ПОРА КОЛОСЬЕВ, СОМНЕНИЙ И НАДЕЖД 2 глава





***

Вскоре профессор покинул Замысловичи. Его комната при конторе МТС, а ключ от нее у Олены Муровой: она ежедневно ходит туда и продолжает начатые Живаном опыты.

— Попробовал черного хлеба и удрал, — издевался по этому поводу Товкач и донимал Зою: — Что это твой дядя Живан к нам не показывается? Хоть бы вернул ту землю, что в колбах унес. Это же колхозная земля! Ему могут пришить за нарушение. Калитка наверняка записал, он ведь и землю граммами мерит. У этого фанатика все на учете…

Но не черного хлеба испугался Живан. В Замысловичах у него постепенно созрел свой план осушения болот. Это был план не против воды, а план борьбы за воду. Нет, не в реки нужно отводить воду из болот, не в соленое море, а в пресные озера. Одно такое озеро Живан наблюдал недалеко от Несолони. Когда-то на этом месте стоял дремучий лес. Еще и сейчас кое-где виднелись черные палы — остатки затопленного леса. Создание озера было чуть ли не главным достоинством старой мелиоративной системы, которая в то же время немало воды без пользы отправила в Припять. Ту воду уже не вернуть, да к тому же тогда ее было так много, что нечего было скупиться на нее. А теперь воды на Полесье меньше, и растрачивать ее Живан считал просто невозможным. Несолоньское озеро не давало профессору покоя. Теперь он нисколько не сомневался в том, что воду из Вдовьего болота нужно было отвести не в Уборть, а в это озеро. Теперь уже поздно. Но озеро может принять воду из других болот, еще не осушенных, и тогда в самой глубине Полесской низины образуется большое море. Такие моря, по плану Живана, можно создать и в других местах. Почему бы, скажем, воды Пинских болот не собрать в Пинское море, которое питало бы собою мелеющую Припять, питало бы не так, как сейчас питают ее болота и маленькие реки, а так, как захотелось бы того людям? Днепр тоже не знал бы горя от этого, а помолодел бы, стал полнее.

В селах Живан слышал немало разговоров о воде, слышал жалобы, что высыхают маленькие реки, угасают родники. Он слушал рассказы о полесской природе, пытался проникнуть в ее тайны, найти объяснение тем переменам, которые происходят в ней ежечасно и неумолимо, независимо от желания человека. Однако профессора всегда раздражали истерика и отчаяние чересчур осторожных. “Не трогайте природу, не сушите болота, не пашите целину!” — это он часто слышал и в ученом мире и в селах. Но Живан, как и многие, кто в какой-то мере познал капризную природу, не мог полагаться на ее милость. Разве Кара-Кумы не были когда-то цветущим краем? И вот, без вмешательства человека, они превратились в пустыню, а при его вмешательстве когда-нибудь вновь оживут. Он брал и другие примеры и каждый раз приходил к одному и тому же выводу: перемен к лучшему в природе можно добиться не тем, что будешь сидеть сложа руки и ждать, что бог пошлет, а умелым, бережным вмешательством в ее законы. Разрушения в природе происходили не только там, где они производились людьми, но и там, где люди не трогали природы, — большею частью сами по себе. Природа не вечна и стареет так же, как и человек. Стареет и умирает. Продолжить свой век человек пока еще не может, а продолжить век природы — человеку под силу. Живан хочет, чтобы Полесская низина превратилась в золотое дно. Людям нужны не гнилые топи, не чахлое мелколесье, а плодородная почва, полноводные реки и озера, богатые рыбой, с фермами водоплавающей птицы и дремучие леса с заповедниками ценного зверя. Такою хочет видеть свою глухомань всякий современный полещук, и беда только в том, что не каждый знает, как это сделать.

Теперь Живан был уверен, что за болота надо браться не одним колхозом, и даже не одним районом, а целой областью. С этим своим убеждением он и пришел к Кузьме Митрофановичу Деркачеву. Тот принял его весьма любезно.

— Мое почтенье профессору Живану! Присаживайтесь, дорогой гость! Трудно быть начальником сельхозуправления. А тут еще горячие головы в болото залезли… Что новенького в ученом мире? Как поживают молекулы? Как идет расщепление атомов? Что еще всколыхнуло ученый мир?

— Мы занимаемся более простыми вещами, — сказал Живан. — Но, как я понял, вам сейчас не до них.

— Нет, почему, я слушаю. — И Кузьма Митрофанович с видом утомленного человека завалился в мягкое кресло. — Я всегда прислушивался к науке. Это ведь моя святая обязанность.

Живан изложил ему свои соображения о посылке специальной экспедиции.

— Такая экспедиция сможет создать единый план, единую мелиоративную систему для всей области. Каково практическое значение этой работы? Думаю, немалое. Если каждый будет вести осушку по-своему, мы нарушим водный режим и пострадаем от кустарщины, которая уже началась. За болота, Кузьма Митрофанович, надо браться умеючи…

— Так-то оно так, — сказал раздумчиво Деркачев, — но планы останутся планами, пока государство не даст необходимых машин.

— Представьте себе, Кузьма Митрофанович, что завтра область запрудят машинами. Что из этого? Машины будут стоять, пока не будет единого плана работ. С водой надо обращаться разумно. Если просто отвести воду из наших грунтов — Полесье станет пустыней. Воду надо уравновесить. Оттуда, где ее много, забрать и подать туда, где ее мало. Надо создать не единоличный, а колхозный режим грунтовой воды. Каково ваше мнение о посылке экспедиции?

— У нас, профессор, уборка… — намекнул Деркачев на свою занятость. Зазвонили сразу два телефона, и он с плохо скрытой радостью схватился за трубки. — Да, да… Деркачев слушает. Что? Как вы смеете? Форма сто пять составлена мною, и не ваше дело рассуждать, так это или не так! Не имеете данных? Как это не имеете? Надо их найти, надо поднять архив. Да, поднять архив, посадить всех агрономов на форму сто пять…

От Деркачева профессор вышел ни с чем. В приемной его чуть не сбил с ног Максим Шайба с толстой папкой.

— А, профессор! Рад вас видеть. Что новенького в Замысловичах? Как поживает Вдовье болото?

— Замысловичи оплакивают вас.

— Ага, оплакивают!.. — Шайба принял всерьез шутку Живана. — Не умели ценить, пусть теперь по­плачут. — Шайба многозначительно похлопал ладонью по папке. — Так-то, профессор… Был простым агрономом, а сейчас директивы спускаем! Я и сам не подозревал, что у меня такой писательский талант…

Услыхав знакомый голос, из соседней двери выглянул зоотехник Федор Громский, или просто Федя, как его звали в управлении. Сдержанно, по-студенчески, поклонился профессору, но, видно вспомнив, что он уже не студент, осмелел и протянул руку:

— Не забыли своего студента?

— Как же забыть? Лучше вас никто не знал луговодство. Но почему вы здесь? У вас, кажется, назначение было не сюда?

— Да, в район. Но Кузьма Митрофанович временно оставил меня при себе “для практики”. Сколько времени отпрашиваюсь, а он и в ус не дует.

— Безусый! — подмигнул Живан.

— Да, безусый. Народу при нем много, а польза какая? Изучаем каллиграфию — районы бумагами за­сыпаем.

Живан вспомнил пышные усы секретаря обкома и улыбнулся.

— Пойду в обком, — сказал он, пожимая руку. — А вы, Федя, здесь не засиживайтесь. Не отсюда надо начинать жизнь.

***

А Шайбе такая жизнь нравится.

Тяжелый ореховый стол под зеленым сукном и всего на два телефона меньше, чем у Кузьмы Митрофановича. Не то что там, в МТС, — маленький фанерный столик, под которым едва умещались ноги. И работа не та. Не надо задыхаться в летучке и ходить по вязкой пахоте — сиди и пиши… Поменьше думай, побольше пиши. На улице жара. Где-то там, в Замысловичах, кончают уборку. Артем, вероятно, день и ночь трясется на своем “газике”, запыленный, черный, только зубы блестят, а Шайба сидит в холодке, поглядывает на белые пухлые руки на зеленом сукне и думает о том, как хорошо, что на окнах его кабинета такие тяжелые непроницаемые шторы. Привык к ним, к столу, к этому большому кабинету… Какие же изменения произошли в Шайбе? Как изменились его взгляды на жизнь?

Первое, что он заметил, как только уселся за ореховый стол, — это строгость, с какой относятся начальники к подчиненным. Всюду он слышал: “Я приказываю, я требую, я напоминаю”, и он решил требовать не меньше других. Он еще не знал толком, как требовать в областном масштабе, но приглядывался к окружающим, и ему быстро удалось постичь несложный механизм этого “мудрого” дела. Ближайшим образцом для него был начальник управления. Кузьма Митрофанович Деркачев знал тончайшие приемы в обхождении со старшими и подчиненными. Старшие для него начинались с инструктора обкома партии и выше. С ними он разговаривал покорно, вполголоса. Подчиненные — с Максима Шайбы и ниже. С ними он разговаривал баском, прищурив один глаз, а другим мечтательно поглядывая в потолок. И самая ценная его черта — уменье всегда иметь все под руками. Шайбе казалось, что Кузьма Митрофанович с ног до головы начинен отчетными формами, которые он плодил с молниеносной быстротой. “Отчетность, товарищи, прежде всего отчетность”, — по любому поводу подчеркивал Кузьма Митрофанович.

Шайба сперва все порывался в колхозы, хотел показаться людям в новом чине, но Кузьма Митрофанович на это замечал: “Сидите и пишите. От этого больше эффекта…”

И Максим Минович подчинялся. Сложность жизни исчезла, пришедшая ей на смену канцелярская суета сделала его тихим и смирным.

Вскоре он совсем отучился работать самостоятельно. Он ждал, пока завертится Кузьма Митрофанович, и от него уже вертелся сам. Кроме рабочих шестерен, есть в технике паразитарные шестерни. Их роль состоит в том, чтобы замедлять ход передачи. Максим Минович Шайба очутился в положении такой паразитарной шестерни, которая вращалась от Кузьмы Митрофановича Деркачева. Шайба знал, что в технике такие шестерни необходимы, а в жизни — вредны, но уже ничего не мог изменить и только старался вращаться в лад с Кузьмой Митрофановичем. Ореховый стол и непроницаемые шторы постоянно напоминали ему, как много он может… Но когда Шайба приходил домой, в маленькую комнатку, которую снял в живописном уголке города, ему чего-то не хватало. Надоедливый сверчок напоминал об одиночестве.

Шайба вынул из чемоданов праздничные, пересыпанные нафталином костюмы, накупил новых галстуков и поверх заношенных рубашек стал надевать пикейную манишку, а простые башмаки, которые носил в селе, заменил добротными модельными туфлями. Одним словом, одевался и обувался так, чтоб видно было, что он Шайба! Его сосед по кабинету агроном Громский чувствовал себя неловко рядом с ним и растерянно поглядывал на свои дешевые ветхие полуботинки. Шайба облегченно вздыхал, когда Кузьма Митрофанович уходил с работы домой раньше обычного. Так уж было заведено: пока Кузьма Митрофанович у себя — все подчиненные торчат за столами, чтобы в любую минуту быть под рукой. Один Громский попытался нарушить этот порядок, но очень скоро и он был поставлен “в рамки”.

Шайба не упускал случая пройтись по городу. Особенно любил он бродить в воскресенье. Весь город выходил в этот день на улицы. Даже Кузьма Митрофанович с женой важно шагал по тенистым бульварам, и Шайба чувствовал себя свободным, как школьник на каникулах.

Иногда он приглашал с собой Громского. Тот соглашался, и Шайба, как бы платя за это, каждый раз угощал Громского пивом. Шайба не любил рассказывать о своей неудавшейся жизни, но, выдавая свое больное, все допытывался у Громского, почему тот не женится. Почему? Разве на это можно ответить?..

Когда-то, в детстве, Громский слыхал сказку о справедливом чародее-волшебнике, который всем людям отвешивал поровну счастья и горя. Этот весовщик хотел, чтобы не было очень счастливых или очень несчастных, он хотел уравнять людскую долю, сделать ее для всех одинаковой. Но счастливым не понравилась эта затея. Они сговорились и убили справедливца, и с тех пор опять все пошло так, как было прежде. Во всяком случае маленькому Громскому почему-то доставалось больше горя. Он рано остался без отца. Когда Громский подрос, то начал наниматься на работу, сначала водоносом на ярмарке, а немного погодя занял место своего отца, кочегара. Тут, у горячей топки, он и вымечтал ту профессию, которой вскоре посвятил себя. Он учился заочно. Из кочегарки он спешил в институт, а из института торопился снова на работу. И когда в институте его спрашивали: “Громский, почему у вас такие красные глаза?” — он отвечал: “У меня всегда такие глаза”. Он никому не признавался в том, что, кроме физиологии растений и животных, есть еще физиология, сущность которой заключается в том, что каждый человек, даже самый приспособленный к местным условиям, должен есть, пить, одеваться и иметь жилище и что все эти блага не даются даром, а покупаются и еще долго будут покупаться за деньги. На “кочегарские” деньги Громского жила больная мать и две младшие сестренки. Хрупкие, нежные, красивые и, может, потому не слишком приспособленные к работе, сестренки безмерно любили своего заботливого брата, и он их любил не меньше. После окончания института Громский мечтал о благосостоянии своего семейства, но звание ученого-агронома (зоотехник не может быть агрономом, но всякий порядочный агроном всегда может быть зоотехником) давало ему денег не больше, чем железная лопата кочегара. Когда Громский прощался с кочегаркой, то товарищи подарили ему на память лопату, которой он работал, сказав, что эта лопата принадлежала его отцу. Громский не верил, что лопата могла служить так долго, но все же берег ее как драгоценную реликвию, и когда семье приходилось туго, поглядывал на нее весьма дружелюбно, хоть и не мог ею воспользоваться.

Работящего, покорного, доброго Федю любили и в управлении, но это не мешало понукать им, валить на него все, от чего отказывались другие. Его чаще других посылали в колхозы, и тут он на самом деле чувствовал себя зоотехником, придирчивым, внимательным и неподкупным, таким, от которого ничего не удавалось скрыть. За это некоторые председатели колхозов недолюбливали его. Однажды он слышал, как цедили ему вслед: “У, областная сволочь!” И Громский понял, что управление — это не то, о чем он мечтал у горячей топки. Что же касается женитьбы, то об этом он вовсе не думал. Он должен жить пока еще для одной семьи, в которой был и сыном, и братом, и отцом одновременно.

Всего этого Шайба не знал и смотрел на Громского как на баловня судьбы. А когда тот вслух мечтал о селе, о настоящей работе, Шайба воспринимал это как упрек по своему адресу, сердился и лишал Громского лишней кружки пива. Пользуясь всеми благами городской жизни, Шайба все же изредка спрашивал себя: а как там, в Замысловичах?..

ПОЛЮШКО-ПОЛЕ!

Тетя Фрося все набивалась:

Пошлите меня поварихой!

Так и сделали, послали ее поварихой. Сбили из фанерных ящиков полевую кухню, накупили мисок, ложек, кастрюль, полудили старые, с незапамятных времен валявшиеся в мастерской котлы, и со всем этим звонким хозяйством отправили тетю Фросю в полевой стан. Она ехала и напевала:

Полюшко-поле,

Полюшко, широко поле!..

Церемония приема длилась недолго.

— По чарочке будет? — спросил Карп Сила.

— Лишь бы денежки, — ответствовала тетя Фрося, не сходя с подводы. — Бабка Тройчиха недалечко…

— Коли будет по чарочке, тогда принимаем.

Зоя варила все суп да суп — пшенный, гречневый, гороховый (в обязанности бригадного учетчика не входило поварское искусство), а тетя Фрося устраивала обеды из двух, а то и из трех блюд, в зависимости от того, чем кончались у нее дебаты с Калиткой.

— Это вам не какое-нибудь, а общественное питание! Надо наших ребяток кормить витаминами, — наседала она на Калитку, приходя за продуктами.

Калитка сопротивлялся и долго считал-пересчитывал, кто сколько съест, исходя из возраста, комплекции и роста. В конце концов тетя Фрося вынуждена была пожаловаться Бурчаку на скаредность бухгалтера.

— Вы только подумайте! Я стараюсь, я душу вкладываю в свое ремесло, ребята не нахвалятся моими обедами, а ваш Калитка меня стрижет под нулевочку. Не буду касаться других, но Карп Сила съест полкило мяса или не съест? Товкач с болота повадился, как-никак бывший председатель, его черт знает чем не накормишь… Так вот смотрите, вы хозяин, как будете играть, так я танцевать буду. Я Калитке на пальцах растолковываю, что это выгодно: люди обедают, а в кассе денежки собираются, да с таким скаредой разве договоришься? Нет и нет, хоть ты ему кол на голове теши! Норм придерживается да еще и занижает. Так что решайте…

Жалоба подействовала, и полевая кухня стала вскоре настоящей столовой. Ее запахи разносились по всему стану. Товкач приводил с болота мелиораторов, Гордей Гордеевич вел за собой мастеров, строивших электростанцию на Уборти, реже, но приходил сюда и Евсей Мизинец с доярками. Скоро у тети Фроси появилась своя бухгалтерия, свои дебеты-кредиты, а с ними появилась и вывеска: “Общественная кухня колхоза “Коммунар”. На видном месте Зоя повесила книгу жалоб и заказов. Жалоб пока не было, а заказов — хоть отбавляй. Одним хотелось вареников с вишнями, другим — вареников с печенкой, а те, у кого “диетический желудок”, просили, чтобы на второе были молочные блюда. Тетя Фрося угождала, как могла, с боем вырывала у Калитки нужные продукты, и все шло хорошо, пока вдело не впуталась бабка Тройчиха, которая украдкой стала приносить самогон. Притащит кошелку, сдаст тете Фросе оптом, а тетя Фрося в обед распродаст и имеет свежую копеечку. Но продолжалось это недолго. Однажды дяде Ване вздумалось провести возле кухни политинформацию. Только начал он говорить о том, сколько хлеба и денег выдадут в этом году на трудодень, как тетя Фрося совсем по-домашнему прыснула в кулак и мгновенно вывела мужа из политического равновесия.

— Таким, как ты, разумеется, фига достанется, — сказал он Фросе.

— Ой, какой работящий! Ты, голубчик, валяй на болото. Хватит тебе культуру наводить, — поднялся из-за стола Товкач. Гордей Гордеевич тоже подбросил острую шуточку, а Хома выбежал из вагончика и закружился перед дядей Ваней с балалайкой. Играл и пританцовывал:

Дiд рудий, баба руда,

I я рудий — руду взяв,

Бо рудую сподобав!

Народилось в них маленьке,

I те теж було руденьке.

Xi-xi-xi, ха-ха-ха!..

Дядя Ваня выждал, пока Хома успокоится, и, словно ничего не случилось, возобновил беседу. Но тетя Фрося не хотела угомониться. Ею руководили чисто финансовые соображения: пусть бы брил себе, все-таки в семейную кассу копеечка, так нет же, ишь, слоняется! А какая польза от этой агитации для дому?

— Кому вы верите? — обратилась она к людям. — Нашли кому верить! Моему Ивану!

— Он же первым агитатором в колхозе считается.

— Так это для вас. А для меня он не авторитет. — И она шутя показала Ивану на дорогу к селу.

После этого подвыпивший Хома ударил на балалайке марш, а дядя Ваня завизжал не своим голосом:

— Ага, вы против агитации! Так и доложу в райкоме. Пусть райком разбирается, кто вы такие и каким духом пропитаны!

Не раздумывая, дядя Ваня вскочил на велосипед и укатил. Над общественной кухней нависла гроза, и тетя Фрося почувствовала это раньше других. Кинулась догонять своего обиженного муженька: “Ваня, Ванечка!”

Но дядя Ваня даже не оглянулся. Вернувшись в стан, тетя Фрося подсела к Товкачу:

— Ой, Филимон! Ведь это выходит, что я против агитации… Ой, горе мое, что ж я натворила? Выручай, Филимон, а то я и тебя впутаю…

— Ну, ну, всполошилась, — успокаивал ее Товкач. — Нечего шум поднимать. Пусть не плетет небылиц. Я точно высчитал, что дадут и чего не дадут на трудодень. Чего не будет, того не выдадут. А не будет многого. Я, Фрося, не зря двадцать лет был хозяином. Мы спросим Бурчака, куда наше добро подевалось. Твоими обедами ему не удастся людей задобрить. Нет!.. Так что бояться нечего…

***

В тот же день Товкач встретился на колхозном дворе с Романом Колесницей.

— Давайте по хозяйству походим, — предложил Товкач. — Поглядим, как без нас хозяйничают.

— Это мы можем.

И пошли по хозяйству. Товкач в синей, засаленной на животе спецовке, в облезлой шляпе, а Роман Колесница все в тех же сапогах, покрытых пылью, армейских галифе, а на рыжей голове старая-престарая кожаная фуражка, которую на селе помнили еще с давних времен. Ходили и посмеивались над тем, что сделано без них. Пришли на новый кирпичный завод, небольшой, кустарный, заглянули в печь.

— Разве это печь? Разве в такой печи кирпич выжгешь? Да тут и кизяк не высохнет.

— Эй, хозяева, слыхал я или мне померещилось, что вы над моей печью смеетесь? — откликнулся старый Шепетун. — Пойдите да поглядите, какую Гордей Гордеевич из этого кирпича домину выложил. Тогда скажете. Да у самого графа я такого кирпича не выжигал. То для графа, а это для нас. Куда тому кирпичу до нашего! Я делал, я знаю…

Товкач поднял кирпич, ударил об землю — кирпич не разбился.

— Ну? — спросил Шепетун. — Хвалюсь я или не хвалюсь?

Товкач смерил старика тяжелым взглядом.

— При мне сидел на пайках, слабосильным прикидывался, а сейчас кирпич обжигает. Это такие люди, Роман! Не верь им, не верь! Нет в них никакой немощи.

— Каждому человеку, Филимон, надо место найти, — сказал Шепетун. — Ты меня двадцать лет сторожем держал, а я, Филимон, сейчас кирпич обжигаю! — Он нагнулся, опираясь на палку, взял комок замешенной глины, помял на ладони и крикнул женщинам: — Круто замешено. Еще немного песку подсыпьте!

— Пойдем, Филимон, — сказал Роман, хмелея возле горячей печи. — Пойдем птицу посмотрим.

Пошли к птицам. В новом птичнике встретились с Порошей.

— Кого инспектируете, Филимон Иванович? — чуть заикаясь, спросил Пороша.

— Смотри, голубчик, какой для тебя дворец поставили.

— Это не для меня. Мы тут индюшачью ферму поселим.

— Ну, Роман, это по-хозяйски — такой дворец для индюков ставить? — Товкач показал на Порошу: — Парень без хаты, парень хочет жениться, так лучше ему хату поставить. А они, видишь, на чем свихнулись?

— По моему проекту, — заморгал Пороша.

— Уже и ты проекты выдумываешь? — язвительно спросил Товкач.

— Выдумываю, Филимон Иванович.

— Ну-ну, живите по-индюшачьи. Неситесь. А мы с Романом посмотрим, какие будут выливки… Пошли, Роман.

Ходили они вдвоем по селу и ко всему придирались: и то не так и это не так. Все не по-ихнему.

— Вот, Роман, какие дела.

— Да… — почесывал затылок Колесница.

Вышли из села и остановились на распутье.

— Что ж, давай действовать.

— Здесь, посреди поля, Товкач еще раз изложил Роману все подробности своего замысла — как сбросить Бурчака с поста председателя.

— А может, не надо? — заколебался Роман. — Это, как говорится, политика.

— Голубчик, не дрейфь. Все само собой сделается. Само, без политики. Для большей верности Шайба подошлет комиссию. Сделаем тебя председателем, а я согласен к тебе в заместители, — пустился Товкач на хитрость.

— Нет, Филимон, ты грамотнее, так ты и будешь председателем, а я — в заместители…

Они разошлись, каждый думая о том, что только он достоин быть председателем на три села.

***

Вот уже несколько дней Муров живет в Замысловичах.

Как-то утром, встретив тетю Фросю, спросил:

— Чем сегодня людей кормите?

— Посмотрю, что Калитка пожалует. Когда вы здесь, он не так упирается. Хочу у него пару индюков вырвать. Пороша, говорят, план выполнил, значит Калитка выпишет. Приходите и вы на индюшатину. Районный председатель у меня обедали, говорят, что я все городские чайные переплюнула. Так что пожалуйте!

Тетя Фрося пришла к Калитке взволнованная, напуганная, несколько раз молча садилась и вставала, пока тот сам не спросил, что случилось.

— Вам и не снилось, кто сегодня у меня обедает.

Он уколол ее в самое сердце:

— Наверно, Максим Шайба приехал из области?

— И не Шайба и не Максим. Сам секретарь райкома ко мне жалует. Так что выписывайте… — Тетя Фрося насчитала столько, что у Калитки голова пошла кругом.

— Все выписал, а индюков отказал.

— Пусть еще подрастут до осени.

Тетя Фрося пристыдила его:

— Эх вы, не умеете показать, какая у вас птицеферма!

— Ага! — дошло до Калитки. — Для популяризации птицефермы? Ну, бог с тобой. Для популяризации выпишу.

Тетя Фрося, сияющая, возвращалась в стан с полной подводой продуктов, напевая свое любимое “Полюшко-поле”. Приехав, согнала ворону со своей фанерной кухни: “Кыш, Шайба!” — и принялась за индюков — птица крупная, натрудишься, пока ощиплешь да выпотрошишь ее. И еще забота: лучший кусок надо незаметно припрятать для своего муженька-агитатора, который никак не может простить тете Фросе ее политической близорукости. Все это не сделаешь мигом. Между тем люди уже сходятся.

— Эй, хозяева, где ваш обед? — послышался сухой, скрипучий голос Гордея Гордеевича.

— Варится! — заметалась тетя Фрося, поправляя белую поварскую косынку. — Первосортная индюшатина! С боем вырвала у Калитки. Ну и человек! Скупого Иосифа перещеголял.

Евсей Мизинец привел на обед веселых румяных доярок, а люди с болота, где все еще продолжали рыть сеть мелких канав, пришли без Товкача. Последними появились Муров и Бурчак. Они ходили смотреть опытное поле в Липниках.

Мурову этот мирный многолюдный стан почему-то напоминал дни войны. Словно это привал, и после него надо идти дальше. Молодо шелестел листвой дуб-великан. Одни умывались на прибрежных камнях, другие под дубками курили, но вскоре все подсели поближе к Мурову, и незаметно, слово за слово, завязалась беседа. Карп Сила сидел против Мурова на зеленой травке и прятал за спину соседа свои огромные стоптанные сапоги.

— Я хотел… того… сказать, что когда присылают сапоги, так чтоб не малого размера. Потому что все обулись, а я босой хожу, — показал он на свои сапоги.

— А какой у вас номер?

— Я и сам не знаю своего номера. Одна трагедия.

— Какая же это трагедия? — улыбнулся Муров. — Это комедия!

— Вам комедия, а мне, товарищ секретарь, натуральная трагедия.

— А все-таки какой номер?

— Пишите сорок шестой, не ошибетесь.

— Ну, у кого еще какая трагедия?

— У меня, — поднялся Гордей Гордеевич. — Это не моя, а наша трагедия. Я два века не проживу, только один.

Евсей Мизинец сбил на затылок шапку.

— Ого, чего захотел! Тут бы один век дожить сполна.

— Мастеровые люди совсем переводятся, — продолжал Гордей Гордеевич. — Посмотрите на нас, — показал он на своих однокашников. — Все старики. И руки не те и сила не та. А где же мастеровая молодежь? Кто будет строить после нас? По нашей части ни один не учится. Кто будет работать с кельмой? Кто дворцы поставит в селах вместо старых хат?

— Я уже говорил Марте Ивановне, — ответил Муров, — что надо при школе открыть такие цехи и обучать молодежь всякому ремеслу. Ведь с каждым годом нам нужно все больше и больше мастеровых. Строимся, да еще как строимся!

В этот день много чего приметил для себя Муров. Он любил послушать людей, умел запоминать их мысли. А сначала казалось, что он невнимательный. И даже рассеянный. Но нет, когда сели обедать, он первый обратил внимание, что среди обедающих нет Товкача.

— А правда, где Филимон? — забеспокоилась тетя Фрося, на всякий случай отложив для него кусок индюшатины.

Кто-то сказал, что он пошел обедать домой. Но не туда стелилась ему дорога. Товкач пошел в Ковали, разыскал Романа и, встревоженный, сказал, оглядываясь по сторонам:

— Что бы это значило, голубчик, что Муров засиделся в Замысловичах? Не сболтнул ли ты чего? Гляди, Роман, это политика.

Роман слушал его и мрачно смотрел себе под ноги. Все должно было произойти в тот день, когда Товкач привезет из Трощи бурых лисичек. Не напрасно он добивался, чтобы это дело поручили именно ему. Расчет был такой: привезет он лисичек, народ сбежится посмотреть на них, а Филимон и начнет. Расхвалит старого трощанского председателя колхоза, такого же давнего хозяина, как он, Филимон, а хвалить его есть за что, потому что колхоз очень богатый, спросит: “А что наш председатель себе думает?” И люди скажут: “Даешь Товкача председателем!” А Бурчак, если захочет, пусть агрономом при нем остается. Только как на это в районе посмотрят? И почему Муров торчит в Замысловичах?

Товкач возвращался на Вдовье болото глухими тропками, чтобы никто не заметил, куда он ходил. К обеду он опоздал, был очень голоден, но делал вид, что объелся соленого, и часто пил воду, — оказывается и желудок должен принимать участие в игре, когда затеваешь что-либо серьезное. Товкач пытался узнать от людей, не заметил ли Муров его отсутствия. “Как же, заметил”, — сказали ему. И Товкач заволновался пуще прежнего. Вечером не ушел с болота домой как обычно, а отправился в Замысловичи. Хотелось знать, чем интересуется Муров. Но ни в правлении, ни в клубе его не было. Товкач совсем забыл о голоде, продолжая поиски. Наконец он мог уйти домой спокойным. Муров ничем серьезным не занимался. Он сидел с Оленой на лавочке, в школьном саду.

Олена жаловалась, что ей трудно, что в МТС нет толковых агрономов и зоотехников, а она одна не успевает уследить за всем и не может начать настоящей агрономической работы. Мурову все это было известно, и он думал совсем о другом. Как-то странно складывается их жизнь. Нет у них того семейного уюта, о котором он когда-то мечтал, глядя, как живут другие. Что-то разобщает их. Он уже работал здесь, в районе, а Олена все еще оставалась в городе. Теперь они тоже бывают вместе только по воскресеньям. Малышка растет с бабушкой и совсем отвыкает от матери. Нет, надо как-то иначе устроиться. И в то же время Мурову не хотелось отрывать Олену от земли. Он чувствовал, что в ней только-только проклевывается настоящий агроном. Но сумеет ли она при этом сберечь себя для семьи? Ведь случается, что, отдавшись чему-нибудь одному, человек невольно забывает обо всем остальном, и тогда нет в нем той прекрасной гармонии, которая делает человека красивым со всех сторон. Женщине особенно нужна такая гармония, будь эта женщина самым лучшим агрономом. Мы любим тех женщин, которые при всей их одаренности не забывают оставаться женщинами.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: