– Сказал, что скоро умрет.
– Шейбеко смотрит на дело более оптимистично.
– Кто это такой?
– Человек, который вынимал у него из черепа куски костей, – ответил Костенко с плохо скрываемой яростью.
– Врач по‑своему чувствует, художник – по‑своему.
Костенко достал из кармана плоский аппаратик «воки‑токи», вытянул антенну и, подойдя к окну, осмотрел улицу цепляющимся за все предметы взглядом; потом приблизил микрофончик ко рту и негромко сказал:
– Восемь ноль два, как связь? Кто‑то невидимый ответил сразу же, словно бы видел Костенко:
– Восемь ноль два слушает вас.
– Свяжитесь с врачом, осведомитесь о состоянии мальчика.
– Есть.
– На связь выхожу через пять минут.
– Понял.
Костенко глянул на часы, положил аппаратик в карман и обернулся ко мне:
– Почему вас так интересует Штык?
– Вообще‑то речь о другом человеке, строителе, безвинно засаженном в тюрьму…
Я не мог переступить себя; что‑то держало меня, молило внутри: не открывай всего, погоди, не зря куда‑то столь срочно отвалили Лиза и Квициния; если я задержан, то, по нашим законам, милиция запросит на меня характеристику в газете. Они без этого не могут (дикость какая, в пяти абзацах уместить жизнь человека, его судьбу, нрав, любовь, неприязнь, суть!), сущий подарок Глафире Анатольевне, всем, кто готовит персоналочку; товарищу Кашляеву, паршивому мафиози, в аккуратном галстуке и накрахмаленной рубашечке… Хотя для мафиози он слишком малоинтеллигентен, такие разминают почву для настоящих боссов, а те держат дома видеокассеты с роками и порнографией, закусывают импортным миндалем в соли, носят шелковые слипы, носки от «Кардена» и рубашечки японского шелка… Этим они вроде как мстят за то, что костюмы приходится носить отечественные, на людях надо быть скромными. Невидимое могущество, дерьмо собачье, наплодили мерзотину… А если б им дали работать легально, спросил я себя. Обложили б налогами и позволили делать деньги так, как они умеют? Что тогда?
|
– Какое отношение к безвинно засаженному строителю имеет художник Штык? – спросил Костенко.
– Я в процессе поиска, товарищ полковник… Или мне надлежит обращаться к вам как к «гражданину»?
– Странно вы говорите… Имели неприятности с нашими церберами?
– А кто не имел? Все имели…
– Это верно, – согласился Костенко. – У меня тоже был привод в «полтинник»… Знаете, что такое «полтинник»?
– Нет.
– Счастливый человек. Самое было страшное отделение на Пушкинской. Его снесли, к счастью… Мы ж все символами больше норовим изъясниться, а не словами: чтоб написать, мол, отделение, которое терроризировало людей, особенно глумилось над студенчеством и интеллигенцией, ныне закрыто, – в назидание всем другим, позволяющим унижать человеческое достоинство… Нет, не напишем… А снести – снесем, но без объясняющих слов… Сидели? Или, как у меня, привод?
– Целых три.
– Ну и, конечно, родная милиция посылала письма в институт?
– А ну?
– Из института исключали?
– Дали строгача…
Костенко усмехнулся.
– На меня страх какую телегу накатали… Написали, что я оскорблял достоинство славных орлов Лаврентия Павловича, – милиция тогда под ним ходила.
– Это вы меня так разминаете?
– Зачем? Вы ж не рецидивист. Если в чем виноваты – завтра сами расколетесь. Все интеллигенты текут после первой ночи в камере. До конца держится только тот, кому терять нечего… Я не разминаю вас, просто можно вернуть все, кроме времени; ум хорошо, два – лучше. К
|
остенко снова достал из кармана свой аппаратик; я спросил:
– Очень нравится эта штука?
Жлоб наверняка бы рассердился: «С чего это вы взяли?» Лицо же полковника изменилось, сделалось странно застенчивым, вневозрастным, и он ответил:
– Безумно.
Настроив «воки‑токи» на нужную волну, он спросил невидимого оперативника, что нового, и я услышал ответ:
– Мальчик впал в беспамятство…
Костенко спрятал аппаратик в карман, посмотрев на меня с некоторым недоумением:
– Едем в больницу… Я сейчас позвоню Шейбеко, он гениальный врач, надо что‑то сделать…
Поманив своего верзилу, Костенко тихо сказал:
– Кто придет – задерживайте. Я предупрежу тех, кто на улице, чтобы они провожали всех подозрительных до подъезда. – Обернувшись ко мне, шепнул: – Ну, с богом. На лестничной клетке не разговаривать, шагайте позади меня в десяти шагах.
– Погодите, – сказал я. – Давайте посмотрим под нижним ящиком, там может лежать письмо. Штык не знал, что в нем, бросил как ни попадя… Пусть ваш профессионал бесшумно вытянет ящик…
Письмо действительно лежало на полу; вместо обратного адреса стояла подпись, я легко ее узнал: «Русанов».
Костенко каким‑то факирским жестом достал из кармана платок, взял им письмо, его помощник открыл чемоданчик, полный таинственных предметов, необходимых для сыщицкой работы, положил его туда и защелкнул замочек.
– Зря вы эдак‑то, – сказал я. – Вам «Русанов» ничего не говорит, а в моем расследовании это одна из ключевых фигур.
|
– Ключевая фигура в любом расследовании – отпечатки пальцев, – назидательно заметил Костенко. – После больницы заедем в отдел, сделаем экспертизу, и я ознакомлю вас с письмом.
– Вы не просто ознакомите меня с письмом, – я снова начал злиться, – а сделаете для меня ксерокопию… Потому что, несмотря на ваше вторжение в это дело, я буду писать мой репортаж, чего бы то мне это ни стоило.
…Около квартиры Ситникова полковник остановился, заглянул в пролет, убедился, что там никого нет, и шепнул:
– Валяйте на улицу, поверните направо, у гастронома остановитесь, я вас там подберу.
Возле гастронома толпилась очередь, выбросили «Сибирскую», все мои попытки пробиться за «Явой» оказались тщетными, пьянь отталкивала стремительно‑острыми локтями, гноился тошнотворный запах пота и перегара.
Отойдя в сторону, я пересчитал свои сигареты – осталось четыре, причем одна искрошившаяся; похлопал себя по карманам – спичечный коробок оставил в ателье Штыка; по‑моему, положил на край его койки, застеленной серым солдатским одеялом; мне даже почудился явственный запах карболки; странно, отчего‑то мне казалось неестественным, что на этом одеяле нет черной поперечной полосы, у нас были именно такие во время лагерных сборов. Обернувшись к одному из ханыг, я спросил:
– Огоньку не найдется?
Тот ответил пропойным голосом:
– Соколик, я здоровье берегу, чего и тебе советую…
И в это как раз время я услыхал шепот Костенко:
– Не оборачивайтесь! За вами следят. Идите к остановке и пропускайте троллейбусы, пока не увидите такси. Садитесь и называйте любой адрес, я вас догоню. Только такси берите не сразу, минут пять надо постоять на остановке, ясно?
Через десять минут такси, в которое я сел, обогнала серая «Волга», легко прижала к обочине, Костенко сделал мне знак, мол, быстро, я дал таксисту рубль, хотя на счетчике набило всего тридцать две копейки, и перескочил в машину полковника.
Костенко молча протянул мне паспорт, который я оставил Ситникову «в залог», и обратился к тому человеку, что сидел рядом с шофером:
– Ну‑ка, покажите.
Тот обернулся, показал мне фото: на троллейбусной остановке из‑за моей спины – прямо в камеру «полароида» – смотрели два крепко сбитых парня.
– Раньше не встречались? – поинтересовался Костенко.
Сначала я ответил:
– Нет.
Потом присмотрелся и ахнул: это были именно те парни, что заказывали себе «наполеоны» в кафе, где мы с Лисафет дожидались Гиви Квициния.
– Знаю обоих, – ответил я. – Точнее, не знаю, но видел их при весьма занятных обстоятельствах.
– В Чертаново, – коротко бросил Костенко шоферу.
– Зачем?! – удивился я. – Надо же в клинику Склифосовского!
– Шейбеко заберем.
Достав из деревянного ящика телефонную трубку, Костенко набрал номер, попросил Романа Натановича, поинтересовался, где матушка, Анна Ивановна, давно ли уехала, потом, когда трубку взял Шейбеко, помягчел лицом:
– Рома, я за тобой… Нет, пока без наручников… Да… Штык… Ах, знаешь? А за тобой прислали машину? Дольше прождешь. Я под светофоры за пять минут приеду, спускайся.
…Когда Шейбеко сел в машину, я подумал, что эти седые, франтоватые, благоухающие незнакомыми мне одеколонами люди должны говорить о том, что пристало их возрасту, но полковник, усмехаясь чему‑то, склонился к доктору, заметив:
– Позавчера Мишаня Коршун выступил в «Будапеште». Отмечал рождение внука. Конечно, не обошлось без процесса, был разбор, он же старый мастер толковищ… Батон запивал каждый рок‑н‑ролл валокордином, но был неумолим… Мне, знаешь, было чуток страшно: прошло тридцать пять лет, а я не чувствую, чтобы они изменились хоть в малости. За Левона, конечно, пили… Игоря помнишь?
– Блондина?
– Да.
– Получил генерала.
– Что ты говоришь! Но он же был автодорожником.
– Так он и есть автодорожник, доктор наук и генерал.
– Может, хоть что‑то с нашими дорогами изменится. Позор, а не дороги, зря наших туристов в Европу пускают, насмотрятся порядка, начнут бранить власть.
Костенко вздохнул:
– Задушим… Наденем наручники – и в Соловки…
– Лариса была?
– До сих пор тоскуешь по ней?
– Но коммент, полковник…
– Она разошлась с Кирилловым.
– Знаю.
– Несчастная девка… Смешно. «Девке» сорок девять лет… Нет, положительно, мы нестареющее поколение.
– Как можно стареть нашему поколению, если мы были лишены детства и юности? Сразу стали взрослыми.
Костенко покачал головой:
– Мишаня уже на пенсии, за вредность им начинают отстегивать в пятьдесят пять, так он, знаешь ли, взял за полтысячи патент, калымит на «жигуленке», обещает через год позвать за город – «куплю дачу», счастлив – рот до ушей… А Батона до сих пор мучают с патентом на домашний пансион – у него же трехкомнатный кооператив, одну комнату готов сдавать – с семейными обедами; так нет же, не дают: «тащить и не пущать», демократия имени «нет»…
– Не можешь позвонить в исполком?
– Конечно, не могу… Почему полковник угрозыска просит за «проклятого частника»? Не иначе как получил взятку… В таких вопросах понятие «дружба» исключается нашими контролирующими бдунами. Никак не возьму в толк, откуда в наших людях такая трясучая ненависть к тому, что облегчает им жизнь сервисом? И слово‑то какое паскудное изобрели – «частник»? Все жители Советского Союза – с точки зрения формальной логики – частники.
Я не выдержал:
– То есть, как это?
– Очень просто, – ответил Костенко, удосужившись наконец представить меня доктору: – Это репортер Варравин.
– Тот самый?
– Видимо, – ответил Костенко.
– Это вы о чем говорите? – снова озлился я. – О комоде или чайном сервизе?
– Мы говорим о вас, – ответил Шейбеко. – Я разыскал вас по просьбе Штыка.
– Так я закончу? – продолжал Костенко, мельком глянув на часы.
Он дает Шейбеко время на расслабление, понял я; очень важно суметь расслабиться перед работой; нет, положительно, этот Костенко знает свое дело, крутой мужик… Хотя к нему более приложимо – судя по тому, как он говорил с доктором, – «парень».
– Мне интересна ваша точка зрения, – сказал я. – Она имеет прямое отношение к делу Горенкова… Кстати, вспомнил! Тот, квадратный – ну, которые следили за мной, – все время шаркает ногами, сидя за столом… Словно бы у него недержание…
– А может, он страстный? – возразил Костенко. – А за деталь – спасибо, это для меня важно… Что же касается частника… Вот вы, например, частник? Можете не отвечать, я про себя скажу: частник – у меня есть «Жигули» и полдачи во Внуково. «Борцы с нетрудовыми доходами» достали из меня пару литров крови, требуя квитанции на каждый гвоздь и рулон рубероида. А я дальновидный, заранее ждал доноса – все бумажки хранил подшитыми… Нет бы этой комиссии заняться грязью в подъездах, незавершенками, очередями – ан не хотят! Там работать надо, а здесь схарчил ближнего – и кайф. Кстати, я даже знаю, кто на меня сигнализировал… Подполковник Сивкин, – пояснил Костенко доктору. – Помнишь, он со мной приезжал в морг, когда зарезали Маркова? Шейбеко кивнул; Костенко продолжил, снова мельком глянув на часы:
– И знаете, почему именно он стучал? Потому что пил втемную… Под одеялом. Он все пропивал, а я откладывал деньги в течение десяти лет. С каждой зарплаты. И в отпуск не ездил… Я вообще очень хороший человек, – заключил он. – Благодаря этому высший разум удерживает меня от неразумных поступков…
– Меня тоже, – ответил я. – Именно поэтому я еще не собрал ни на машину, ни на половину дачи. Значит, я – не частник.
– А шкаф у вас есть? – Костенко посмотрел на меня в упор. – Койка? Чья это собственность? Ваша? Давайте же заменим слово «частник» на «личник»! Ни Маркс, ни община не возражали против личной собственности.
Шофер резко затормозил возле Склифосовского; лицо Костенко мгновенно изменилось, сделалось жестким, собранным:
– Ромка, спасай художника!
Через три часа белый Штык медленно поднял глаза с фотографии двух молодцов, показанной ему Костенко, и чуть заметно кивнул.
Через двадцать минут мы приехали с Костенко в научно‑технический отдел, там что‑то сделали с конвертом, потом с письмом Русанова, а уже после Костенко протянул мне ксерокопию. Письмо было коротким:
Дорогой Валера! После нашего давешнего разговора о том, какой должна быть роспись зданий в Загряжске, я пришел к определенному выводу: только традиционный рисунок, никаких уходов в «новации». Хватит, ей‑богу! Ваши слова про то, что такого рода живопись должна будить мысль, быть броской, заметной, меня несколько огорчили. Откуда у Вас, крестьянского мужика, такая страсть к внешним эффектам?! Как Вы, крестьянский сын, миритесь с чужим?!
Берегите в себе исконно национальное, только в этом спасение нашего духа, который не принимал и никогда не примет чужеземных влияний…
Костенко пожал плечами:
– Или Белинский не славянин, или Гегель белорус – одно из двух… Почему запад может заимствовать у нас Чайковского и Блока, а нам заказано брать то, что интересно у Флобера, Хемингуэя или Крамера?
Я очень прошу вас сделать эскиз для Загряжска в истинно традиционном духе, не бойтесь куполов и тревожного предзакатного неба, в котором затаено предостережение чуждым силам, только и думающим, как бы источить изнутри и разнокровить нас. Поверьте, мною движет долг патриота, хватит, и так нас достаточно унижают…
– Кто может унизить великую нацию? – удивился Костенко. – Мазохизм какой‑то! Совершенное отсутствие чувства гордости за свой народ, плакальщик…
Национальный мотив для Загряжска мне важен еще и потому, что там, среди строителей, объявился наш противник, а к разговору с ним надо быть подготовленным. Око за око, зуб за зуб.
– Вот оно, – сказал я. – Вот почему они охотились за Штыком, вот почему им так нужно это письмо…
– Поезжайте домой, я заеду к нашему парню, который остался караулить мастерскую, – задумчиво сказал Костенко, снял трубку телефона, попросил укрепить «ноль – двадцать второго», но сделать этого не успели, ибо через минуту пришло сообщение, что в мастерской Штыка задержаны два неизвестных. Ими оказались те, что пасли меня, Лизу и Гиви. После того как я формально опознал их, Костенко сказал:
– Все, теперь начинается работа. Перезвонимся завтра к вечеру. Меня интересуют их пальцы; во дворе дома Штыка мы нашли обломок водопроводной трубы со следами крови, есть отпечатки…
Однако перезвониться нам пришлось этой же ночью: открыв свой письменный стол, чтобы классифицировать все собранные материалы для Костенко – этому парню можно доверять, – я увидел незнакомую мне записную книжку; сначала я не обратил на нее внимания; открыв первую страничку, обмер. Я позвонил Костенко, кляня себя за то, что не спросил его домашний номер. Он тем не менее трубку снял сразу же.
– Слушайте, полковник, – сказал я, – приезжайте ко мне, а? Дело в том, что в моем столе лежит записная книжка Штыка с несколькими вырванными страницами…
– Вы ее как следует осмотрели? – рассеянно поинтересовался Костенко. Я отодвинул от себя книжку, поняв, что пальцев моих на ней предостаточно.
– Было, – признался я. – Идиот.
– Самокритика угодна нынешнему этапу развития общества, – хмыкнул Костенко. – Сейчас буду.
– А чего ж адрес не спрашиваете?
– Знаете что, не играйте, бога ради, в частного детектива, ладно? Прекрасно же понимаете, что ваш адрес мне стал известен в ту же минуту, как только я узнал, что ваше имя произнес Штык.
XXIV
Иван Варравин и Всеволод Костенко
– Когда это вы успели побриться? – спросил я, пропуская Костенко в квартиру. – Судя по всему, домой не ездили.
– Бритву держу на службе, жужукает, профилактика нервной системы. Следом за ним – я чуть было не толкнул человека дверью – вошел давешний громадина, что взял в засаде у Штыка взломщиков.
– Товарища зовут Миша, – пояснил Костенко. – Он посмотрит вашу дверь, поищет чужие окурочки, не святой же дух занес сюда эту записную книжку… Должны быть пальцы…
Окурков не было; дверь не вскрывали, и я вдруг с ужасом понял, что лишь один человек мог войти сюда, кроме меня, отпереть ящик стола и положить туда книжку Штыка. Этим человеком была моя жена, Оля.
…Когда верзила уехал в управление, чтобы продолжить работу с двумя задержанными, а Костенко вызвал бригаду «науки», чтобы искать отпечатки пальцев, я отправился делать чай и яичницу: полковник признался, что смертельно голоден.
– Не помешаю? – спросил Костенко, протиснувшись следом за мной в пятиметровую кухоньку, – я терпеть не могу, когда мне смотрят в спину.
– Глядите себе, я на это не реагирую.
– Устали?
– Видимо… Но – не чувствую, напряжение держит… Сейчас сделаю глазунью и расскажу вам всю историю… Покажу мои записи, копии документов, беседы, наброски репортажа, – дело еще только разворачивается…
Я снял сковородку с конфорки, переложил глазунью на большую тарелку и повернулся к полковнику, приглашая его в комнату.
– Давайте здесь, – сказал он. – Обожаю кухни.
– Уместитесь на табуретке?
– Думаете, у меня дома на кухне кресла стоят? Ну, договаривайте.
– Я бы только просил вас выполнить то, о чем попрошу…
– Для этого надо знать, что намерены просить.
– Ваши научные эксперты, полагаю, найдут здесь отпечатки пальцев моей жены.
– И у меня б дома тоже нашли, не мудрено.
– Погодите…
– Я слушаю, слушаю…
– Дело в том, что жена ждет ребенка, живет у матери. У меня ее не было последние четыре месяца… Но сегодня, возможно…
Костенко прервал меня:
– Ну, и что я должен сделать, если мы обнаружим здесь ее пальцы?
– Ничего. Забыть об этом. Не включать в протокол.
– То есть? – Костенко удивился. – Я что‑то не очень понимаю конструкцию вашего размышления…
– Правильно, – согласился я. – Не поймете до тех пор, пока я не расскажу вам всю историю…
И я рассказал о том, как получил письмо Каримова, – не я, конечно, а редакция; рассказал о Горенкове, Кузинцове, Чурине, Русанове, Штыке – обо всем, словом, что произошло в последние дни… Реакция Костенко оказалась странной; напрягшись, он подался ко мне:
– Опишите‑ка мне Чурина, а? Как мы говорим, дайте словесный портрет.
– Я его не видел. Только фотографии…
– Неважно. Он блондин?
– Скорее русый. Очень крупный…
– Очень крупный, говорите? – Костенко перешел к чаю. – Занятно… На подбородке вмятинка есть?
– Да. А в чем дело?
– К сожалению, не могу вам ответить, Иван Игоревич… Речь идет о служебной тайне… На данном этапе, во всяком случае. Но я не совсем понял про вашу благоверную. Договаривайте… Когда нет одного звена, вся цепь рушится.
…Полчаса назад, как только я вошел в квартиру, позвонила Лиза; говорила быстро из автомата:
– Я с Гиви! Куда ты запропастился? На собрании все будет в порядке! Не волнуйся! Все выступят за тебя. Я – первая, чтобы снять гниль… Сейчас мы около Тамары… Сначала к ней приехал Русанов, а потом Оля с ее мамой. Видимо, с мамой, я так подумала… Высокая дама, седая, красивая, с очень большими глазами… Это была Глафира Анатольевна, сомнений быть не могло.
– Лиза, – как можно спокойнее сказал я, – сейчас же иди к Гиви… Не будь одна ни секунды, возможно, за вами смотрят. Она рассмеялась:
– Дорогой товарищ Шерлок Холмс, о чем ты?!
– Пожалуйста, сделай то, что я тебе говорю. И скажи Гиви, что те два парня, что сидели в кафе – помнишь, они вошли следом за ним, такие квадратные, – арестованы…
– Какие парни?!
– Они сели возле двери, один еще постоянно шаркал ногами…
Лиза вздохнула:
– Не смотрела я ни на каких парней! Я всегда на тебя смотрю… Ой, погоди, тут три человека ждут очереди, позже перезвоню…
– Лиза! – закричал я, но она положила трубку.
Выслушав меня, Костенко сокрушенно покачал головой, позвонил в управление; сказал, чтобы срочно получили фото замминистра Чурина, потом, назвав адрес Тамары, попросил немедля отправить туда группу…
– Вообще‑то вы зря обо всем этом не рассказали с самого начала…
– Тогда я не имел бы права выступить с моей публикацией. В действие вступит бюрократическая машина…
– Имеет место быть, – согласился Костенко. – С одной стороны… А с другой – я волнуюсь за ваших друзей. Мужество – хорошо, безрассудство – преступно… Кстати, вы – цепко‑наблюдательный человек: один из арестованных, Антипкин, действительно постоянно шаркает ногами, словно боится описаться… Выдержкой вы тоже не обделены, – я бы сразу сказал о звонке вашей приятельницы, возможно, и она ходит по лезвию бритвы… Значит, полагаете, благоверная принесла сюда записную книжку Штыка и сунула ее в ваш письменный стол?
– Никто другой этого сделать не мог. Или я, или она.
– А какой ей навар? Или – чары злодейки Тамары?
– Вы верите в гипноз, магию и прочее?
– Верю. Но с определенного рода допусками. Можно, я задам вам вопрос? Только без обид, по‑мужски?
– Если этот вопрос тактичен…
– Любой вопрос тактичен, если предполагает возможность ответа. Вопрос и право на ответ – визитная карточка демократии.
Все‑таки у нас дурацкое воспитание: всех и каждого мы норовим встретить по одежке… С юности – и не потому что жили мы туго – я не верю надушенным седоголовым красавцам в шелково‑переливных костюмах… В сороковых, говорят, такого рода людей обзывали «плесенью», «стилягами» (дико, ведь «человек – это стиль»?!), потом в пятидесятых Никита Сергеевич, добрый человек, проповедовал «косоворотку», а уж после началась пора галстуков, жилеток, крахмальных сорочек, переливных костюмов, пора болтовни и безвременья… Этот полковник забивает гвоздь по шляпку, точен в формулировках, атакующ и честен…
– Спрашивайте, – сказал я.
– Меня интересует вот что… Вы с Олей подходили друг другу? Она по‑настоящему чувствовала вас? Вы – ее?
– Я ее… Я любил… Даже не знаю, как сказать – в прошлом или настоящем… Мне было с ней очень хорошо…
– А ей? Я не зря спрашиваю… И дело не в том, сильный вы мужчина или слабый; просто существует такой термин, как «сексуальная совпадаемость»… И она обязана быть двухсторонней. Я спрашиваю не из пустого любопытства – оно, вы правы, было бы верхом бестактности… По нашим данным, к чародейкам идут женщины, обделенные… нежностью… Я не говорю ни о беде с пьяницами мужьями, ни о скандалах из‑за того, что молодые живут в одной комнате со стариками, – это не ваш случай… Я размышляю именно о чувственности… О том, что принадлежит только вам двоим… Знали б проблему – могли дать научную рекомендацию: «Вы друг другу не подходите, лучше расходитесь, пока нет детей, потом будет сложнее, да еще искалечите жизнь ребенка…» Перетерпится – слюбится!.. Мура собачья, хватит терпеть попусту! Тем более в любви… А вопрос совпадаемости биополей? Раньше мы это понятие гоняли: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда»… А теперь уперлись лбом в проблему и снова поняли: опоздали в теории, отстали лет на тридцать и айда погонять… Наука – не конь, из‑под плетки работать не может.
– Я допускаю другую возможность… Хотя не отвожу те две, о которых вы сказали… Оля… Моя жена… Она очень скрытный человек… Может быть, я чего‑то не понимал, а спросить в лоб мы не умеем, россияне не американцы – те все называют открыто, без околичностей… Но мне кажется, что Тамара подбиралась через Олю к ее матушке…
– Почему?
– Это тоже – вне дела, только для размышления, ладно? Тогда – расскажу.
– Я боюсь ответить утвердительно…
– Почему?
– Потому что в деле, которое начинает вырисовываться, нельзя ничего отводить в сторону… Я буду обязан встретиться с вашей тещей… И с женой тоже – если здесь обнаружат ее пальцы… Я понимаю, женщина ждет ребенка, жизнь на сломе, понимаю – жестоко; а если с этим связана трагедия Штыка? Поэтому, думаю, и о теще надо подробнее сказать…
– Я всегда брезговал стукачами, полковник… Я не намерен изменять своей позиции…
– Вы мне симпатичны, Иван Игоревич, но не надо ездить по травке на коньках… Вы же прекрасно понимаете, что я, увидав вас в мастерской Штыка, обязан понять до конца, отчего вы там объявились… За вас говорит показание Шейбеко: художник, мол, вас истребовал, как только открыл глаза. Это в вашу пользу. Вы вели свое расследование, и здорово это делали, я восхищен, это честно… Но ведь вы не хотите открывать всю правду не только потому, что речь идет о ваших близких… Вы по‑прежнему опасаетесь, что это может помешать публикации вашего сенсационного исследования… Или я ошибаюсь?
Сначала я хотел ответить однозначным – «нет, не боюсь», но потом ощутил в словах Костенко известную долю истины. Да, профессия, особенно наша, действительно делает человека своим подданным… Наверное, иначе нельзя… «Цель творчества – самоотдача, а не шумиха, не успех»… Но ведь ты думаешь о собственном успехе, сказал я себе, это живет в тебе, может, даже помимо воли. Воля тут ни при чем, возразил я себе; это естественное состояние личности: видеть результат своего труда не безымянным, а позиционным, напечатанным ко всеобщему сведению.
– В чем‑то вы правы, – ответил я. – Я не думал об этом раньше.
– Спасибо, что сказали правду, – вкрадчиво, понизив голос, приблизился ко мне Костенко. – Но ведь вы бы не смогли написать всю правду, исключив те эпизоды, которые, возможно, носят исходный характер? Я имею в виду членов вашей семьи. Обвинять всех, кроме тех, кто близок? Нас за такое судят: самовольный вывод из дела обвиняемого… Даже свидетеля…
– А я не стану их исключать… В том, конечно, случае, если мои, как вы говорите, близкие были втянуты в это дело.
– С точки зрения этики такое допустимо? – поинтересовался Костенко. – Точнее: целесообразно?
– Исповедальная литература – одна из самых честных.
– Согласен. Но ведь вы журналист, а не писатель. Вам надо соотносить себя с фактором времени. Журналистика реализуется во времени, литература – в широте захваченных ею пространств. Верно?
– Верно.
Костенко попросил у меня разрешения позвонить.
– Валяйте, – ответил я.
Он набрал номер, спросил, как дела с тем адресом, который продиктовал (квартира Тамары, понял я); покивал, произнося нетерпеливо‑вопрошающе: «ну», «ну», «ну» (видимо, сибиряк), потом поинтересовался, где «они», удовлетворенно хмыкнул, хрустко вытянул ноги, как‑то по‑актерски, скрутил их чуть что не в жгут, сказал, чтоб «не мешали», и мягко положил трубку.
– Кто там? – спросил я.
– Сейчас приедут ваши друзья. Они сделали мою работу. Им можно давать звания лейтенантов. Я бы дал майоров, но наши бюрократы в управлении кадров не позволят. Благодаря вашим друзьям завтра я арестую одного из тех, кого вы пасли. Я опешил:
– Это как?!
– Потом объясню. Сейчас не имею права, честное слово… Сталинские времена научили меня умению молчать наглухо. Мы сейчас в словах смелые, а тогда… Сбрякнешь что в компании – вот тебе и пятьдесят восьмая статья, пункт десять, призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти, срок – до десяти лет.
…Когда позвонили в дверь, Костенко резко поднялся, в нем снова появилось что‑то кошачье, изменился в мгновенье и, мягко ступая, пошел – совершенно беззвучно – к двери; приникнув к глазку, несколько секунд разглядывал ночных гостей (явно не его бригада из «науки»), потом, отперев замок, рассмеялся:
– Квициния, ты тоже в деле?!
Ну и ну, подумал я; кто кого выслеживал эти дни: мы – Русанова с Кузинцовым или нас – Костенко?!
– В деле, товарищ полковник, – ответил Гиви, пожимая руку Костенко. – И вы, как вижу, тоже?
– Я дотягиваю до пенсии… Все жду: вдруг генерала дадут?!
– Не дадут, – вздохнул Гиви. – Вы слишком умный, за это мы вас так любили на курсе.
– Вы не могли не любить своего доцента, – ответил Костенко. – Иначе б я вас лишил стипендии. Перед начальством надо благоговеть. Ну, так как же вы ушли от наблюдателей?
– Чьих? – Гиви вымученно улыбнулся. Лица на нем не было, синяки под глазами, щетина, щеки запали, нос торчит, как клюв, замучился мой адвокат.