрамом над левой бровью лицо, в его немигающие глаза.
— Кто вам дал право… — стиснув кулаки, начинает Завьялов.
— Господь бог! — с усмешкой, не дослушав его, говорит Воронин. — Господь бог дал мне это право, ясно?
— Почему вы со мной так разговариваете? — вскипает Завьялов. — Кто она вам?
— Она в моей эскадрилье. Обслуживает мой самолет.
— Но не вас же? — вырывается у Завьялова, и тут же ему становится нестерпимо стыдно.
— Видать, лейтенант, тебе в жизни мало морду били, — говорит Воронин. Он произносит эти слова как-то раздумчиво и с сожалением. — Я сразу понял, что ты за человек. А она еще к тебе бежать собирается. «Куда лейтенанта поместили?» Даже фамилии твоей не знает, а бежит на ночь глядя. Только мы этого не допустим. Ясно? Знаешь ли ты, пижон, что это за девушка? Знаешь ли ты, что никто в полку пальцем к ней не смеет прикоснуться?
Внезапно Завьялов почувствовал, что злоба его прошла. Кулаки разжались. Кровь отхлынула от лица.
— Ты ошибаешься, старший лейтенант, — проговорил он.
— Извернуться хочешь?
— Нет. Я эту девушку знал раньше. Еще на гражданке. Мы встретились и потеряли друг друга. А теперь вот снова встретились… Случайно, понимаешь?
— Байки! — угрюмо сказал Воронин.
— Нет, Воронин, не байки, нет! Я тогда ночью, на пароходе, в воду хотел броситься, чтобы за ней плыть…
Он замолчал. Ночь… пароход… Разве это что-нибудь скажет Воронину? Но, очевидно, если не слова, то взволнованный голос что-то ему сказали. Воронин как-то обмяк весь и, как показалось Завьялову, ссутулился.
И вдруг Завьялов услышал голос Оли:
— Володя, ты здесь?
Она точно вынырнула из темноты, из черной тени густых сосен.
— Здесь, здесь этот Володя, — угрюмо отозвался Воронин и добавил: — Между прочим, Завьялов его фамилия…
— Ах, это вы, товарищ старший лейтенант! — смущенно произнесла Оля и подошла ближе. На ней была юбка, гимнастерка с сержантскими нашивками и туфли вместо сапог.
— Это мой командир, — сказала она Завьялову. — Вы тоже были раньше знакомы?
— Да, — с иронией ответил Воронин, — на гражданке.
— Ну вот, — торопливо и все еще, как казалось Завьялову, смущенно, заговорила она, — вот как все получается. А я служу в эскадрилье старшего лейтенанта. Оружейником. Обслуживаю самолет комэска. «Шестерку»!
— Уже знаю, — сказал Завьялов.
— Только вот товарищ старший лейтенант, видимо, не очень мне доверяет, — поспешно, точно боясь молчания, которое может наступить, продолжала Оля, — не хочет брать меня воздушным стрелком.
— Ну, я ухожу, — неожиданно сказал Воронин, — спокойной ночи. Впрочем…
Он не договорил, передернул плечами и медленно зашагал в сторону.
— Пойдем и мы, — сказал Завьялов. Эти слова неожиданно для него самого прозвучали жестко и с вызовом.
Он взял Олю под руку, и они пошли в сторону леса.
— Оля! — вдруг послышался из темноты голос Воронина. Завьялову показалось, что он прозвучал как-то жалобно и беспомощно.
— Да? — отозвалась она и остановилась.
— Ты… ты бы надела сапоги, — глухо сказал невидимый в темноте Воронин. — Скоро роса выпадет. Простудишься.
— Но… я же ненадолго, — отозвалась Оля, — мы поговорим немного с Володей, и я вернусь. Вы меня слышите, товарищ старший лейтенант?
Ответа не было.
— Пойдем, — тихо сказала Оля и взяла Завьялова за руку.
Если бы он знал, что они в последний раз вместе! Если бы он знал, что больше не увидит ее!
Но до этого еще далеко. Пройдут еще долгие месяцы, и он получит от Оли десятки писем, и сам будет бесконечно писать ей, где бы он ни был, в каких бы условиях ни находился, пока не наступит молчание. Долгое черное молчание…
Но сейчас он шел рядом с ней, она держала его за руку, крепко, как в тот день, в толпе на волжской набережной. И он был уверен, что теперь уже всю жизнь будет видеть ее лице. А он видел его во второй и последний раз. Если бы он знал это, если бы мог предвидеть!..
Он рассказал, как искал ее тогда на пароходе в ту страшную ночь, а она рассказала, как осталась на пристани, затертая в толпе, и лишь через неделю добралась до Астрахани. И о том, что еще там, на набережной, она сказала себе, что найдет свое место в этой суровой жизни и никогда больше не окажется щепкой, которую несет по течению и больно бьет о берега. На второй же день по приезде в Астрахань Оля пошла в военкомат просить, чтобы ей дали возможность получить военную специальность. А когда там отказали, пошла в горком комсомола. Но и там получила отказ: ведь ей еще не было восемнадцати.
Она хотела попасть в авиацию кем угодно, но непременно в авиацию, потому что знала: только в авиации они когда-нибудь смогут встретиться. Она дневала и ночевала в горкоме, подстерегала секретаря при входе в кабинет и у подъезда и добилась наконец, что в документах перечеркнули дату ее рождения и поставили заветную цифру «18».
И когда главное препятствие оказалось преодоленным, ей уже совсем нетрудно было поступить в трехмесячную школу младших авиаспециалистов и получить звание мастера вооружения. Так она попала на фронт, в полк штурмовой авиации…
Если бы Завьялов и Ольга встретились впервые в мирные дни, под чистым, солнечным небом или под яркими электрическими фонарями, кто знает, может быть, они и прошли бы мимо друг друга. А если бы возникло чувство, то оно развивалось бы медленно, понадобилось бы время, пока эти двое молодых людей поняли бы, что любят друг друга.
Но они встретились в страшные дни, когда война разметала семьи, лишила их крова, когда погасли окна домов, когда смерть встала за спинами миллионов людей, когда законы мирной жизни отступили и на их место встали непривычные для нового поколения законы войны.
И не проведя вместе двух дней, Завьялов и Ольга уже любили друг друга.
…Они вышли на маленькую полянку, покрытую густой травой. Со всех сторон сплошной черной стеной ее окружали высокие деревья. Полянка казалась дном гигантского колодца, прикрытого сверху черным куполом с синеватым отливом; в нем едва угадывались далекие звезды.
Этот лес отделил их от изрытой воронками земли, от самолетов, с воем кружащихся в чертовой карусели до тех пор, пока один из них не загорится и не станет падать, оставляя на небе дымный черный шлейф. Он отделил их от проклятых фашинных дорог, от подслеповатых, чадящих коптилок, от блиндажей, куда надо входить сгорбившись… Только деревья окружали их, и только звезды светили над ними.
— Это моя поляна, — сказала Оля, — я ее и зову так: «Моя поляна». Случайно нашла. Мы ведь на этом аэродроме уже полгода базируемся. Я ее нашла, когда Скворцов разбился.
— Кто?
— Скворцов. Наш летчик. Его на моих глазах «мессеры» сбили. Он горел в воздухе. Первая смерть, которую я увидела. Комэск запретил мне плакать. А я не могла не плакать. Пошла в лес, чтобы никто не видел, и набрела на эту поляну. Сидела здесь и плакала. И никому до меня не было дела. Также, как до нас с тобой сейчас.
— Ну, мне кажется, что, по крайней мере, одному человеку есть до нас дело. Я говорю о Воронине…
— Не надо о нем говорить, — поспешно прервала его Ольга.
— Что он от тебя хочет?
— Это наш лучший комэск, Володя, — сказала Ольга, точно не слыша вопроса Завьялова. — Он самый смелый, самый прямой, самый хороший…
— Ты считаешь, что все это надо мне сказать?
— А почему же нет?
— Но что ему от тебя надо?
— Не знаю… Я думаю, он хочет, чтобы мне было хорошо. Может быть, любит меня. Чуть-чуть. А может, и нет… Просто жалеет. Они все меня любят. Все наши летчики. А Воронин — настоящий герой.
Она говорила все это очень спокойно и просто, а ему хотелось услышать другие слова.
— Что же он сделал геройского? Сбил «мессера»? Одного, двух, пятерых? — спросил Завьялов, и в эту минуту ему было противно слышать свой голос.
— Он сделал более двухсот боевых вылетов и сбил два «мессера». Многие у нас сбивали больше, — все так же спокойно ответила Ольга. — Но он сделал то, чего другие не делали. Сел на территорию врага, чтобы спасти товарища: самолет ведомого подбили, и летчик выбросился на парашюте. А Воронин посадил свою машину рядом с ним, захватил летчика и взлетел. Немцы уже сбегались со всех сторон, из автоматов стреляли, а он взлетел.
Она рассказала это без всякой аффектации.
Завьялову стало стыдно.
Он отошел, опустился на густую траву, лег на спину и стал смотреть в далекое черно-синее небо.
Он не слышал ее шагов по траве. Оля подошла и села рядом с ним, обхватив колени руками.
Где-то далеко очередь цветных трассирующих пуль прочертила небо.
— Как странно… Эти пули… — сказала Ольга. — Первое время я никак не могла к ним привыкнуть. Такие красивые, яркие, как фейерверк… А ведь они — смерть. Или освещают путь смерти. Дорогу ей показывают…
Слова о смерти вдруг встревожили Завьялова. Со всей отчетливостью он вообразил то, о чем раньше не думал. Он представил себе, как немцы бомбят этот аэродром, как земляные смерчи ходят по летному полю и между ними, оглушенная разрывами фугасных бомб, мечется Оля. За ней гонится смерть. Он увидел все это так ясно, что едва удержался, чтобы не вскрикнуть «Оля!», быстро приподнялся, обнял ее и прижал к себе.
В этом его движении еще не было ни желания, ни страсти, он просто хотел уберечь ее, ощутить, что она жива, что ей никто не грозит.
Несколько долгих мгновений он прижимал ее к своей груди, пилотка ее свалилась. Завьялов наклонил голову, прижался лицом к ее волосам. Оля подняла голову, и ее губы оказались возле его губ… Это был первый их поцелуй. И тогда они забыли о том, что идет война, что лишь во второй раз в жизни они видят друг друга и скоро должны расстаться, и неизвестно, сведет ли их судьба вновь… Главное — они снова вместе и одни, одни во всем мире.
Это была их первая ночь, первая ночь в их жизни. Оба они были очень неопытны в любви, и сердца их колотились в груди от волнения, робости, от сознания, что они стоят у порога совсем нового для них мира и со страхом пытаются открыть в него дверь.
На протяжении тысяч километров вокруг них шли бои, люди бросались в атаки, красные языки «катюш» расстилали свои огненные дороги в небе, грохотали разрывы бомб и гудела артиллерийская канонада, генералы склонялись над картами, разведчики ползли по-пластунски в тыл врага, фашистские зондеркоман-ды готовили душегубки в очередной рейс, палачи подбрасывали топливо в печи Майданека, на аэродромах просыпались механики и шли готовить самолеты к боевой работе…
Завьялов и Оля очнулись, когда начался ранний рассвет и деревья вокруг внезапно стали различимы; сине-черные краски неба переходили в бледно-серые. И вдруг они услышали пение птиц. Умолкли далекие разрывы, ни одна трассирующая пуля не ранила небо, ни один самолет не прогудел поблизости, только невидимые в густых ветвях птицы пели свои простые вечные песня. Завьялов и Оля лежали рядом, обратив свои лица к светлеющему небу. Наконец Завьялов тихо спросил:
— Где я найду теперь тебя, Оля? Ведь сейчас мы расстанемся…
— Ты найдешь меня, — ответила она. — Если захочешь, найдешь.
Завьялов резко встал. На экране еще мелькали кадры и громкий юношеский голос залихватски выводил всем знакомую песню: «Первым делом, первым делом самолеты-ы…»
Он быстро прошел по рядам, задевая колени сидящих людей и бормоча извинения.
…И вот Завьялов дома. Сидит за письменным столом в своей маленькой двухкомнатной квартире, где когда-то жил с отцом и матерью, потом с женой, а теперь живет один.
Он сидит за столом, и перед ним пачка пожелтевших бумаг: газетные вырезки, справки, какие-то письма. Все эти бумаги — военного времени. Писем Оли здесь нет. Нет ее писем, десятки которых он получил со времени их разлуки. Он свято хранил их. Война пощадила письма Оли. А вот его бывшая жена не пощадила. Перед тем как уйти, она отыскала их в письменном столе и сожгла. Что ж, она умела наносить удары по самому незащищенному месту. В этом ей надо отдать справедливость. Последнее письмо от Оли Завьялов получил 12 марта 1944 года. Он помнит и будет помнить эту дату всю жизнь. Для того, чтобы он забыл ее, мало сжечь письмо. Для этого надо сжечь его самого.
Когда было написано это последнее письмо, Оля уже летала. Добилась-таки, стала воздушным стрелком. Добилась! В письме были такие строки:
«…ты помнишь, Володя, когда мы встретились, я сказала тебе, что никогда больше не буду щепкой, которую бросают волны. До сих пор так горько и унизительно вспоминать себя в той толпе у пристани. Я тогда сказала себе, что найду свое место. Теперь я воздушный стрелок. Во время войны это хорошая специальность…»
Да, это «хорошая специальность». В особенности если учесть, что летчик сидит в броне, а воздушный стрелок не защищен… Она летала. Потом пришло последнее письмо: 12 марта 1944 года. Больше писем не было. Он ждал. Неделю. Две. Потом попросил командира своего полка Симонюка написать в часть, в которой служила Оля. Ответ пришел через десять дней. Завьялова вызвали на КП. Симонюк передал письмо, не глядя Завьялову в лицо. Только сказал:
— На, брат, держи…
И добавил, когда Завьялов уже развернул напечатанный на машинке листок серой бумаги:
— Война, друг. Что поделаешь…
Вот это письмо. Оно не было сожжено вместе с письмами Оли. Оставлено. Как нож в сердце. Пусть торчит там вечно.
«…На В запрос сообщаю, что старший сержант Миронова Ольга Алексеевна была воздушным стрелком в экипаже капитана Воронина. 14 марта с. г. после выполнения боевого задания самолет был подбит истребителем противника и, по донесению ведущего группы, взорвался в воздухе. Экипаж погиб. Личный состав нашей части глубоко скорбит о потере любимицы полка, храброй и честной девушки, отдавшей свою жизнь за свободу и независимость нашей Родины. Зам. к-ра полка по политической части. Подпись». Все.
Завьялов перечитывает письмо, которое знает наизусть. Потом откладывает его в сторону, и перед его глазами снова встает фотография — занесенный снегом участок земли, люди, стоящие полукругом на фоне какого-то длинного деревянного здания, и среди них женщина так похожая на Олю.
Но если произошло чудо и Оля жива, то как же могло случиться, что она ни слова не написала в его полк? Ведь номер полевой почты она хорошо знала.
Ведь, когда с ним, Завьяловым, произошло несчастье, сломавшее всю его жизнь, первый его вопрос по возвращении в полк был, нет ли писем…
Нет, писем не было. Если бы Оля осталась в живых, то написала бы ему. Откуда угодно, — из ада, из рая, но написала бы! Нет. Ни одного письма вплоть до окончания войны и после войны. Ни одной попытки узнать, жив ли он. Значит, ее больше нет на свете. Нет даже ее могилы.
Но все-таки он пойдет завтра в редакцию и выяснит все до конца. Не может быть на свете двух так похожих друг на друга людей. С тех пор прошло почти двенадцать лет, но годы мало изменили ее. Это она. Но если он не ошибся, если она жива, то почему же все-таки ни разу не написала ему, не попыталась отыскать?.. Ни разу!.. Нет, этого не может быть. Это невозможно себе представить. Значит, он ошибся. На фотографии не Оля. Или…
Завьялов не мог допустить этой мысли. Опустив голову на руки, он пытается снова припомнить, как все это произошло, восстановить мельчайшие подробности. Вернувшись в часть, он явился к Симонюку…
«Нет, — говорит он себе наконец, — я должен заново проверить все. Поговорить с Си-монюком. Уточнить все сроки, все факты».
Уже без четверти два. Сейчас он поедет в аэроклуб. Полчаса до вокзала, сорок минут в электричке, двадцать минут до аэродрома. В четвертом часу он будет на месте. Наверняка застанет Симонюка. Товарищи удивятся, увидев Завьялова: они ждут его только через двенадцать дней. Впрочем, какое это имеет сейчас значение!.. Он опускает руку в карман, там у него всегда лежит книжечка — расписание движения пригородных поездов.
Рука его нащупывает книжечку и какой-то конверт. А, это письмо от Виктора, дальнего родственника, которое он получил еще на взморье. Парень окончил институт в Ленинграде, спрашивает, может ли он приехать в Москву, пожить у Завьялова недели две-три, прежде чем отправиться к месту работы.
Что ж, пусть приезжает. Надо сегодня же дать ему телеграмму. Прямо с вокзала. Так когда же отправляется электричка?
Другого раза не будет
— Мираж, дорогой мой, мираж, воздух ловишь, — сказал наконец Симонюк, маленький, квадратный, располневший человек с большой коротко остриженной на затылке головой.
Они сидели на траве летного поля. Симонюк выслушал рассказ Завьялова без особого интереса, время от времени нетерпеливо поглядывая на старт.
«Чего он там не видал?» — раздраженно подумал Завьялов, перехватывая взгляд Симонюка. На старте все было, как обычно. В квадрате, обозначенном красными флажками, возвышался выкрашенный в серую шахматную клетку автомобиль-фургон — СКП — стартовый командный пункт аэродрома. Несколько самолетов ЯК-18 стояли на заправочной линии, и к ним медленно ползла автоцистерна с топливом. Группа курсантов в синих комбинезонах стояла полукругом перед инструктором, державшим в вытянутых руках карту в планшете. Все как обычно… +
Завьялова встретили приветливо, спрашивали, почему так рано вернулся. Он отшучивался на ходу, ища взглядом Симонюка. Разглядев его наконец у взлетной полосы, подошел и увел сюда, в дальний угол аэродрома, где им никто не мог помешать.
— …Послушай, — снова начал Завьялов, — а нельзя все-таки допустить, что письма были? Понимаешь, были! Ну, хотя бы одно письмо. Меня нет, я погиб, кто станет хранить адресованные мне письма? Их могли просто затерять, выбросить, наконец.
— Опять двадцать пять, — сказал Симонюк своим хрипловатым голосом. — Все письма, адресованные погибшим летчикам, передаются замполиту. Так? Он на них отвечает. Все это ты знаешь не хуже меня. Когда ты вернулся, замполит был на месте, и ты его расспрашивал. Так?
— Так…
— Ну, вот и весь сказ.
И Симонюк посмотрел на Завьялова снисходительно и в то же время с чувством глубокого превосходства.
Симонюку за шестьдесят, и вот уже десять лет, как он вышел в отставку.
Однако между ним и уволенным в запас Завьяловым была большая разница. Оторванный, отгороженный от любимого дела, Завьялов с горечью сознавал, что жизнь идет вперед, а он, Завьялов, стоит на месте.
Симонюк же где-то в глубине души был уверен, что подлинное летосчисление остановилось в тот самый день, когда он прекратил свою командную деятельность в армии.
Все, что люди делали без Симонюка, казалось ему чем-то несерьезным, неправомерным, заслуживающим критики, иронии и, уж во всяком случае, молчаливого неодобрения.
Некоторое время, после того как его уволили в отставку по возрасту и, очевидно, еще и потому, что он не принадлежал к тем офицерским кадрам, с которыми армия не могла позволить себе расстаться, Симонюк еще пользовался своим правом носить форму.