Наша кровь
Пророчества и лекции о сексуальной политике
Андреа Дворкин
Перевод: fandom Radfem 2017
Содержание
ПРЕДИСЛОВИЕ. 8
Феминизм, искусство и моя мать Сильвия* 18
Отвергая сексуальное «равенство»* 26
Вспоминая ведьм* 31
Жестокость изнасилования и парень по соседству* 37
Сексуальная политика страха и смелости* 63
Новое определение не-насилия* 78
Лесбийская гордость* 85
Наша кровь: рабство женщин в Америке* 87
Первопричина* 107
Примечания. 122
ПОСВЯЩАЕТСЯ БАРБАРЕ ДЕМИНГ
Я предполагаю, что если мы готовы посмотреть в лицо нашим собственным, вроде бы самым личным возмущениям в чистом виде и взять на себя задачу перевода этого чистого гнева в рациональный гнев стремления к переменам, то мы сможем гораздо убедительнее говорить своим товарищам о необходимости вырвать с корнем из гнева убийственное начало.
Барбара Деминг, “О гневе”
“ Мы не можем жить без наших жизней”
В ПАМЯТЬ СОДЖОРНЕР ТРУТ
Так вот, женщины требуют не полцарства, а свои права, и не получают их. Когда женщина их требует,
разве вы не слышите, как сыновья шипят на матерей, словно змеи, потому что те требуют прав;
и разве они могут требовать чего-то меньшего?...
Но мы получим права, так и знайте, и вы нам не помешаете, так и знайте. Шипите сколько хотите, но так и будет.
Соджорнер Трут, 1853
БЛАГОДАРНОСТИ
Я благодарю Китти Бенедикт, Филлис Чеслер, Барбару Деминг, Джейн Гейпен, Беатрис Джонсон, Элеанор Джонсон, Лиз Канегсон, Джуду Каталони, Жанетт Косцут, Элейн Марксон и Джослин Пайн
за помощь и веру в меня.
Я благодарю Джона Столтенберга,
который был моим ближайшим интеллектуальным и творческим компаньоном.
|
Я благодарю своих родителей, Сильвию и Гарри Дворкина за их постоянное доверие и уважение ко мне.
Я благодарю всех женщин, проводивших конференции, программы и занятия, на которых я высказывалась.
Я благодарю тех феминисток-философинь, писательниц, организаторок и пророчиц, чья работа поддерживает меня и дает мне силу.
ПРЕДИСЛОВИЕ
«Наша кровь» — это книга, появившаяся в конкретной ситуации. Ситуация заключалась в том, что я не могла добиться публикации своей работы. Поэтому я прибегла к публичным выступлениям — не импровизированному изложению своих мыслей или выплескиванию чувств, а к тщательно продуманным текстам, которые информируют, убеждают, тревожат, приводят к озарениям, дают право на гнев. Я говорила себе, что если издатели не публикуют мою работу, то я пойду в обход. Я решила писать, обращаясь непосредственно к людям, для собственного голоса. Я стала так писать, потому что у меня не было другого выбора — я не видела другого способа выжить, как писательница. Я была убеждена, что это структура книгоиздательства — робкие и бессильные женщины-редакторы, надстройка из мужчин, принимающих реальные решения, мизогинные рецензенты — стояла между мной и аудиторией, особенно женской, и я знала, что аудитория существует. Книгоиздательство было грозной преградой, и я планировала обойти ее.
В апреле 1974 года была опубликована моя первая книга по феминистской теории, «Ненависть к женщинам». До этой публикации у меня были трудности. Мне предлагали отвратительные задания для журнальных статей. Предлагали огромную сумму денег за написание статей, содержание которых редактор уже изложил мне во всех подробностях. Статьи должны были быть про женщин, секс или наркотики. Они были глупыми и полными лжи. Например, мне предложили $1500 за статью про то, как жительницы пригородов принимают барбитураты или амфетамины. Мне следовало писать, что их употребление представляло собой гедонистское восстание против унылых традиций бесплодного домохозяйства, что женщины прибегали к этим наркотикам, чтобы получить кайф, повеселиться и жить в прекрасном новом стиле.
|
Я сказала редактору, что полагаю, что женщины использовали амфетамины, чтобы пережить горькие дни, а барбитураты — чтобы пережить горькие ночи. Я предложила — любезно, как я думала — спросить женщин, употребляющих наркотики, почему они это делают. Мне прямо сказали, что в статье будет написано, как приятно их принимать. Я отказалась от задания. Это звучит как веселое бунтарство — говорить бюрократам от книгоиздательства, чтобы они засунули в задницу свои охапки долларов, но если ты очень бедная, какой была и я, то это не весело. Скорее, такое тревожит до глубины души. Шесть лет спустя я наконец-то заработала половину от этой суммы за статью в журнале, это был самый высокий мой гонорар за статью. У меня был шанс играть по правилам, и я его отвергла. Я была слишком наивна, чтобы знать, что писательство по заказу было единственным доходным промыслом. Я верила в «литературу», «принципы», «политику» и «способность искусных текстов менять жизни». Когда я отказывалась писать эту и другие статьи, то делала это с сильным негодованием. Негодование обозначало меня как дикую женщину, суку, эта репутация укрепилась за время редакционных боев за содержание «Ненависти к женщинам», репутация, которая преследовала меня и вредила мне. Она не ранила мои чувства, но мешала зарабатывать на жизнь. На самом деле я не «леди», не «леди-писатель», не «милое юное существо». О какой женщине вообще можно так сказать? Мои этические и политические взгляды, а также мой стиль слились воедино и сделали меня неприкасаемой. Девушки должны быть маняще доступны для прикосновения, на самой поверхности или чуть глубже.
|
Я полагала, что публикация «Ненависти к женщинам» утвердит меня как писательницу с признанным талантом, и что после этого я смогу публиковать серьезные работы в серьезных на вид журналах. Я была неправа. Публикация «Ненависти к женщинам», по поводу которой я ликовала, была началом упадка, продолжавшегося до 1981 года, пока не была опубликована книга «Порнография: мужчины обладают женщинами». Издателю «Ненависти к женщинам» она не нравилась, и это еще мягко сказано. Мне, к примеру, не следовало писать: «Женщин насилуют». А полагалось — «Зеленоглазые женщины с одной ногой длиннее, чем другая, с волосами между зубов, французскими пуделями, любящие пассерованные овощи, по пятницам иногда становятся жертвами изнасилования со стороны неких людей». Было тяжело. Я верила, что имею право писать то, что хочу. Мои желания не были капризами — моими источниками были история, факты, опыт. Я воспитывалась почти целиком на мужской литературной традиции, и эта традиция, при всех своих недостатках, не учила робости и страху: писатели, которыми я восхищалась, высказывались прямо и не особенно вежливо. Я не понимала, что мне — даже как писательнице — требовалось быть утонченной, хрупкой, интуитивной, субъективной, погруженной в себя. Я хотела претендовать на общественный мир действий, а не на личный мир чувств. Мои амбиции воспринимались как сумасбродные — они были в неправильной сфере, поэтому по определению являлись безумными. Да, я была наивна. Я не приучилась к своему месту. Я знала, против чего восстаю, но не знала, что у литературы были те же самые жалкие ограничения, те же абсурдные правила, те же жестокие запреты[1]*.
Обращаться со мной было несложно: я была сукой. И моей книге не давали хода. Издатель просто отказывался заполнять заказ на нее. Продавцы книг хотели ее получить, но не могли. Рецензенты игнорировали книгу, обрекая меня на невидимость, нищету и провал. Первая речь в «Нашей крови» («Феминизм, искусство и моя мать Сильвия») была написана до публикации «Ненависти к женщинам» и отразила мой глубокий оптимизм в то время. К октябрю — времени второй речи («Отвергая сексуальное "равенство"») — я знала, что придется трудно, но все еще не понимала, насколько.
Глава «Отвергая сексуальное "равенство"» была написана для конференции о сексуальности, проводившейся национальной женской организацией в Нью-Йорке 12 октября 1974 года. Я говорила в конце трехчасовой дискуссии на тему секса — женщины обсуждали свой сексуальный опыт, чувства, ценности. В аудитории было 1100 женщин, мужчины не присутствовали. Когда я закончила, 1100 женщин встали. Женщины плакали, дрожали и кричали. Аплодисменты продолжались почти десять минут. Это было одним из самых изумительных событий в моей жизни. Многие мои речи приветствовали овациями, и эти не были первыми, но я никогда не говорила перед такой большой аудиторией, и мои слова сильно противоречили многому из того, что было сказано до меня. Так что такая реакция была потрясающей и ошеломила меня. Освещение речи также меня ошеломило. Одно нью-йоркское еженедельное издание опубликовало две заметки с поношениями. Одну — от женщины, которая, по крайней мере, присутствовала на встрече. Она предполагала, что мужчины умрут от недотраха, если мои слова воспримут всерьез. Другая была от мужчины, которого не было на выступлении, он услышал разговор женщин в вестибюле. Он был «в ярости». Он не мог вынести возможности того, что «женщина посчитает мазохизмом свое согласие на действия ради моего оргазма». В этом была «опасность, которую представляет идеология Дворкин». Вообще, это так — но оба автора злонамеренно исказили то, что я говорила на самом деле. Многие женщины, в том числе некоторые достаточно известные писательницы, слали письма, в которых осуждалась недостаточная справедливость и честность этих двух статей. Ни одно из этих писем не было опубликовано. Вместо них публиковались письма от мужчин, которых не было на встрече: один из них сравнил мою речь с «окончательным решением» Гитлера. Я использовала слова «вялый» и «член» одно за другим — «вялый член». Использование таких слов вызывало гнев, оскорбляло так глубоко, что заслуживало сравнения с совершенным геноцидом. Не упоминалось ничего из сказанного мной о женщинах, даже вскользь. А ведь речь была о женщинах. То самое еженедельное издание с тех пор никогда не публиковало моих статей, не рассматривало моих книг и не освещало моих речей (хотя некоторые из речей были важными событиями для Нью-Йорка)[2]*.
Такая же ярость, как в этих двух статьях, заполнила издательства, и моей работе чинили помехи. Аудитории по всей стране, большинство из них — женщины и мужчины, продолжали подниматься, но журналы, от которых можно было бы ожидать внимания к такой политической писательнице, как я, или к феномену моих речей, отказывались признавать мое существование. Было два примечательных, хоть и редких исключения: Ms. и Mother Jones.
За годы, последовавшие после публикации «Ненависти к женщинам», эта книга стала считаться феминистской классикой. То, какая это честь, будет очевидно только для тех, кто ценит «В защиту прав женщин» Мэри Уолстонкрафт или «Женскую Библию» Элизабет Кэди Стэнтон. Это было великой честью. Только феминистки позволили выжить «Ненависти к женщинам». Феминистки оккупировали офисы издательства «Ненависти к женщинам», требуя, чтобы книгу опубликовали на бумаге. Филлис Чеслер связалась с именитыми феминистками-писательницами со всей страны и попросила о письменных заявлениях в поддержку книги. Эти писательницы ответили с удивительной щедростью. Феминистские газеты сообщали, что книгу не публикуют. Феминистки, работавшие в книжных магазинах, обыскивали склады дистрибьюторов в поисках экземпляров и вновь и вновь писали издателю, требуя эту книгу. Ее начали использовать в программах женских исследований. Женщины передавали книгу из рук в руки, покупали вторые, третьи и четвертые экземпляры, когда могли их найти — чтобы раздать друзьям. Хотя издатель «Ненависти к женщинам» и говорил мне, что она «посредственная», давление, наконец, привело к изданию в мягкой обложке в 1976 году: 2500 оставшихся непереплетенных экземпляров были переплетены и, вроде как, распространены. Проблемы с распространением продолжались, и книжным магазинам, которые сообщали о постоянных продажах книги, пока она была в наличии, приходилось месяцами ждать исполнения своих заказов. «Ненависть к женщинам» теперь издается в пятый раз, в маленьком формате мягкой обложке. Моя книга не стала очередным утерянным произведением женской литературы лишь потому, что феминистки не сдались. В какой-то мере эта история воодушевляет, поскольку показывает, чего может достигнуть активизм, даже в невежественном мире американского книгоиздательства.
Но мне некуда было деваться, не было способа продолжать быть писательницей. Поэтому я отправилась в разъезды — в женские группы, которые в конце моей речи собирали пожертвования в шляпу, в учебные заведения, где студентки-феминистки добывали для меня около сотни долларов, на конференции, где женщины продавали футболки, чтобы мне заплатить. Я неделями или месяцами писала одну речь. Я долго и муторно добиралась на автобусах, чтобы выполнить работу, занимавшую всего один вечер, и спала где придется. Я страдала от бессонницы, а поэтому спала мало. Женщины делились со мной кровом, едой и душой, и я встречала женщин во всевозможных жизненных условиях, добрых и злых, смелых и напуганных. И эти женщины пострадали от всех преступлений, всех унижений — а я их слушала. Речь «Жестокость изнасилования и соседский парень» (опубликована в этой книге) всегда вызывала одну и ту же реакцию: мне рассказывали про одно изнасилование за другим, перед моими глазами проходили жизни женщин — изнасилование за изнасилованием, женщин насиловали дома, в машине, на пляже, в переулках, в классных комнатах, один мужчина, двое, пятеро, восьмеро, били, давали наркотики, резали ножом, рвали, спящих женщин, женщин с детьми, женщин, вышедших погулять, за покупками, в школу, домой из школы, работавших в офисах, на фабриках, на складах, молодых женщин, девочек, старых женщин, худых, толстых, домохозяек, секретарш, проституток, учительниц, студенток. Я просто не могла этого переносить. Поэтому я перестала читать свою речь. Я думала, что умру от этого. Я узнала все, что мне было нужно, и больше, чем могла перенести.
Моя жизнь в разъездах была изматывающей смесью хорошего и плохого, нелепого и возвышенного. Довольно типичный пример: я читала последнюю лекцию из «Нашей крови» («Первопричина», моя любимая) в свой двадцать девятый день рождения. Я написала ее, как подарок самой себе. Лекция спонсировалась бостонским политическим обществом. Предполагалось, что оно предоставит транспорт и жилье для меня, а поскольку это был мой день рождения и я хотела быть с семьей, то также для моего друга и нашей собаки. Я предлагала приехать в другой раз, но они хотели видеть меня именно тогда — со всей семьей. Один из членов общества поехал в Нью-Йорк в самую жуткую грозу, которую я когда-либо видела, чтобы подобрать нас и отвезти обратно в Бостон. Другие машины на дороге виднелись как размытые пятна красного цвета тут и там. Видимость была плохая, водитель очень устал, а также ему не нравились мои политические взгляды. Он все время задавал вопросы про разные теории из психоанализа, которые я не догадывалась похвалить. Я пыталась поменять тему, а он настаивал на том, чтобы я рассказала, что думаю о том или ином — и каждый раз, когда я оказывалась загнанной в угол и не имела ответа, он резко нажимал на педаль газа. Я думала, что мы, наверное, погибнем или от усталости и злости водителя, или от посланного Богом дождя. Мы опоздали на час, и слушательницы в битком набитом помещении дождались. В комнате была великолепная акустика, усилившая не только мой голос, но и завывание моей собаки, которая в конце концов пронеслась через аудиторию и уселась на сцене во время ответов на вопросы слушательниц. Аудитория была потрясающая: неравнодушная, серьезная, задающая вопросы. Многие идеи в этой лекции были новыми и, поскольку они прямо противоречили политической природе мужской сексуальности, приводили в ярость. Женщина, которая должна была дать нам приют и обеспечить дорогу домой, была так разгневана, что убежала и не вернулась. Мы застряли — без денег, не зная, куда податься. Человек может оказаться на мели и выкрутиться, даже находясь в опасности, но двое с немецкой овчаркой и без денег оказываются в очень неприятном положении. Наконец, женщина, которую я немного знала, дала нам приют и дала в долг денег, чтобы добраться домой. Если работать (а это трудная, напряженная, сложная работа) и путешествовать в таких условиях, когда постоянно нужно импровизировать, то придется полюбить комедию на грани фарса и грубую мелодраму. Я так и не полюбила. Вместо этого я устала и была деморализована. И я становилась все беднее, потому что никто не был в состоянии оплачивать мое время, необходимое для писательства.
Я не начинала требовать приемлемых гонораров, безопасного проживания и надежного транспорта в обмен на свой труд вплоть до публикации «Нашей крови». Время от времени я пыталась и чаще всего терпела неудачи. Но теперь мне нужно было получать оплату и находиться в безопасности. Я чувствовала, что вошла в средний возраст. Это вызвало новые проблемы у феминисток-организаторок, которые имели лишь ограниченный доступ к материальным ресурсам своих сообществ. Это вызывало новые проблемы и у меня самой. Долгое время у меня вообще не было работы, так что я становилась все беднее и беднее. Это было нелепым для всех, кроме меня: если у тебя ничего нет, а кто-то что-то предлагает, то как можно отказаться? Но я отказывалась, поскольку знала, что никогда не заработаю себе на жизнь, если не займу жесткую позицию. Моя репутация как писательницы и ораторки была неплохой и росла, но денег все же не было. Когда я только начала просить оплаты, то стала получать от женщин сердитые ответы. В одном почти нецензурном письме спрашивалось, как же авторесса «Ненависти к женщинам» может быть такой мерзкой капиталистической свиньей. Авторесса этого письма намеревалась жить на ферме и не иметь дела с отвратительными капиталистами и неприятными феминистками-буржуа. Я ответила, что не живу и не хочу жить на ферме. Я покупаю еду в супермаркете, плачу за жилье домовладельцу и хочу писать книги. Я отвечала на все сердитые письма. Я пыталась объяснить политику получения денег, особенно от колледжей и университетов: деньги были, получить их было трудно, так почему же они должны доставаться Филлис Шлэфли или Уильяму Фрэнку Бакли-младшему? Я должна была жить и писать. Наверняка мои тексты имели значение и были важны для этих женщин, иначе зачем я была им нужна — или они хотели, чтобы я перестала писать? А чтобы писать, мне требовались деньги. Я работала на скверных работах и жила в настоящей, а не романтичной бедности. Я обнаружила, что попытки объяснений действительно помогали — не всегда, и негодование все еще появлялось, но этого хватало, чтобы понять — объяснения полезны даже без окончательного переубеждения. Даже если мне не заплатят, то у кого-то еще будет шанс. После долгого периода затишья я снова начала читать лекции. Я читала их непостоянно и никогда не зарабатывала достаточно для жизни, даже такой, которую считаю стабильной бедностью, даже когда мои гонорары были высокими. Многие феминистки-активистки боролись за деньги и иногда их получали. Я справилась — друзья давали мне в долг, иногда по почте присылались анонимные пожертвования, на лекциях женщины вручали мне чеки и не давали отказаться от них, писательницы-феминистки дарили мне деньги и давали в долг. Женщины отчаянно и ожесточенно сражались с администрацией, комитетами и преподавательским составом колледжей, чтобы меня нанимали и платили мне. Женское движение не дало мне умереть с голоду. Моя жизнь не была хорошей, безопасной или легкой, но я и не переставала писать. Я по-прежнему очень благодарна тем, кто ради меня держались до конца.
Я решила опубликовать речи из «Нашей крови», потому что отчаянно нуждалась в деньгах, журналы для меня были по-прежнему закрыты, и я еле сводила концы с концами в разъездах. Книга была моим единственным шансом.
Редакторке, решившей опубликовать «Нашу кровь», не особенно нравились мои политические взгляды, зато нравился мой стиль. Я была рада получить признание как писательница. Эта компания была единственным в Нью-Йорке издательством с профсоюзом, а также у нее была активная женская организация. Все сотрудницы-женщины очень хорошо ко мне отнеслись — они были исключительно заинтересованы в феминизме, тронуты моей работой, были сознательными и добрыми. Они предложили мне обратиться к сотрудникам компании на двухгодичном женском дне, вскоре после публикации «Нашей крови». Я рассуждала о систематической презумпции мужского владения женскими телами и трудом, о материальной сущности этого владения, об экономическом принижении женской работы (эта речь была впоследствии опубликована с сокращениями под заглавием «Фаллический империализм» в журнале Ms. в декабре 1976 года). Несколько мужчин в костюмах с суровым видом прослушали ее, делая заметки. Нечего и говорить, что это было концом «Нашей крови». Было и другое показательное событие: высокопоставленный руководитель отдела через целую комнату швырнул рукопись «Нашей крови» в мою редакторку. Он сказал, что я не признаю мужской нежности. Не знаю, сделал ли он это наблюдение до или после того, как стал бросаться рукописью.
«Нашу кровь» опубликовали в мягком переплете в 1976 году. Единственный отзыв на нее был опубликован в крупном журнале Ms. через много месяцев после того, как книга была распродана. Он был восторженным. В остальном книгу игнорировали, но намеренно, злостно. Глория Стайнем, Робин Морган и Карен Декроу безуспешно пытались опубликовать рецензии. Я связалась почти с сотней феминисток-писательниц, активисток, редакторок.
Подавляющее большинство из них предприняли бесчисленные усилия, чтобы книгу отрецензировали. Некоторым удалось опубликовать рецензии в феминистских изданиях, но те, кто публиковались где-либо еще, даже часто, не могли разместить свои рецензии в этих изданиях. Никто не могла нарушить общую тишину.
«Нашу кровь» в течение нескольких лет посылали практически всем издателям книг в мягкой обложке в Соединенных Штатах, иногда больше одного раза. Никто не собирался ее публиковать. Поэтому я с большой радостью и неуверенным чувством победы приветствую ее публикацию в этом издании. Я по-особенному люблю эту книгу. Большинство знакомых мне феминисток, прочитавших «Нашу кровь», в то или иное время отводили меня в сторонку, чтобы сказать, что очень любят и ценят ее. В ней, как я считаю, есть что-то прекрасное и уникальное. Возможно, это потому, что ее писали для живого голоса. Возможно, потому, что мне пришлось так отчаянно бороться, чтобы все это сказать. Возможно, потому, что «Наша кровь» непосредственно затронула жизни стольких женщин — эти речи снова и снова читались перед реальными женщинами, и опыт произнесения этих слов дал информацию для их написания. «Ненависть к женщинам» писалась более юной авторкой, более безрассудной и полной надежды. Эта книга более рациональная, невеселая и строгая, и в некотором смысле более страстная. Я рада, что теперь она охватит более широкую аудиторию, и мне жаль, что для этого потребовалось столько времени.
Андреа Дворкин
Нью-Йорк
Март 1981 года
Наша кровь
Пророчества и лекции о сексуальной политике
Феминизм, искусство и моя мать Сильвия[3]*
Я счастлива находиться здесь, это немало значит для меня. Я могла бы оказаться где угодно. Не такого моя мама мне желала.
Хочу рассказать вам кое-что о моей матери. Ее зовут Сильвия, фамилия ее отца — Шпигель, а мужа — Дворкин. Ей пятьдесят девять, и буквально несколько месяцев назад у нее был серьезный сердечный приступ. Но она уже поправилась и вернулась на работу, она секретарша в старшей школе. Мама страдала от болезни сердца большую часть своей жизни, на моей памяти — всегда. Еще ребенком она болела ревматической лихорадкой. Но, по ее словам, настоящие проблемы начались, когда она забеременела моим братом Марком и заболела воспалением легких. После этого ее жизнь превратилась в сплошное страдание от хворей. Спустя много лет изнурительной болезни, сопровождавшейся сердечной недостаточностью, медикаментозными отравлениями из-за лекарств, которые поддерживали ее жизнь, мама перенесла операцию на сердце. После операции в ее мозгу образовался тромб, из-за которого случился инсульт, надолго лишивший ее возможности говорить. Но она оправилась после операции и инсульта, хотя до сих пор говорит намного медленнее, чем думает. Спустя время, примерно восемь лет назад, у нее был сердечный приступ. Она оправилась. И вот, несколько месяцев назад, случился новый сердечный приступ, и она снова пришла в себя.
Мама родилась в Джерси, штат Нью-Джерси, и была второй по старшинству из семи детей, двоих мальчиков и пяти девочек. Ее родители, Сэди и Эдвард, были двоюродными братом и сестрой и приехали откуда-то из Венгрии. Ее отец умер до моего рождения, а ее матери сейчас восемьдесят. Нельзя узнать наверняка, было бы сердце моей матери поражено так сильно, родись она в здоровой семье. Думаю, нет, но я не могу знать. И также невозможно узнать, ухаживали бы за ней по-другому, если бы она родилась не девочкой. Но в любом случае, получилось так, как получилось, и большую часть жизни она сильно болела. В детстве никто не поощрял ее читать книги (хотя мама говорила мне, что любила читать и не помнит, когда и почему прекратила); никто не надоумил ее пойти в колледж или задуматься о проблемах мира, в котором она жила. Из-за того, что семья была бедна, ей пришлось работать сразу после окончания школы. Она работала секретаршей на полную ставку, а по субботам и иногда по вечерам подрабатывала продавщицей в универмаге. А потом она вышла замуж за моего отца.
Мой отец был школьным учителем и еще работал по ночам в почтовой конторе, потому что должен был оплачивать медицинские счета. Он поддерживал жизнь моей матери, а также содержал двух детей. Я процитирую «Присутствие актера» Джозефа Чайкина: «Медицинско-экономическая ситуация в этой стране — символ Системы, которая буквально решает, кому выжить. Я отвергаю наше правительство из-за этой несправедливой экономической системы»1. Обратите внимание, что у других было и есть еще меньше, чем у нас. Другие, помимо моей матери, оказавшиеся в такой ситуации, умирали и умирают. Я тоже отвергаю такое правительство, потому что бедняки умирают, и это вина не только болезней сердца, болезней почек или рака — они жертвы системы, согласно которой поход к доктору стоит 25 долларов, а операция — 5000 долларов.
Когда мне было двенадцать, моя мать оправилась после операции на сердце и инсульта, отнявшего у нее способность говорить. И вот она, мать, стоит и дает указания. Это было сложное время для нас. Я совсем не знала ни ее, ни чего она от меня хочет. А она не знала меня, но имела четкие представления о том, кем я должна быть. Я считала ее отношение к миру наивным, совершенно дурацким. Когда мне было двенадцать, я хотела быть писательницей или юристкой. По сути, я росла без матери, и определенные идеи до меня просто не дошли. Я не хотела быть ни женой, ни матерью.
Меня растил отец, хотя мы не очень много времени проводили вместе. Папа ценил книги и интеллектуальные беседы. Он был сыном русских эмигрантов; его родители хотели, чтобы он стал врачом. Это была их мечта. Он был любящим сыном и пошел на подготовительные медицинские курсы в колледже, хотя сам хотел изучать историю. Но он был слишком брезглив для медика, его тошнило от вида крови. Так что после курсов, в течение почти двенадцати лет, он преподавал науку, которую не любил, вместо обожаемой им истории. На протяжении многих лет он занимался нелюбимой работой, и поклялся себе, что его дети будут образованы насколько возможно, а еще — не важно, сколько ему потребуется вложить сил, труда, денег — его дети станут теми, кем только пожелают. Мой отец превратил воспитание своих детей в искусство и посвятил всего себя пестованию этих самых детей, чтобы те сумели стать кем угодно. Не знаю, почему он не видел различий между своей дочерью и сыном, но он не видел. И я не знаю, почему с самого начала он давал мне читать книги, обсуждал со мной свои идеи, лелеял каждое мое стремление, чтобы эти самые стремления росли и множились, но так и было[4]*.
Итак, что касается влияния на личность, в нашей семье мама была не у дел. Отец, страстный любитель истории, главной целью которого было образование и интеллектуальное общение, задавал тон и учил меня и брата, что наша главная задача — познание мира. У него был целый ряд идей и принципов, которым он научил нас и словом, и делом. Например, он верил в расовое равенство и единство, в то время как все соседи, родные и коллеги считали эти взгляды совершенно иррациональными. Когда я в возрасте пятнадцати лет заявила на семейном собрании, что если я захочу выйти замуж, то выйду за кого захочу, независимо от цвета кожи, отец ответил перед лицом этого разъяренного сборища, что не ожидал ничего другого. Он был борцом за гражданские права, верил в профсоюзы и отчаянно боролся за создание профсоюза учителей — не самое жалуемое стремление в то время, хотя учителя и считали себя профессионалами. Отец вложил в нас убеждения из «Билля о правах», которые многими нынешними американцами позабыты: абсолютная свобода слова в любой форме, равенство перед законом и расовое равенство.
Я обожала отца, но не питала симпатии к матери. Я знала, что она была физически стойкой, отец говорил это снова и снова, но я не видела ее как отважную героиню. Ни одна женщина таковой не была, насколько я знала. Она была скучна в общении, она казалась маленькой и провинциальной. Помню, как-то посреди жуткой ссоры она сказала мне ледяным тоном: «Ты считаешь меня дурой». Тогда я это опровергла, но сейчас понимаю, что в тот момент она была права. Но в самом деле, что еще может думать кто-то о человеке, которую интересовало лишь, чтобы ты убралась в комнате, носила определенную одежду или сделала другую прическу. Разумеется, у меня была серьезная причина считать ее глупой, ужасной, мелочной, даже ничтожной: так говорили Эдвард Олби, Филип Уайли и великий художник Зигмунд Фрейд. Матери казались мне самыми ничтожными из людей — никто не думал о них хорошо, ни великие писатели прошлого, ни хорошие современные писатели. И потому, хотя эта женщина, моя мать, будучи рядом или далеко, была центром моей жизни во многих необъяснимых, могущественных, неизведанных смыслах, для меня она была лишь грубым раздражающим фактором — ни изящества, ни страсти, ни мудрости... Когда я вышла замуж в 1969 году, я почувствовала себя свободной от нее, от ее предрассудков и невежественных указаний.