Странно – но именно в этот момент у меня словно звоночек в голове прозвонил. И это был звоночек из ТОГО, ПРОШЛОГО БУДУЩЕГО.




– Вёл? – я поднял голову. В землянку как раз спустился Сашка с котелками, но я, встав, показал Витюхе на выход: – Пошли на пару секунд…

– Куда ты его? – Хокканен очнулся от каких‑то своих мыслей.

– Мы сейчас, – отмахнулся я. – Быстро.

– Ну чего? – спросил Витюха, когда мы вышли наружу. Я огляделся и тихо спросил:

– Вить… Только честно, это может быть важно… Этот немец – он тебя… лапал? Ну, как девчонку?

Витюха покраснел сквозь загар и грязь. Кашлянул и спросил:

– А… откуда ты знаешь, Борька?.. – я поморщился, и он продолжал: – Ага, я ещё и поэтому сбежал‑то… Так знаешь… паршиво как‑то. Наверное, он сильно по своим детям соскучился, да и вообще – я же не маленький, чтобы нянчиться…

– Ага‑а… – протянул я. – Ладно, ерунда, выкинь из головы… Иди лопай… Э, капитану Хокканену скажи, что я его прошу выйти, насчёт листовок…

Витюха нырнул в землянку. Я посвистел, сплюнул, поморщился. Да, страна чистого наива… Головы друг другу отрывать умеют ого как, а про такие вещи…

– Борис, ты вообще охамел, – это появился капитан. – Может, ещё свистом меня вызывать будешь?.. Что у тебя с листовками?

– Ничего, Илмари Ахтович, – признался я. – Тут дело в другом. Паскудное дело, кстати, но… но может быть для нас полезным… Вы простите… Вы знаете, кто такие гомосексуалисты?

– А при чём тут… Ну, знаю. Читал.

– А кто такие педофилы?

– Пе… Кто? – Илмари Ахтович свёл белёсые брови.

Я вздохнул.

– Они… ну, в общем, это любители детей. Я сейчас поговорил с Витюхой…

Я коротко пересказал свои подозрения. Точнее, это была уверенность – нам на уроках ОБЖ описывали признаки, по которым можно распознать наиболее распространённые типы извращенцев. Но для капитана РККА всё это оказалось откровением – если бы у него в зубах была бы трубка, он бы её уронил.

– Борис, откуда ты это знаешь?!

– Ну… – я развёл руками. – Я тоже читал. Наверное, больше чем вы. Да тут и не в этом дело… В Германии за это дают пять лет концлагеря, я точно пом… знаю.

– Ты хочешь… – Хокканен сильно взял меня за плечо. – Борис, это мерзко.

– Нет, что вы! – я почти испугался. – Честное ск…слово, я и в мыслях не имел наших младших…нет, нет, Илмари Ахтович, вы не поняли! Но можно припугнуть этого лейтенанта. Взять на понт. Я уверен – это получится… Вот, послушайте…

…Автостанции не было – вместо неё тут оказался машинный двор, который Ромка Витюха назвал МТС. За колючей проволокой различались под брезентовыми пятнистыми тентами угловатые коробки. Церковь сохранилась, но она была закрыта и даже заколочена. А в общем‑то Бряндино предстояло измениться к 2005 году очень мало.

Мы с Сашкой шагали по улице неспешно и уверенно, с оружием и не скрываясь. На нас были чёрные куртки с голубыми обшлагами и воротниками, чёрные кепи, гражданские штаны, своя обувь – и повязки полицейских.

И всё равно мне казалось, что на нас смотрит каждый встречный немец – смотрит и знает, кто мы такие и что нам тут нужно. И дело не в нашей молодости (сопливости, прямо скажем).

Нервы, нервы, нервы… Що з вамы робыть?

– Вон он, – сквозь зубы процедил Сашка. И я увидел, что из здания клуба вышел высокий офицер лет тридцати, козырнул часовому и направился в нашу сторону. Никаких внешних признаков извращенца в нём не было. Впрочем, если бы этот вопрос решался так легко, то у балетмейстеров и руководителей кастинговых проектов не было бы проблем с подбором персонала… а милицейские сводки не так пестрели бы детскими портретами с подписью «РАЗЫСКИВАЕТСЯ».

– Говорить буду я, – так же тихо определил я роли, ускоряя шаг. Офицер шёл навстречу, без интереса скользнув по нам взглядом, и скроил недовольную гримасу, когда я, козырнув, обратился к нему:

– Герр лейтенант, разрешите обратиться?

– Слюшаю, – процедил он.

– Дело такое… – я огляделся. – Вы не подскажете, в какой концлагерь помещают тех, кто трахает мальчиков?

Я оказался прав. Немец побледнел, но тут же постарался взять себя в руки и брезгливо спросил равнодушным тоном:

– О тчом ти гофоришь?

– В частности – о вчерашнем визите побирушки, которого вы угостили шоколадом… но своего не добились. А вот другие случаи… Пересказать вам их? Подозреваю, что и там, откуда вас перебросили, в Европе, вы занимались тем же… Но тут не Европа.

– Руссишшвайне… – он взялся за кобуру, но тут же увидел, что Сашка, словно бы невзначай, целится в него из ППШ. – Ах зо‑о… Кто ви ест?

– Общество по борьбе с извращенцами, – любезно представился я. – Следим за вами уже довольно давно, – я блефовал, но, кажется, удачно. Так как насчёт обыска и концлагеря? Какой печальный конец службы…Насколько мне известно, крипо [Криминальная полиция. Как это ни странно, но на оккупированных территориях германские власти боролись не только с партизанами, но и с уголовниками, спекулянтами, извращенцами, бандитами – короче, со всеми теми, с кем борются «обычные» власти. Этим и занималась криминальная полиция, нередко конфликтовавшая с военными властями. ] к таким вещам относится резко отрицательно. И до концлагеря вас могут и не довезти…

– Ви из криминальполицай? – немец снова побледнел. – О хильф готт…

– Мы не из полиции, – покачал я головой. – И у вас остаются шансы продолжать службу и, если не развлекаться с новыми, то по крайней мере рассматри‑вать фотоснимки старых партнёров… – я видел, что снова попал в цель, у немца перекосился рот.

– Ви ротстфенник вчейрашний малтшик? – он сглотнул. – Но я не трогать… его…

– Во‑первых, вы его трогали, – возразил я. – А во‑вторых, нам просто нужны несколько ответов на несколько вопросов. И всё. Больше вы нас не увидите, разве что – в прицел, но это другое дело.

– Ви… партизан? – немец приоткрыл рот.

– Вопрос первый, – я улыбнулся. – Ваша рота – что она тут делает?

Довольно долго немец молчал. Я занервничал. Если он сейчас взбрыкнёт, то мы погорели. А чувство долга у немца этого времени вполне может оказаться сильнее чувства страха за личную безопасность… Наверное, если бы мы захватили его и вывезли в лес, он бы отказался отвечать. Но в этот момент я и увидел, как в нём словно бы что‑то переломилось – страх перед стыдом пересилил.

– Участие в облафе, – сказал он. – Болшая охот. Кольцо, – он показал пальцами, – фокруг лес…

– Какие силы привлечены? – спросил я.

– Наша ротте. Легионерен… эсти, драй хундерт. Полицай, зо – цвай хундерт. Айн марширен ротте… норге, айн хундерт. Гранатенверфер. Драй панцерваген. [Офицер перечисляет: триста эстонских легионеров, двести полицейских, маршевая рота норвежцев, сто человек. Миномёты. Три танка. ] Фир… – он провёл рукой по воздуху.

– Четыре самолёта, – сказал я. – Что ещё?

– Дас ист фертиг [Этого довольно. (нем.)], – он вдруг скривился в улыбке. – Это будет зегодня. Ви пришли поздно.

Мы с Сашкой переглянулись. Нельзя было подавать вид, что наши угрозы в сущности потеряли смысл. Я заставил себя улыбнуться:

– Что ж, мы приятно поговорили, – я козырнул. – Думаю, вам не захочется продолжать этот разговор снова. Всего хорошего…

… ‑ Он сказал сегодня, – мы с Сашкой быстро шли по выгону за околицей. – Облава, кольцо вокруг лесного массива. Даже с авиацией.

– Надо срочно в отряд, – Сашка ускорил шаг почти до бега.

– Туда и идём… чёрт…

Навстречу нам шагом ехали трое полицейских – один пожилой мужик со впалыми щеками, двое моложе. Мы замедлили шаг, на ходу козырнули… но кавалеристы направили коней нам наперерез, и старший спросил:

– А вы кто такие? Из какого отряда?

Собственно, этот вопрос делал дальнейший разговор бессмысленным. Я улыбнулся:

– Да вы что, дядечка? Вот, смотрите… – я правой рукой полез за отворот куртки, достал блокнот. – Вот… – он нагнулся, и я, обхватив его за шею, всем весом повис на нём, левой рукой вогнав финку под ребра. Сбоку дважды глухо шмякнул «штейр» – Сашка стрелял через карман. Кто‑то застонал. Я стащил тело с седла, оттолкнул его в сторону. Один полицай ещё корчился на траве. Сашка присел, полоснул его финкой по горлу. – Я плохо езжу, – сказал я. – Скачи вперед, я следом, как смогу.

– Нет, – Сашка взлетел в седло. – Борька, скачи сразу к «Ленинцам», предупреди их, чтоб уходили. Потом найдёшь нас… Скачи! – и первым бросил коня в галоп к лесу.

– Хай! – я ткнул своего каблуками. Ударил ладонью по крупу: – Хай‑а!!!

…Я очень спешил и понимал, что опаздываю. Безо всякой пощады подго‑няя коня, который уже начал засекаться, я услышал дальнюю стрельбу – густую и частую – и понял, что это уже ведёт бой чьё‑то охранение. Наше, «Взрыва», «Охотников» или, может, «Ленинцев», к которым я спешу. Сам я пока никого не встретил.

Конь временами засекалс и хрипел, но я бил его каблуками, колотил ладонью, ругался и думал только об одном – не вылететь из седла. Мне казалось, что я загнал его, но, когда мы выскочили на одну из просек, он пошёл быстрее. За собственным дыханием, храпом коня, треском и стуком я не сразу понял, что слышу ещё один звук. А когда разобрался – было уже поздно.

Сперва я не понял, что это за тень мелькнула надо мной. Но когда биплан развернулся обратно, и дымные трассы пуль заключили меня в коридор, я заорал от ярости и досады – и снова повернул в лес. Позади резко бухнуло – на просеку упала бомба или граната. Я пригнулся – толстая ветка прошла над головой…

Дорогу я всегда запоминал хорошо и знал, что скакать мне немало, но не боялся срезать пути. Я пролетел через деревушку, где мне вслед ошалело смотрели те, кто папался на улице. А за околицей, перед полем, самолёт появился вновь. Не знаю, искал ли он меня – вряд ли. Скорей всего, просто патрулировал. Но мне от этого легче не становилось.

Это был ужас. Я мчался галопом, пригнувшись к конской гриве – а он снова и снова крутил виражи, поливая меня из пулемётов. И поле было бесконечным, лес – далеко‑далеко. А воздух ревел и выл… Потом слева с треском разорвалась бомба, я услышал шлепки, ощутил передавшийся мне удар – и полетел наземь через шею закувыркавшегося коня.

Тяжёлое копыто мёртво ударилось в землю рядом с моей головой. Я вцепился в траву и остался лежать. Биплан ушёл за лес. И тогда я побежал.

Временами мне казалось, что бежать больше нельзя – физически нельзя. Куртку и кепи я бросил. Дышать было нечем, воздух лез из лёгких обратно и имел привкус рвоты. Но впереди – а дорога была прямая – не стреляли, и это был хороший знак. Я бежал и бежал, бежал и бежал, ног не чувствовалось совсем и при каждом шаге деревья качались и падали на меня. Потом я заспотыкался – и, когда выправился, то увидел дрожащую в дереве стрелу с широким оперением. Индейцы? Я отшатнулся в сторону, пригнулся и побежал быстрее, хотя это было невозможно… а потом оглянулся. За мной бежали двое. Они походили на ожившие кучи хвороста, и я понял: маскхалаты. Они бежали быстро, и в руках у них были ножи с чёрными лезвиями.

Так я впервые увидел егерей. И, поняв, что раз они не стреляют, то я близко от цели, вскинул ЭмПи…

…и они растаяли. А через минуту меня схватили, повалили – но это были уже наши.

 

 

Отряд «Ленинцы», подобно нашему «Смерчу», базировался на болоте, куда вела одна‑единственная надёжно охраняемая тропка. Но именно это и оказалось причиной того, что мои действия фактически оказались бесполезными. Немцы знали о нас много – даже слишком.

После того, как охранение доставило меня в лагерь, отряд снялся за какие‑то полчаса. Но этого же получаса хватило егерям, чтобы заминировать выход с болотного островка…

…Миномёт – это мерзкая вещь. Если снаряд, когда он свистит, считай, уже не опасен, то мина извещает о своём приближении отвратительным «ххлююууу», после чего лопается с коротким треском – и чирикают осколки. На краю болота немцы установили не меньше десятка пулемётов и добавочно поливали нас из них – просто наугад и почти непрестанно. Из ста с лишним бойцов уже не меньше трети было убито или ранено. А враг даже не делал попыток прорваться на остров. Зачем?

Командовавший «Ленинцами» человек – я не знал ни имени, ни фамилии, только прозвище – «Учитель» – в такой ситуации просто ничего не мог сделать. Он не мог даже пойти на прорыв – это значило погибнуть на минах и под пулемётным огнём.

Я лежал на самом краю болота, в сырой ямке. Не стрелял, хотя парень в тельняшке под гражданской рубахой, который делил со мной эту ямку, палил из карабина по кустам почём зря. Я его понимал в общем‑то – со злости и от досады. Но мне казалось разумнее поберечь патроны, тем более, что вечерело.

– Ты чего не стреляешь? – спросил в конце концов мой сосед.

– Куда? – я пожал плечами. Мина треснула за кустами неподалёку, парень забулькал перерезанным осколком горлом и опрокинулся на спину. Я нагнулся к нему, но было уже поздно – Вот так, – я подобрал его карабин, устроился поудобнее. Темнело быстро, всплески пулемётного огня становились всё отчётливей. – Ну ладно… – я аккуратно переставил прицел на четыреста метров, нашёл упор поудобнее. – Десять негритят решили пообедать… на Невском встретил их скинхед…и их осталось… – я нажал спуск, и пульсирующе пламя погасло, – …девять…

Впрочем, пулемёт опять открыл огонь почти тут же, и я, пожав плечами, отложил карабин.

– Шалыга! – в ямку свалился вестовой Учителя, парень года на два старше меня. – Слушай, командир зовёт…

…В отряде было три женщины и восемь несовершеннолетних. Забрав девятерых тяжёлых раненых, вместе с десятью легкоранеными и ещё восемью партизанами мы пошли через болото – фактически наугад, привязав к ногам нарубленные разлапистые кусты. В принципе, это было правильное решение – так имелся хоть какой‑то шанс… Почти сорок человек во главе с Учителем остались позади – обеспечивать этот шанс.

Немцы освещали болото позади" люстрами», дававшими мертвенный страшный свет, который скользящими струями ползал по лицам, плечам и спинам, оставляя ощущение мерзкого прикосновения. Холодная жижа доходила мне до груди. Мы шли – ползли – молча, слышалось только трудное дыхание. Кусты на ногах превратились в помеху. Я, если честно, не знал, кто нас ведёт и вообще ведёт ли кто‑нибудь – просто тащился, придерживая рукоятки носилок с каким‑то мужиком, раненым в грудь навылет и думал о своей куртке, которая, конечно, пропадёт в лагере. Я старался думать только о куртке и больше ни о чём.

Мы брели и брели. Шедшая передо мной женщина сделала шаг в сторону – просто качнулась от усталости – и её не стало, только чавкнуло что‑то в темноте, я даже дёрнуться на помощь не успел. Постепенно стало рассветать, в нашей цепочке поднялся лёгкий шум, и я увидел впереди, за чахлыми кустами и пьяно стоящими деревьями плотную стену – там было сухо. Мы бы ускорили шаги, но это было просто невозможно физически.

Мы не смогли их ускорить, когда по нам со стороны леса по нам ударили пулемёт и несколько пистолет‑пулемётов, а потом послышались глумливые выкрики на эстонском. Мужика на наших носилках убило в голову, а через секунду – убило и того, кто их тащил вместе со мной, и я бросил носилки и продолжал брести, пригнувшись и бормоча:

 

Если бы я умел видеть,

Я бы увидел нас так,

как мы есть –

Как зелёные деревья с золотом на голубом…

А рок‑н‑ролл, б…я, мёртв, а мы – ещё нет…

 

Мальчишка лет десяти тащил из трясины оступившуюся женщину и кричал: «Мам, мам, мам!» – а она просила: – «Отпусти, Колюшка, не вытянешь, отпусти…» Я рванулся к ним, но мальчишке снесло полчерепа, он упал на мать, и они сразу пошли на дно. С берега стреляли. Я шёл и знал, что дойду. Прямо передо мной девчонка в разорванной рубахе с надрывным матом бросила гранату, та не долетела, пули разворотили девчонке живот, она упала в воду и долго не тонула – волосы расплывались на поверхности, а в них сверкало золото восхода, и это было невероятно красиво… Я присел и почти пополз, не глядя по сторонам. Пули свистели и вжикали вокруг. Мне оставалось немного. Я видел уже ствол пулемёта – это был старый «виккерс‑максим» – на треноге, с водяным охлаждением. Я сдёрнул с пояса гранату – немецкую осколочную – и метнул её, а сам не остановился и не пригнулся. Коротко ахнуло, и я выбрался на сушу.

Около опрокинутого пулемёта лежал ничком, раскидав руки, огромный легионер, из раздробленного ниже каски затылка натекла кровь. Другой, корчась на боку, тянулся к глянцевой кобуре на поясе – я ударил его по запястью и нажал спуск, но ЭмПи забило грязью. Тогда я упал на колени, отбросил его руки и начал, схватившись за уши, бить его затылком о станину пулемёта, пока он не перестал корчиться. Ещё один, появившийся из кустов, пытался сменить магазин, а я поднимался на ноги и нашаривал финку, и у нас обоих тряслись руки, но у него – от страха, а у меня – от злости. Не знаю, как бы там получилось – выбравшаяся из тех же кустов женщина, за спину которой цеплялась крохотная девочка, воткнула легионеру в спину штык – она держала в руках карабин, как держат вилы, и штык со щелчком вылез из груди, легионер выпустил оружие, схватился за красное жало и повис на нём, застрявшим в грудине…

…Я пришёл в себя на обочине лесной дороги. Больше никого не было, неподалёку рычал мотор, я упал в траву и долго смотрел, как проезжает маленький танк, а следом – грузовик с полицаями. Потом я разобрал ЭмПи и едва смог очистить демпфер. Проверять оружие было опасно, я пошёл следом за танком и через полчаса вышел туда, где он раздавил людей, выбравшихся на дорогу. Я даже не знаю, были ли это наши, или просто кому‑то не повезло оказаться на лесной грунтовке. Сколько тут погибло человек, тоже было непонятно. Но как минимум двое детей, потому что на обочине лежали перемешанные и перекрученные останки – туда их отбросило – и две головки, девочки и мальчика лет по восемь, совершенно уцелели и торчали из этого месива, глядя на меня глазами, в которых застыл невероятный, невысказываемый словами ужас.

– За что? – спросил я. – За что, сволочи?.. – я поднял голову и спросил: – Господи, за что?

И пошёл дальше…

…Танк стоял на обочине, и танкисты – молодые парни в расстёгнутых комбинезонах и заломленных на непослушных белых вихрах беретах – сидели на башне и смотрели на меня. У одного в руке была губная гармошка – как у Ромки. Я подумал, а жив ли наш лучший разведчик? Подумал и шёл. Если бы там были полицаи, я прыгнул бы в кусты, но грузовика не было. Я бросил ЭмПи, скинул пояс с пистолетом, финкой и амуницией и поднял руки:

– Нихт шиссен, битте! [Не стреляйте, пожалуйста!]

Главное, чтобы не начали стрелять. Попытайся я их снять, один наверняка успел бы кувыркнуться в башню, а там два пулемёта… Главное, чтобы не начали стрелять… Их двое, им лет по двадцать, но они не ожидают – особенно теперь.

– О, – сказал один и засмеялся, – партизан, Хайнрих! – и толкнул своего приятеля. Тот расстегнул кобуру, я снова крикнул, замахав руками:

– Нихт, нихт! Гросс… [Большой. ] сведения… битте, нихт шиссен… информация!

– Комм, кляйн аффель! [Сюда, маленькая обезьяна!] – крикнул, отпуская кобуру, Хайнрих. Я был совсем рядом и начал карабкаться на танк.

Хайнриха я ударил" тигриной лапой» [В единоборствах – кулак с полусогнутыми пальцами. ] в кадык. Первого – «вилкой» в глаза, ощутив, как лопнули его глазные яблоки. Истошный крик… Я выхватил из открытой кобуры «парабеллум» и, ломая зубы, вогнал ствол в открытый рот, нажал спуск – тело с разнесённым затылком рухнуло с брони. Хайнрих смог наконец вздохнуть, но это оказался его последний вздох – я выстрелил ему в лицо из‑под локтя, наотмашь.

Что делать с танком, я не знал, поэтому просто раскурочил всё, что смог, а под сиденье сунул гранату на взводе – из найденных тут же. Ещё я взял сухой паёк – шоколад, консервы, галеты и плоскую фляжку с ромом. Там было граммов триста, я выпил их залпом, уйдя подальше в лес, но впечатление было такое, что я пью воду, и я заел ром, по‑настоящему наевшись впервые за два месяца, потому что паёк был большим, а я был один.

Потом я долго плакал, лёжа между корней сосны, свернувшись калачиком и прижав к себе ЭмПи. Но слёзы жгли – по‑настоящему жгли, не вымывая боли, как это бывает у детей и у подростков. Я просто устал плакать – и уснул…

…Заполдень меня разбудил разговор – говорили по‑русски, но это ещё ни о чём не говорило. Я осторожно приподнял голову.

В каких‑то пяти шагах от меня сидели на выворотне та женщина с девочкой – у неё по‑прежнему был карабин – и мужик с перевязанной головой и немецкой винтовкой.

– Есть хотите? – спросил я.

 

 

Тётя Лена, Иринка, Демьян Анисимович и я шли через лес по ночам двое суток. Мы не сговаривались, куда идти – просто пошли, каким‑то чутьём. Лично я не знал, куда мог уйти мой отряд, если он уцелел. Они тоже не знали, где могут быть наши – радовало уже то, что не собираются сдаваться немцам. Если бы кто‑то об этом заикнулся, я бы его убил, как убил Сашка того мужика в деревне, который хотел, чтобы мы ушли из Вяхирей и больше не приходили. Наверно, что‑то такое они ощущали, потому что я без слов и негласно был признан командиром. Командир на настоящей войне – это тот, кто может насиловать свои желания и волю других, кто может первым подняться на пулемёт и знать, что люди идут следом. Наверное, и во мне что‑то такое было…

На третью ночь мне приснилась Юлька. Я был привязан к какой‑то раме, а её прямо передо мной насиловали несколько чудовищных существ в немецких мундирах. Со мной тоже что‑то делали, то ли жгли огнём, то ли вообще снимали кожу, но я видел только Юльку и проснулся, давя в себе судорожный крик.

Ночь была рокочущая дальней грозой, душная, угрюмая и напряжённая. Мы ночевали в наспех выстроенном шалаше. Когда я вылез из него, то небо было чистым, звёзды горели неподвижно, а на юге за деревьями на небе полыхало зарево – горел деревня. Я стоял возле шалаша и думал, что мне делать, если все наши погибли. У меня не было сомнений в том, что надо продолжать борьбу и, если понадобится, я готов был стать командиром нового партизанского отряда… но я просто не знал, как за это взяться. Тогда я начал молиться – про себя, Он же всё равно слышит – чтобы наши уцелели и чтобы я нашёл их.

Не знаю, сколько я так стоял. Гроза прокатилась стороной, пахнуло между стволами ветерком, и я вернулся в шалаш и сел около входа, думая, что уже не усну снова… но уснул, и мои спутники меня будить не стали.

– Чего не разбудили? – сердито спросил я первым делом. Демьян Анисимович тихо сказал:

– Не сердись, Бориска… Ты ж себя не видишь, а ты чёрный весь. Так хоть поспал…

– Ладно, – буркнул я и поморщился. Наверное, я и правда фигово выгляжу… Мне было как‑то не до этого, да и всё равно, если честно…

…В этот день около полудня мы вышли на лесистый холм, где лежали переломанные деревья, срезанные и размолотые кусты – а в конце этой полосы, у подножья холма – разбившийся самолёт. Я оставил своих в кустах наверху, а сам пошёл ближе.

Это оказался немецкий биплан. Я впервые видел его так близко, и он оказался немаленьким, даже если учесть, что нос биплана был смят в гармошку и почернел – наверное, там горел мотор, а крылья переломились и лежали кусками вокруг. В передней кабине торчало зажатое тело лётчика – он был мёртв. Вторая кабина пустовала. Осмотрев обломки внимательней, я нашёл следы пулевых попаданий, и много – биплан сбили массированным огнём из стрелкового оружия…

Нам опять повезло с сухим пайком – я достал из машины несколько коробок, а ещё натряс патрон, они подходили к винтовке Демьяна Анисимовича. Меня поражало, как ведёт себя Иринка – девчонке пять лет, а она ни сном ни духом ни на что не жалуется и даже не хнычет, и идёт сама, пока может… Закалка, только… храни Господь от неё, от такой закалки.

Пожевав, я попытался выяснить, куда мы, собственно, забрались, но так ни до чего не достукался – мои спутники мест не узнавали, и я решил, что рискну заглянуть в ближайший по пути населенный пункт. Не могло же кольцо облавы быть таким огромным, мы его наверняка покинули. Дело было за малым – до этого населённого пункта добраться. Сидя на месте, сделать это было трудно, и я подал пример (как всегда), встав первым…

…Около пяти вечера мы столкнулись с людьми нос к носу. Практически так – я раздвинул кусты, и на меня удивлённо воззрились сразу несколько человек. На небольшой поляне собралось не меньше полусотни, белели свежие повязки, тут и там торчало оружие; большинство людей спали тяжёлым усталым сном, что меня извиняло за то, что я не услышал эту стоянку раньше. Не надо было долго соображать, что это наши. А через какие‑то секунды я увидел, что ко мне идёт, наступая на людей и вызывая сонную брань, Сашка, и голова у него перевязана… но его обогнал наш командир – появился откуда‑то сбоку, прижал меня к себе так, что едва не задушил, потом отстранил и сказал:

– Ну вот, живой, Бориска? – и крикнул неожиданно сильным голосом: – Юленька, Бориска пришёл, живой наш Бориска!

– Борь‑ка‑а‑а‑а‑а!!! – услышал я крик, сел около кустов и закрыл глаза…

…То, что устроили нам немцы, иначе как разгромом назвать было нельзя. Из четырёх отрядов уцелели наш и «Взрыв», но сохранили хорошо если по половине численности, вынуждены были бросить запасённое на базах продовольствие и снаряжение и спасаться бегством, прорываясь с боями. Самолёт сбили наши, в том числе – Димка, собственно, он первый открыл огонь по биплану… вот только поздравить его с этим я не смог. И как знать – не для этого ли сберёг его Господь в детстве, когда Димка тонул?…

Наш пулемётчик пропал без вести. В смысле – никто не видел, как он погиб, потому что он остался прикрывать группу из пяти легкораненых, тащивших двоих тяжёлых, одним из которых был раненый в бок и в грудь Илмари Ахтович… ну а в таком случае слова «пропал без вести» могут служить лишь горьким утешением. Не стало и Олега Кирычева – под ногами у него во время боя на прорыв разорвалась мина. Сашка, Макс Самохин и Олег Панаев были ранены, к счастью, все трое – легко. И нашему отделению ещё повезло.

Я помолился за Димку. Это было немного нечестно, и я помолился за всех остальных, без различия. Юлька, всхлипывая, отдала мне мою куртку и галстук.

– Вот… я взяла, подумала, если возьму, то ты обязательно вернёшься… – призналась она.

– Ай‑ай, суеверия, товарищ пионерка, – сказал я.

Мы шли по лесным тропинкам, переходившим в грунтовки и обратно, а временами – вообще исчезавшим. Шестьдесят три человека – все, кто уцелел от нашего отряда и прибился к нему. Восемь человек были тяжело ранены. Радио‑станцию вытащили. Мефодий Алексеевич не распространялся насчёт того, куда собирается идти теперь, но, судя по приметам, мы двигались на северо‑запад. Это меня не очень волновало, если честно – для меня главным было то, что я со своими.

Когда мы остановились на днёвку, нас вызвал командир. Под дубом, временно ставшим штабом, он держал совет с еле шелестящим Хокканеном, тётей Фросей (живой и здоровой) и старшим лейтенантом Карягиным, окруженцем, который командовал третьим взводом. Больше из командиров взводов не уцелел никто, и я подумал зло, что напрасно беспокоился насчёт Виктора и его послевоенной судьбы – в Фергану похожий на Чебурашку молодой лейтенант уже не вернётся. Никто не помнил, как он погиб. Но тут всё было ясно.

Знаете, что самое ужасное на войне? Не то, что гибнут люди. А то, с какой скоростью ты их забываешь. Даже тех, кого звал друзьями. Владимир Семёнович был неправ в своей песне, что…

 

…мне не стало хватать его только сейчас,

Когда он не вернулся из боя…

 

Или, вернее, прав. Но это ненадолго. Вот что страшно…

… ‑ Это значит так – плохо это наше дело, – Мефодий Алексеевич вздох‑нул. – И с едой это – плохо дело. И это – вроде как и это бездомные мы теперь.

– Ранетые‑то, Женя говорит, – вмешалась тётя Фрося, – которые тяжко поранеты, они помрут почти все.

– Это ещё как сказать, – прошептал Илмари Ахтович – он курил, несмотря на то, что у него даже пытались силой отобрать трубку.

– Не о тебе речь, Ахтыч, тебя и топором не убьёшь, – отмахнулась тётя Фрося.

– Правда, – сказал Женька. – Товарищ Хокканен выживет, и Аринка с дядей Гошей выживут. А остальные… – он покачал головой.

– Ну, тут что это – поделаешь… – командир тяжело вздохнул, потёр свою гномью лысину, и я уже в который раз удивился, какой запаса прочности, оптимизма, отваги и веры таится в этом человечке. – Планы мои такие, что я про них помолчу. Куда это – поведу, туда и пойдём…

– Если бы моя туника могла говорить, я бы её сжёг… – пробормотал Максим Самохин, кривясь – немецкая пуля раздробила ему запястье, и Женька опасался, что Максим больше не сможет нормально владеть рукой.

– Чего это? – заинтересовался командир. Максим пояснил:

– Это в древнем Риме был полководец Сципион. Его однажды спросили, какой у него план ведения боевых действий. Ну он так и ответил. А туника – это одежда.

– Ну это чего – умный был мужик, – заключил Мефодий Алексеевич. Задумался снова и спросил: – Это – побеждал небось?

– Ну, ни одного сражения не проиграл, – подтвердил Максим.

– То‑то и это – оно, – поднял палец командир. – Одно это скажу – трудно будет – невмочь. Потому объявите это людям – кто чует это – не выдержит – тот пусть оружие это оставит и уходит.

– Ты… совсем… одурел… Алексеич… – в четыре приёма выдохнул Хокканен.

– А по‑моему верно дело, – покачала головой тётя Фрося. – Только чего ж порознь разговаривать? Построить всех и объявить…

– Я против, – покачал головой Карягин. – Вы как хотите, я – против.

– Я тоже, – неожиданно сказал Сашка, упрямо сощурив свои круглые глаза.

– А я это – никого не спрашиваю, – хладнокровно обрубил командир. – И насчёт построить – это верно. Вот сейчас и это – давайте… А ты это, Саш, задержись…

…Мне почему‑то казалось, что никто не уйдёт. Ну, как в кино. Но девять человек, сложив оружие, покинули строй. Правда, они прятали ото всех глаза и молчали, и им никто не говорил ничего, а в молчании отчётливо ощущалось презрение – нас всё‑таки стало ещё меньше.

Я, если честно, не знал, как отнестись к такому решению командира. С одной стороны, оно вроде бы было правильным – зачем нам те, кто внутренне уже смирился с поражением? Но с другой стороны – а если их вот сейчас прихватят немцы?! Сколько они расскажут об отряде? Была ещё и третья – я уже понимал, что Мефодия Алексеевича за такое решение по головке не погладят оттуда. С Большой Земли. Я, правда, пока не видел тут безбашенных людей из НКВД с манией преследования в мозгах и пеной бешенства на губах – таких тоже любили показывать в кино, особенно в новых фильмах. Но, как ни крути, а за роспуск части отряда могут просто расстрелять. По законам любой армии, примеров‑то куча в самых демократических обществах…

Свои подозрения я держал при себе. А вот Сашка подошёл ко мне сразу после «торжественной линейки», как он это построение почему‑то назвал. И выглядел он бледно.

– Борька, – сказал он, оглядевшись, – на, посмотри, – и протянул мне листок бумаги, страничку из школьной тетради.

– Опа! – я прикрыл глаза и потянулся к нему губами. – Саня, какой класс! Ты назначаешь мне свидание?! Я весь твой, я на всё согласен, в любой позе…

– Ты чего?! – он заморгал.

– Проехали, я забыл, что… – я кашлянул и покраснел. Мой современник‑ровесник дебильную шутку понял бы и поддержал, а Сашка чёрт‑те‑что подумает…

Впрочем, моя неудачная шутка перестала меня беспокоить сразу после того, как я посмотрел в листок…

– Что это?! – я вскинул на Сашку глаза. – Это же план прохода к нашему лагерю! «Улитка»! [Борька имеет в виду широко распространённый метод охранения партизанского лагеря при помощи мин. Мины располагались бессистемно, пройти между ними можно было только по особой спирали – «улитке». ] Какой кретин его зарисовывал?!

– Внизу посмотри, – он кивнул. Я всмотрелся и вообще офигел:

– Секреты?! Тут же секреты обозначены! Что это?!

– Нашли на трупе… – Сашка, понизив голос, назвал бойца. – Патроны забирали и нашли… И теперь кто его знает – может, и он нашёл где‑то, а отдать не успел. Может, он был фрицевский агент и тоже не успел это передать. А может – и не он один был агент. Вот так, Борька.

Я закусил губу и пожевал её до крови.

– И?..

– Мефодий Алексеевич приказал мне найти, кто может быть в отряде оттуда.

– Б..! – сказал я и плюнул.

– Борь, мне ни черта в голову не лезет, так хреново, – признался Сашка.

– Спасибо тебе, – я поклонился в пояс. – А то я буду счастлив этим заниматься! Прыгаю от радости!.. Слушай, – я обнял его за плечо, – а может ну его на х…р? Убили его и убили. Он и был агент.

– А если не он? – тоскливо спросил Сашка. – А если опять стук‑стук будет?

– С‑сука‑а! – с чувством высказался я. – Х…р с ним, будем искать вместе…

– Спасибо, Борь, – искренне сказал Сашка. – И ещё. Нам надо двух человек в отделение принять. Четверо ребят просятся, всех я до войны знал…

– А уж это решай сам, – буркнул я, – ты меня и так загрузил… Листок оставь. Чапай думать будет.

 

 

Немцев взяли троих. Двое были уже немолодые, перепуганные и жалкие, их вытащили из какого‑то овина, где они прятались, побросав оружие. Третьему было лет 20–25; когда его брали, то разбили голову прикладом и пропороли руку штыком. Возбуждённо размахивая руками, кто‑то говорил:

– Ну ты что будешь делать! Как даст, и Тимка‑то с приступок кувырком… я за ним, а он уже и неживой совсем, Тимка‑то, ну что ты будешь делать?! Мы туда, а он в нас – и вон, смотри… Ну тут я его кэ‑эк… целил‑то в грудь, а он рукой закрылся и по голове меня гранатой, а?! Еле скрутили…

Молодой немец отвечал коротко и равнодушно: «Найн… нихт… нихт… ихь вайс нихть…» – или просто пожимал плечами, и лицо у него было какое‑то сонное. Оживилось оно только когда Мефодий Алексеевич, разведя руками, огорчённо сказал:

– Так что ж, это… Шиссен. Придётся это – шиссен, – и вздохнул, показав немцу: – Шиссен, ферштейн, немец?

Тот улыбнулся одной верхней губой и сказал, чуть сощурившись:

– Хайль Гитлер.

– Это вот, – командир покачал головой и вздохнул. – Ну как это тут?..

…Мы шли и шли и шли – куда‑то кругом, по четырнадцать часов в сутки. Из тяжелораненых пятеро умерли, шесять человек мы потеряли в боях и стычках, включая сегодняшнюю. Наша борьба превратилась просто в борьбу за выживание – мы ничего не взрывали и не поджигали, нападали только когда без этого просто нельзя было обойтись. Деревни стояли и так дотла ограбленные немцами, а нам тоже было надо есть. Временами мне начинало казаться, что Мефодий Алексеевич перестал понимать, что делать.

Да что там – временами мне казалось, что и я перестал понимать, что делаю сам…

На допросе мне делать было нечего, да и тошно было на это смотреть, поэтому я сам напросился искать по селу продукты.

Об этой стороне партизанской жизни я, если честно, никогда не задумывался, и она была ужасна. В избе, куда мы вошли, была женщина и трое детей на печи – девчонки лет по 8‑10. Они неотрывно следили за каждым нашим движением, а женщина просто сидела и молчала. Так было с самого начала, когда мы вошли. Дядя Степан спросил:

– Продукты есть? – грубо и коротко. Женщина покачала головой и безучастно смотрела в стену, пока мы рыскали по избе. Ничего не было, только тараканы шарахались из тёмных углов. Наконец я встал на приступку печки и начал стволом ЭмПи ерошить тряпьё возле девчонок. Там оказался мешочек с мукой – килограмма два – и кулёк картошки такого же веса. Девчонки, до тех пор молчавшие, в один голос заплакали. Я перекинул продукты дяде Степану, и женщина сказала тихо:

– Немцы всё забрали… а теперь вы последнее возьмёте. Как жить?

– Пиши расписку, Шалыга, – кивнул дядя Степан. Я присел к столу, достал бланки. Женщина бледно улыбнулась:

– Бумажкой вашей их кормить? – она кивнула на печку. – Или разом пойти, да и в речку?

– Ты ж созн



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: