Ибо «активность» — как «внутреннее условие» усвоения операции и признака ее применимости — просыпается, как само собой понятно, только и исключительно там, где индивидуум оказывается перед трудностью в сочетании с потребностью ее преодолеть своими силами, без натаскивания, без «подсказки», без намека.
Стало быть, искусство состоит в умении создать такую «трудную» ситуацию, внутри которой был бы объективно один-единственный выход, тот самый, который педагогу известен, и есть чистейшая «операция», но ребенку — неизвестен и должен быть найден им самостоятельно, как «новое», а не как «операция» по заданному признаку.
При этом условии «операция» будет усвоена, но не путем дрессировки и заштамповывания, а путем самостоятельной акции индивидуума, через пробуждение его продуктивной активности.
Этим, как нам кажется, снимается антиномия между «теорией интериоризации» и позицией С. Л. Рубинштейна. Таким образом, сохраняются сильные стороны той и другой позиции, но в то же время каждая из них очищается от слабостей, в которых они взаимно упрекают друг друга.
Ибо «способность» заключается в умении действовать по логике той действительности, в которой «депонированы» операции и признаки их «включения», опираясь при этом на усвоенные схемы действий, но не останавливаясь в растерянности там, где уже усвоенные формализмы исчерпали себя и привели к трудности, к антиномии.
Ибо в виде антиномии, в виде формально неразрешимого противоречия, всегда и встает перед человеком вопрос, подлежащий решению и не имеющий еще найденного ответа, уже разработанного способа действия, ведущего к ответу и решению.
|
Именно так понимал проблему способности, или проблему отличия понимания от простого формального усвоения известного Карл Маркс.
Вот решающее место. Характеризуя Рошера, Маркс пишет:
«Рошер обладает, безусловно, большим и часто очень полезным знанием литературы... Но... какая польза мне от человека, знающего всю математическую литературу, но не понимающего математики?.. Если подобный педант, который по своей натуре никогда не может выйти за рамки учения и преподавания заученного и сам никогда не может чему-либо научиться, если бы этакий Вагнер был, по крайней мере честен, то он мог бы быть полезен своим ученикам.
Лишь бы он не прибегал ни к каким лживым уловкам и напрямик сказал: здесь противоречие: одни говорят так, другие — этак; у меня же по существу вопроса нет никакого мнения; посмотрите, не можете ли вы разобраться сами. При таком подходе ученики, с одной стороны, получили бы известный материал, а с другой — был бы дан толчок их самостоятельной работе. Конечно, я в данном случае выдвигаю требование, которое противоречит природе педанта. Его существенной особенностью является то, что он не понимает даже самих вопросов, и потому его эклектизм приводит к тому, что он занимается только собиранием уже готовых ответов [Письма о капитале. — С. 82].
Биологическое и социальное в человеке
Казалось бы, никакой проблемы, заслуживающей серьезного разговора, тут нет. Казалось бы, все просто — человек, с одной стороны, представляет собою биологический организм, особь вида Гомо Сапиенс, а с другой — всегда выступает как член того или иного социального организма, как представитель общества на определенной ступени его развития, стало быть — как представитель определенного класса, профессии, той или иной социальной группы. Чтобы понять это обстоятельство, не нужно быть ни философом, ни врачом. Это так же очевидно, как и тот факт, что Волга впадает в Каспийское море.
|
Почему же в науке на протяжении столетий вновь и вновь возникает такой вопрос, почему снова и снова вспыхивают споры по поводу того, в каком именно отношении находятся между собою эти две стороны, эти два, так сказать, аспекта жизнедеятельности человеческого существа? Не есть ли этот спор надуманный и не имеющий никакого отношения к реальной проблематике, в тиски которой человек оказывается то и дело зажат?
По-видимому, нет. И проблема возникает именно потому, что человек — это не «с одной стороны — социальное, а с другой — биологическое существо», которое можно расчленить — хотя бы мысленно — на эти две стороны, а существо в буквальном смысле слова диалектическое.
Это значит, что любое социальное отправление, любое действие, любое проявление социальной жизни в человеке обеспечиваются биологическими механизмами, прежде всего — механизмами нервной системы. С другой же стороны, все биологические функции организма человека до такой степени подчинены выполнению его социальных функций, что вся биология становится здесь лишь формой проявления совсем иного по природе начала.
Поэтому тут всегда и возникает возможность двух полярных толкований любого конкретного, любого частного случая.
|
А именно — можно биологические функции организма рассматривать как форму проявления социальных, исторически определенных функций данного индивида, а можно — как раз наоборот — рассматривать социальные функции как форму проявления естественно-природных, «родовых» особенностей человеческого организма, как лишь внешнюю форму обнаружения органически встроенных в этот организм функций.
С чисто логической, с формально-логической точки зрения оба подхода одинаково правомерны. Поэтому и получаются две встречных, прямо обратных логики рассмотрения одного и того же факта. И вот эта возможность мыслить один и тот же факт на взаимно обратных путях и создает возможность возникновения тут спора уже не формального.
Стоимость — конкретная форма проявления абстракта, потребительская стоимость — лишь форма воплощения меновой. И не наоборот.
Вопрос возникает, как правило, там, где люди встречаются с той или иной аномалией, с более или менее резким нарушением обычного, «нормального» хода человеческой жизнедеятельности и начинают задумываться над причинами этой аномалии, этого нарушения нормы. Где искать эту причину, нарушающую нормальный, привычный ход жизнедеятельности, чтобы ее устранить? Речь идет, разумеется, не о единичных случаях, но о таких случаях, которые почему-то имеют тенденцию становиться типичными, массовыми, и потому требуют некоторого общего решения. Я имею в виду, например, такие факты, как снижение рождаемости или увеличение процента смертности, рост или падение числа определенных заболеваний, или, например, статистика преступности. В общем — любые общезначимые неприятности.
Здесь-то всегда и возникала возможность истолковывать чисто социальные по своему происхождению феномены естественно-природными причинами, выводить, так сказать, социальное из биологического и, шире говоря, вообще из естественно-природного, лечить социальные болезни медицинскими мерами, а органические заболевания врачевать мерами социального обеспечения.
Гильотен — врач и химикофармацевт.
Этот ход мысли, который в известных условиях и для известных категорий лиц становится заманчивым, в истории теоретической культуры
наблюдается постоянно и давно откристаллизовался в целое мировоззрение. Его можно обозначить как натуралистическое воззрение на человека, на его жизнедеятельность.
Хрестоматийным примером — для нас смешным, а в свое время вовсе не смешным — может служить хотя бы тезис Аристотеля, согласно которому одни индивиды от природы являются рабами, а другие — их господами. И самое интересное тут в том, что тезис этот возник именно тогда, когда классическое античное общество начало вступать в фазу своего заката, своего разложения. Тезис этот возник именно как теоретическое обоснование обороны, охраны разваливающейся социальной организации, как контртезис требованиям какого-то иного способа организации жизни, которые уже начинали смутно бродить во многих головах.
Но натуралистическое объяснение известных социальных феноменов может иметь и не только охранительный, а и разрушительный характер и направленность. Например, французская буржуазия в 1789 году поднялась на революцию во имя так называемой «природы человека», объявив сословно-феодальный строй — «неестественным», противоречащим «природе», естественноприродной организации человеческого существа. Так, естественным было объявлено право частной собственности, свободы частной собственности.
Так что за натуралистической иллюзией может крыться как консервативная и реакционная, так и прогрессивная, даже революционная по своему объективному смыслу концепция. Тем не менее в обоих случаях эта иллюзия остается иллюзией, в которую могут впадать даже очень прогрессивно настроенные люди.
Материалистическая философия, будучи принципиальным противником любых иллюзий, не делает исключения и для этой иллюзии, которая склонна оживать в самых неожиданных формах.
Марксизму пришлось столкнуться с нею уже при самом своем рождении, в ходе полемики с революционно настроенными левогегельянцами. Маркс и Энгельс показали в «Немецкой идеологии» все коварство этой теоретической иллюзии, которая приводила к тому, что радикальные левогегельянцы — Бауэры и Штирнер — несмотря на все свои искренне революционные настроения и фразы,
в действительности — неведомо для себя самих — оказывались теоретическими апологетами существующего порядка вещей. [Соч., т. 3. - С. 424-426.]
Маркс и Энгельс всегда категорически выступали против всех оттенков натуралистического истолкования человеческой жизнедеятельности, даже в том случае, когда эта натуралистическая концепция сочеталась с политически прогрессивными намерениями, понимая, что эта иллюзия, в силу того, что это именно иллюзия, а не научно-материалистическое объяснение, рано или поздно приведет этих людей и к политически ложным и вредным решениям, что рано или поздно они, несмотря на все свои субъективно-революционные настроения, станут на охранительные позиции по отношению к существующему порядку вещей, — к тому самому порядку, который им кажется ненормальным. С большинством левогегельянцев так и случилось.
Натуралистическое объяснение основных, массовых бед и ненормальностей нашего столетия сплошь и рядом оказывается очень подходящей формой мышления для антикоммунизма. В качестве крайнего, предельного случая этого рода, в котором коварство натуралистического объяснения выступает особенно отчетливо, можно рассмотреть концепцию Артура Кестлера — теоретика очень и очень на Западе популярного.
Позицию подлинного материализма, сформулированную Марксом, Энгельсом и Лениным, в общем и целом можно охарактеризовать кратко так:
Все человеческое в человеке — то есть все то, что специфически отличает человека от животного — представляет собою на 100% — не на 90 и даже не 99 — результат социального развития человеческого общества, и любая способность индивида есть индивидуально осуществляемая функция социального, а не естественно-природного организма, хотя, разумеется, и осуществляемая всегда естественноприродными, биологически-врожденными органами человеческого тела, в частности — мозгом.
Такая позиция многим кажется несколько крайней, преувеличенно заостренной. Некоторых товарищей пугает опасение, что такая теоретическая позиция может повести на практике
к недооценке биологических, генетически-врожденных особенное! ей индивидов, даже к нивелировке и стандартизации. Эти опасения, мне кажется, напрасны. Мне кажется, наоборот, всякая — даже малейшая — уступка натуралистической иллюзии в объяснении человеческой психики и человеческой жизнедеятельности рано или поздно приведет теоретика, эту уступку сделавшего, к сдаче всех материалистических позиций, к полной капитуляции перед теориями типа кестлеровской. Здесь — «коготок увяз — всей птичке пропасть». Ибо начинается с рассуждений о генетическом (то есть естественноприродном) происхождении индивидуальных оттенков в составе тех или иных человеческих способностей, а кончается всегда выводом о естественноприродной врожденности самих этих способностей по их составу, а опосредованно — через натуралистическое объяснение этих способностей к увековечиванию (сначала в фантазии, а затем и в практике) наличного, на сегодняшний день сложившегося, то есть исторически унаследованного способа разделения труда между людьми.
Это получается всегда, когда чисто физические показатели человеческого организма (например, рост, цвет волос или глаз) делается для теоретика «моделью», по которой он начинает понимать и психические показатели, такие, как степень умственной одаренности или художественного таланта.
Эта логика неумолимо ведет к тому, что талант (как и его полюс — идиотизм) начинает казаться отклонением от нормы, редким исключением, а «нормой» начинает казаться посредственность, отсутствие способности к творчеству, склонность к нетворческому, пассивному, чисто исполнительскому труду.
И здесь мне кажется долгом марксиста категорически возражать такому объяснению психических различий. Мне кажется гораздо более верным — и теоретически и практически — утверждать, что «нормой» для человека является как раз талант и что, объявляя талант редкостью, уклонением от нормы, мы просто-напросто взваливаем на матушку-природу нашу собственную вину, нашу собственную неспособность создать для каждого нормального в медицинском отношении индивида все внешние условия его развития до самого высокого уровня талантливости.
Поэтому-то мне и кажутся не только нелепыми, но и вредными рассуждения о генетической заданности умственных способностей человека. Ибо практическим выводом из этих рассуждений всегда оказывается ложная стратегия в деле сотрудничества педагога и врача, в деле налаживания этого сотрудничества, которое столь необходимо, когда речь идет о задаче всестороннего развития каждого человека, то есть основной задачи коммунистического преобразования.
Ведь стоит взвалить на матушку-природу, на органику человеческого тела вину за то, что школа наша выпускает довольно значительный процент бездарных людей и недостаточный процент людей талантливых, как задача перестройки школы и вообще всех условий развития человека автоматически подменяется задачей перестройки органики, структуры мозга и нервной системы индивидов. Отсюда задачу врача и медицины вообще начинают видеть не в охране и восстановлении биологической нормы работы организма человека, а в утопической затее перестройки этой нормы. Либо врача толкают на недостойную роль апологета всех недостатков нашей школы и нашего воспитания. Сначала сделают ребенка невротиком и даже психопатом, а потом посылают его к неврологу, который, естественно, фиксирует невроз. И получается заколдованный круг, где причину всегда легко выдать за следствие.
Таким образом, проблемы отношения биологического и социального в человеческой жизнедеятельности и психике — это проблема не надуманная, а жизненная, и врач, так же, как и педагог, должен быть знаком с общетеоретическим решением этой проблемы в философии марксизма-ленинизма, чтобы делать поменьше ошибок в частных, в конкретных случаях, с которыми он сталкивается.
К вопросу о понятии «деятельность» и его значении для педагогики
Разговор, поднятый на страницах журнала «Вопросы философии» А. Н. Леонтьевым, мне представляется не только очень своевременным, но и очень точным по прицелу. Так и хочется назвать счастливой случайностью тот факт, что появление статей А. Н. и учреждение нашего семинара совпали во времени. Понятие деятельности, видимо, и в самом деле является тем ключевым понятием, которое только и позволяет объединить усилия педагогов, психологов и философов вокруг решения центральной задачи всей нашей система образования, — задачи ее организации на основе ясной системы теоретических представлений. Мне кажется, это понятие можно уподобить кристаллу, брошенному в перенасыщенный раствор нашей педагогической мысли.
В самом деле, — потребность в создании единой системы теоретических оснований организации учебно-воспитательной работы в школе очень остра, очень напряжена. Вернейшим признаком этой напряженной ситуации является та быстрота, та скорость, с которой возникают и исчезают в последнее время своего рода эпицентры в атмосфере нашей педагогической мысли, те точки притяжения, вокруг которых сразу же начинают собираться единомышленники. То это идея «программированного обучения», то «генетическая педагогика», то «развивающее обучение», а то и вовсе «кибернетика», теория «информации» и тому подобные модные веяния. Эти увлечения вовсе не проходят бесследно, — их усваивают с охотой, даже с жадностью. Стоит вчитаться в любое руководство по педагогике, написанное в последние годы, чтобы обнаружить следы всех кратковременных увлечений, — что-то вроде слоеного пирога или среза геологических напластований.
Чего тут только нету! И внешние обратные связи, и разветвленные программы, и разговоры о генетической обусловленности способностей, и о роли среды, и о роли комсомольских организаций.
Разумеется, говорится и о значении «деятельности», о значении самостоятельной активности в ходе усвоения материала. Иногда даже много говорится, и, на первый взгляд, правильно говорится. Однако эти разговоры на самом-то деле так и остаются одним из фрагментов, который спокойно можно изъять без того, чтобы все остальное сколько-нибудь изменялось. Но это и показывает, что процесс образования (и воспитания) человека понимается вне всякой связи с основной характеристикой специфически -человеческого отношения к миру и к другому человеку, — с тем, что сделано и делает человека человеком, — с процессом изменения природы, с предметной деятельностью в самом серьезном значении этого слова.
В общей форме это достаточно четко уже было сказано. И дело, по-видимому, не в том, чтобы еще раз это в общей форме повторить. Я попробую поэтому проанализировать одну известнейшую педагогическую проблему, которая нашей школе, как высшей, так и средней, доставляет много хлопот. И, пожалуй, чем дальше — тем больше.
Я имею в виду проблему, которая обыкновенно формируется как проблема применения знаний в жизни, в «практике». Думаю, не нужно доказывать, что это — больная проблема. Притом проблема, требующая именно кардинального решения, теоретического и практического решения.
Есть такая проблема? Есть. Часто — и чаще, чем кажется, — выпускник нашей школы не умеет применить знания, полученные им в школе, к решению задач, проблем, вырастающих перед ним вне стен школы. Ситуация получается нелепая, — человек знает, как нужно действовать согласно науке, и тем не менее действует так, как если бы он этого не знал. И не потому, что он не хочет этого, а потому, что не умеет.
Если вдуматься, феномен довольно странный. В самом деле — и знание как будто есть, и предмет, к которому это знание надлежит применить — налицо, и желание горячее присутствует, а знание почему-то никак не «применяется»...
Вот отсюда-то и возникает представление, согласно которому в составе человеческих способностей, в составе «умений», должна иметься особая способность, отличная от самого знания, — способность имеющееся знание «применять».
И вот встает вопрос — можно ли этому особому умению учить и научить?
Если научить этому особому умению можно, то это значит, что имеется (или должна иметься) особого рода деятельность соотнесения знания с предметом. Это значит, что должны иметься особого рода «правила», по которым эта деятельность совершается.
И вот начинают отыскивать и формулировать правила соотнесения знания с предметом, точнее — общетеоретических формул — с непосредственными предметными ситуаниями, начинают классифицировать типичные ошибки, которые при этой происходят, с целью от этих типичных ошибок предостеречь.
При этом не замечают, что проблема, которую тут пытаются решить в принципе, - по самому существа дела, — неразрешима, и что единственное ее решение может заключаться в том, чтобы самую эту проблему сделать невозможной, сделать так, чтобы она вообще не вставала перед человеком и не могла бы вообще перед ним вставать.
Иными словами, единственный способ решения этой проблемы — ликвидация условий ее возникновения.
Дело в том, что «знание», которое еще приходится специально соотносить с предметом, вовсе и не есть знание как таковое, а есть только иллюзия, есть только суррогат знания.
В связи с этим мне кажется не совсем точным и то различение, которое здесь провел А. Н. Леонтьев, — различение между «знанием» и «убеждением». Граница, мне кажется, проходит не между знанием и убеждением, а между подлинным знанием и мнимым знанием. Это разница между знанием предмета и чисто формальным, то есть чисто вербальным знакомством с терминами, с символами, со знаками и их сочетаниями, — с фразами.
Под «знанием» подчас в действительности и разумеют лишь это последнее, — а именно овладение языком определенной области знания, владение терминологией и умением этой терминологией пользоваться.
При этом происходит вовсе не усвоение предмета (а знание ни в чем другом, кроме этого, и не может заключаться), а лишь усвоение фраз об этом предмете, лишь усвоение вербальной оболочки знания вместо знания.
Здесь-то и таится корень той иллюзии, на почве которой потом и вырастает своеобразная и по сути своей нелепая, иррациональная проблема «соотнесения» знания с предметом. Это проблема, которая рационального решения не имеет и иметь не может по самой ее природе.
Это прекрасно понимал такой тонкий аналитик, как Иммануил Кант. В его «К.Ч.Р.» имеется очень острый анализ обрисованной ситуации. Суть этого анализа состоит в следующем.
Если знание, которое человек усваивает в школе, заключается в определенной совокупности понятий, дефиниций, формул и их сочетаний в суждениях, умозаключениях и системах умозаключений, то есть в совокупности правил, составляющих профессиональную эрудицию, то за вычетом этого в составе деятельности рассудка сохраняется еще одна совершенно особая задача, — а именно задача подведения под эти правила отдельных, частных, особенных случаев. Задача подведения особенного под всеобщее.
Вот тут-то, как правило, и происходит типичный срыв.
Эта способность, как совершенно точно определяет ее специальную задачу Кант, заключается в умении различать — подходит ли данный случай под данное правило или не подходит? Кант назвал эту специальную способность способностью суждения. И эту специфическую способность принципиально невозможно усвоить в виде очередного правила. И по очень простой причине, — по той причине, что правило, именно потому, что оно есть правило, то есть нечто общее, опять в свою очередь требует руководства со стороны способности суждения, то есть опять-таки способности различать, а данный случай «применения» правила подходит ли под сформулированное нами правило такого применения или же нет?
«Таким образом и получается, что хотя рассудок и способен к поучению посредством правил и усвоению их, тем не менее способность суждения есть особый талант, который требует упражнения, но которому научиться нельзя. Этот талант есть специфический элемент остроумия, и недостаток его не может быть возмещен никакой школою, ибо школа может только доставить ограниченному рассудку и как бы вдолбить в него все правила, добытые чужим пониманием, но способность правильно пользоваться ими должна принадлежать самому воспитаннику,
и в случае недостатка этого естественного дара никакие правила, которые были бы приписаны ему с этой целью, не застрахуют его от ошибочного применения их».
«Недостаток способности суждения есть собственно то, что называют глупостью; против этого недостатка нет лекарств. Тупой или ограниченный ум, которому недостает достаточной силы рассудка, может, однако, с помощью обучения достигнуть даже учености. Но так как вместе с этим подобным людям недостает способности суждения, то не редкость встретить ученых мужей, которые, применяя свою науку, на каждом шагу обнаруживают этот непоправимый недостаток» (т. 3, стр. 217—219).
Отсюда прямо и получается вывод, — способность суждения — это способность врожденная. Безразлично — от бога она или от природы. Есть она у воспитанника от рождения — ее можно и нужно тренировать. А нет ее — никакая сколь угодно изощрённая тренировка уж не поможет
Поэтому-то традиция, идущая от этих рассуждений Канта, и связана с резким делением людей на две категории, — на людей, действующих в согласии с правилами, добытыми чужом умом, и на людей, умеющих эти правила извлекать из опыта и применять их в опыте с умом.
При этом, естественно, большинство людей попадают именно в первый разряд, в первую категорию. И интеллект этого сорта людей работает по схемам, которые больше напоминают схемы действия дрессированного животного, чем действия человека. Он действует в строгом согласии со схемами формально усвоенных «правил», не будучи в силах справиться с задачей там, где предметная ситуация делает невозможными действия по заранее заданной схеме.
Возникает вопрос, — а возможен ли тут вообще выход? Есть. И очень простой в принципе, хотя и очень непростой по его конкретно-педагогической реализации.
А именно, — все искусство педагога должно быть с самого начала направлено не на внушение готовых правил, рассматриваемых как орудие, как инструмент действия, а на организацию внешних, объективных условий деятельности, внутри которых эта деятельность должна совершаться.
Иными словами, педагог должен в первую очередь заботиться о создании системы условий действия, властно диктующих человеку такой-то и такой-то способ действий.
А уж когда это действие совершено, в его составе можно и нужно выявить правило, схему, которой это действие вынуждено было подчиняться. Тогда этому правилу можно и нужно дать вербальное, знаковое оформление. Тогда — и не раньше — это правило можно довести до словеснооформленного сознания.
В таком случае человек уже умеет обращаться с предметом сообразно тем требованиям, которые ему предъявляет природа предмета, а не заранее (и независимо от действия с предметом) заданное «правило», схема действия, заданная до действия и независимо от него.
Тут получается очень любопытная и очень коварная диалектика.
Если вы задаете умение действовать в согласии с правилом в виде внешней, вне сознания человека и независимо от его воли существующей ситуации, в виде положения вещей, требующих определенного способа действия, то правило и усваивается человеком как субъективная форма (или способ) действий с предметом.
Если же вы поступаете наоборот, если вы задаете это умение действовать в согласии с правилом а виде «правила как такового», то есть схемы действия субъекта, то это правило и не усваивается как схема субъективного действия. Оно усваивается именно как внешняя схема, как предмет наряду с другими предметами, как вещь, обладающая известными свойствами. Ну, например, формула, алгоритм. Человек приучается действовать с ними таким же способом, каким он вообще действует с любой внешней вещью.
Парадокс психологического свойства состоит тут в том, что воспитатель ума добивается в обоих случаях как раз обратного (по сравнению со своим намерением) результата.
Если он задает «правило» через организацию предметной ситуации, то есть не как правило, а как совокупность внешних условий действия, он добивается того, что усваивается правило субъективной деятельности.
Если же он задает правило именно как схему субъективной деятельности (как порядок операций), то получается усвоение лишнего предмета, лишней внешней вещи, с которой нужно производить особые действия, и именно действия особого соотнесения с другим предметом.
Потому-то мыслители, которые отправлялись от трудностей, резко обозначенных Кантом,
как раз и настаивали на том, что субъективный способ действий с вещами возникает и формируется только и исключительно в актах реальной деятельности с вещами и не может быть задан как априорная схема действий. Чтобы научиться плавать, надо лезть в воду, повторял Гегель.
При этом условии, если исходной точкой является реальное действие с предметом, сопровождаемое наблюдением над способом действия («рефлексией»), то правило усваивается непосредственно как требование, предъявляемое к действию со стороны предмета. Иными словами — непосредственно как форма вещи. Знание при этом и выступает для человека именно как знание вещи, а не как особая, вне вещи находящаяся структура, которую еще нужно как-то к этой вещи «прикладывать», «применять», совершая для этого какие-то особые действия.
Тут происходит очень серьезная психическая переориентация личности, получается совсем иной тип психического отношения и к знанию, и к предмету
В одном случае перед человеком находятся как бы два предмета, которые он, сам оставаясь отличным от того и от другого, вынужден как-то соотносить между собой.