– А вы, друг мой, рассуждаете как опытный людоед!
Ульсон смутился. Не исключено, что в своей неблагополучной жизни ему доводилось в трудные времена употреблять в пищу человечину или голодные товарищи по несчастью грозились прирезать его к обеду. Подобные случаи бывали.
У диких племён людоедство чаще всего связано с верованиями в возможность приобрести, например, силу и храбрость, отведав часть тела убитого доблестного воина. В этом отношении ему, могущественному – в глазах туземцев – белому человеку, больше других стоило опасаться стать предметом ритуального каннибализма.
Если вдуматься, у этого обычая диких племён есть философский подтекст: предполагается единство души и тела. Разве это не мудрая мысль? Пусть даже они не способны выразить её в словах. Да ведь иной русский крестьянин тоже с трудом подбирает слова, пытаясь высказать какую‑нибудь мудрёную мысль. А она у него имеется и выражается в поведении, образе жизни, мельком оброненном слове, присказке или поговорке.
Вот и эти люди, безусловно, вовсе не похожи на иных говорунов, которые умеют выстроить кудрявые фразы и ввернуть цитатку, не внося в этот поток слов нетривиальную мысль, а то и малую толику смысла. Философия диких племён не имеет словесного выражения, тем не менее она существует и заслуживает изучения. Жаль только, что понять её чрезвычайно трудно.
В глазах цивилизованного человека людоедство – не более чем насыщение желудка человечиной. Мировоззрение потребителя! Для дикаря – совершенно иначе. Для него каннибальская трапеза – таинство, нечто вроде причащения не столько к бренной плоти, сколько к нетленной душе. Для них и окружающий мир одинаково и материален, и духовен.
|
Пристальный взгляд
Работу и размышления приходилось прерывать по самым заурядным причинам: из‑за необходимости самому готовить еду и ухаживать за больными слугами, а то и по причине собственной болезни. Их сразила тропическая лихорадка. Бой метался в горячке и бредил. Ульсон с налитыми кровью глазами постоянно стонал, вскрикивал, а то и шептал молитвы, готовясь перейти в мир иной.
Маклай и сам порой валился на кровать в беспамятстве. По телу ползали скользкие гады, перед глазами вставали омерзительные фигуры, протягивающие к нему когтистые лапы. Он сознавал, что бредит. Липкий пот покрывал тело. Хотелось впасть в забытье. Но в отдалении слышались голоса очередных гостей‑папуасов, и приходилось вставать, выходить к ним как ни в чём не бывало. Они не должны знать, что Маклай способен быть больным и слабым.
После приступов лихорадки наступали благословенные дни, когда можно было спокойно заниматься работой. Утром при отливе он часто отправлялся за добычей на коралловый риф. Ведь одна из его давних научных тем связана с исследованием губок, разнообразие которых вполне соответствует разнообразию мест их существования.
Интерес к губкам пробудил у него профессор Эрнст Геккель ещё в те годы, когда Николай Николаевич учился в Йенском университете. Лекции Геккеля, посвящённые морским беспозвоночным, были поистине вдохновенными. Молодой профессор рассматривал их не самих по себе, как повелось в зоологии, а в связи с окружающей природной обстановкой. По словам Геккеля, живой организм и его природное окружение составляют единство. Приспосабливаясь к новой среде, организм меняется, а полезные изменения передаются по наследству.
|
Другой тип изменений связан с тем, каким образом существует организм: индивидуально или в сообществе. Геккель особо подчёркивал, что тогда как одиночные губки невелики, редко превышают два‑три сантиметра, объединившись, они образуют нечто подобное единому организму размером с невысокого человека. «Таков эффект сообщества, единения, который можно наблюдать и в здоровом человеческом коллективе», – говорил Геккель, переходя к занимавшей его проблеме сходства человеческого общества с организмом.
Профессор, конечно же, немалый фантазёр. Он убеждён, что люди вступали в сообщества по такой же естественной необходимости и закономерности, что и животные. На первых этапах это были, по его мнению, объединения более или менее сходных между собой индивидуумов, у которых отсутствовало разделение труда. Таковы, например, сообщества губок. А настоящее общество – животных или людей – состоит из независимых особей, ведущих коллективную жизнь на началах кооперации, сотрудничества, взаимопомощи. В результате у них вырабатывается социальный инстинкт. Высшее его проявление – готовность пожертвовать личной жизнью ради благополучия всего общественного организма.
Уважаемый профессор утверждал, что сообщества у диких племён организованы примерно так, как сообщества губок или других примитивных многоклеточных. (Так ли это в действительности, предстоит ещё выяснить). Гипотеза правдоподобная. Геккель продолжал рассуждать в этом направлении, приходя к другой гипотезе: дикие племена в своём нравственном и в интеллектуальном развитии занимают промежуточное положение между высшими обезьянами и культурными расами.
|
А вот эта мысль, столь милая сердцу самодовольного европейца, всё чаще и чаще противоречит наблюдениям. Остаётся только мечтать, чтобы европейские народы научились жить в мире и согласии, как так называемые дикари. Да и тлетворный дух товарищества, столь характерный для среднего европейца, совершенно чужд первобытным людям, строящим свои отношения на основе приязни, дружеских чувств, взаимной помощи, добрососедства...
Разве не удивительна сметливость Туя? Маклай в его присутствии стал рисовать схему залива Астролябии. Туй сразу же смекнул, что это за рисунок, и начал старательно произносить названия деревень, порой даже уточняя их местоположение. Он вёл себя так, словно занятие картографией было для него привычным делом.
Другой случай. Вдруг явился к Маклаю какой‑то незнакомый дикарь необыкновенного вида: со шкиперской бородой, без усов. Папуас широко улыбался, как старый знакомый, и в нём наконец‑то Маклай опознал Туя. Оказывается, смышлёный туземец использовал осколок стекла в качестве бритвы да ещё сумел придать осколку соответствующую форму.
Нет, что‑что, а интеллект у папуасов вряд ли всерьёз уступает интеллекту среднего европейца. Впрочем, судя по всему дураки встречаются у всех племён и народов.
...Туй не забывал показывать своё дружеское расположение к Маклаю и его людям. Он редко приходил без подарков, а порой присылал их со своими приятелями. Однажды двое жителей Горенду принесли, как они объяснили, от Туя три свёртка (пальмовые листья в этом отношении не хуже обёрточной бумаги). В них оказались варёные бананы, плод хлебного дерева и куски мяса, похожего на свинину. Маклаю оно показалось каким‑то странным, и он предпочёл вегетарианскую пищу. Ульсон и Бой жевали мясо с удовольствием.
– Мясо прибавляет сил и желаний, – ухмыльнулся Ульсон.
– Вкусно, – проговорил немногословный Бой.
– А какое это мясо, друзья мои? Как вы думаете?
– Свинина, конечно, – после небольшой паузы сказал Ульсон, впадая в некоторую задумчивость.
– Не совсем свинина, – произнёс Бой.
– Вот и я так предполагаю, что не совсем, – усилил их сомнения Маклай, сохраняя серьёзнейший вид.
Ульсон поперхнулся. Бой перестал жевать, уставясь на Маклая.
– Даже, полагаю, совсем не свинина!
– Не может быть, – выдавил Ульсон, не имея сил проглотить кусок.
– Увы, мой друг, вполне возможно. Разве не вы не раз уверяли меня, что местные жители – людоеды?
– Может быть, я ошибся... А ты, Бой, как думаешь, это свинина?
Бой с набитым мясом ртом только пожал плечами, выпучив глаза.
Маклай рассмеялся:
– Простите, я просто пошутил. Ешьте спокойно.
– Нет, а что это может быть? – спросил с недоверием Ульсон, через силу жуя.
– Думаю, если не свинина, приправленная какой‑нибудь травой, то, на худой конец, собачатина.
– Ну, собака – друг человека, – удовлетворённо отметил Ульсон, принимаясь за последний кусок. – Я так и подумал... Между прочим, собака даже чище свиньи.
Мясом им доводилось лакомиться нечасто, хотя Маклая это не смущало. Он с удовольствием удовлетворялся растительной пищей, а также рыбой. Консервы по‑прежнему оставались на крайний случай.
Их домик постепенно обретал уютный вид. Для Маклая это было особенно важно: ведь он находился в этой обстановке не для развлечения и препровождения времени, а для работы. Небольшой раскладной письменный стол с микроскопом, препаратами.
Здесь же раскладной стул. Узкий проход между ящиками, поставленными в виде шкафов. Шезлонг – подарок великой княгини. На стене справа от окна и стола висит карабин, планшетка, подзорная труба, фляга, охотничий нож, полевая сумка, топор. На ящиках и в них – книги, тетради с записями и рисунками.
Таков рабочий кабинет. Всё бы хорошо, только вот потоки, которые во время почти еженощных ливней падали с кроны дерева на крышу хижины, стали всё чаще пробивать в ней дыры и щели. С потолка начинали стекать струйки, порой переходящие в ручьи. Приходилось спешно спасать прежде всего бумаги и книги, а также одежду. Подобные беспокойные ночные бдения были утомительны.
Постоянная сырость и обилие кровососущих насекомых давали о себе знать. Бой болел всё чаще и всё тяжелей. Ульсон тоже страдал от пароксизмов лихорадки. Маклаю приходилось ухаживать за ними в то время, когда сам едва держался на ногах.
Раздражало постоянное оханье больных, перемежавшееся со стонами. Однако он был за них в ответе! Перед кем? Никому на свете не было никакого дела до этих двух одиноких людей. Николай Николаевич был не только их господином, но и товарищем, спутником и руководителем в трудном походе, другом и, можно сказать, отцом родным. Правда, Ульсон был старше Маклая, но вёл себя нередко как ребёнок‑переросток.
Маклай записывает в дневнике:
«У Боя, только что оправившегося от лихорадки, явилась новая болезнь – сильная опухоль лимфатических желёз в паху, отчего он движется ещё медленнее прежнего. Ульсон тоже плох. Еле‑еле шевелит языком, словно умирающий, валяется весь день, ночью вздыхает и охает; вечером же, при заходе солнца, выползает и прохаживается с непокрытой головой, разумеется, украдкой от меня, так как я ему запретил выходить куда‑либо без шляпы, особенно при свежем береговом ветре.
Последнюю неделю мне часто приходилось стряпать на нас троих.
Я привязан к этим двум субъектам и не могу никуда уйти из дому на несколько дней. Туземцы их нисколько не слушаются, между тем как я взглядом заставляю моих соседей останавливаться и повиноваться. Замечательно, как они не любят, когда я на них смотрю, а если нахмурюсь и посмотрю пристально – бегут».
Почему внимательный взгляд заставляет их волноваться, смущаться, испытывать страх? Говорят, некоторые люди обладают особым магнетическим взором. Но это, пожалуй, вздор. Сам по себе взгляд не излучает света или какого‑то животного магнетизма. Это определённо выяснено наукой. Тогда чем объяснить, что не только дикарь, но и вполне цивилизованный джентльмен начинает под пристальным взглядом ёжиться, слегка волноваться, украдкой осматривать костюм, поправлять причёску...
Ну а как же – лектор в большой аудитории, или артист перед огромным зрительным залом, или трибун перед громадной толпой. Внимательные, напряжённые взгляды сотен, тысяч глаз должны были бы испепелить, привести в полнейшее смятение, на худой конец. Тем не менее лектор, артист или трибун ощущают не более чем волнение, а то и вдохновение.
Значит, всё дело в том, как воспринимают тебя другие люди. Если они с тобой незнакомы, твой пристальный взгляд озадачивает, вызывает тревогу прежде всего потому, что он непонятен. Люди вольно или невольно во всём ищут смысл, в особенности когда речь идёт о поведении себе подобных. Чувство это врождённое, а потому свойственно едва ли не всем представителям рода человеческого.
Когда оно возникло? Пожалуй, ещё тогда, когда далёкие предки человека были весьма похожи на обезьян. Что означает пристальный взгляд в животном мире? Не просто интерес. Чаще всего так смотрит хищник на свою жертву. Так смотрит убийца... или влюблённый, конечно. Но ведь и влюблённый взгляд может вызывать не радость, а раздражение, неловкость, неприязнь – в зависимости от того, кто на тебя смотрит.
Да, пожалуй, объяснение найдено. И тогда возникает другой, не менее интересный вопрос: а почему я задумываюсь над той или другой проблемой, порой столь мимолётной и второстепенной, как эта? Я же не собираюсь заниматься физиологией или психологией человека, а уж тем более сомнительной гипотезой животного магнетизма. Во всём, даже в такой малости мне хочется понять смысл, дойти до сути. И это, очевидно, сугубо человеческое качество. Оно одинаково свойственно и дикарю, и представителю высшей культуры. Неизвестно ещё, кому – больше.
Обычный день
Под утро его разбудил протяжный крик какой‑то птицы. Смутный сизый рассвет едва освещает окно. Прохладно.
Сначала – прислушаться. В лесу тишина. За пологом в соседней каморке слегка похрапывает Ульсон и порой тихонько постанывает Бой. Пожалуй, и сегодня придётся прислуживать своим слугам и готовить завтрак.
Осторожно спустился по мокрым от росы ступеням на землю. Обошёл дом вокруг, присматриваясь, не случилось ли чего за ночь, не остались ли следы людей или крупного животного (а водятся ли они в местных лесах, где так много селений?).
Что ж, всё в порядке. Пора совершить утренний туалет. Вниз по натоптанной тропинке – к дружески журчащему ручью. Вода холодная, бодрит. Возможно, питают ручей главным образом подземные источники.
Ну вот, опять забыл захватить с собой мыло, возвращаться нет никакого желания. Не беда, есть уже опробованный способ: зачерпнуть со дна тонкий песок и пыль с частицами глины. Чем не суррогат мыла? Руки становятся чистыми, хотя и краснеют. Лицо протирать таким образом неудобно и потому, что кожа нежней, да и много песка остаётся в бороде и усах.
К шести часам вернулся домой. К счастью, Бой не захворал, встал, развёл в шалаше‑кухне огонь и стал кипятить воду для чая. Можно отправляться на веранду и ждать лёгкого завтрака: сухарей и печёных бананов.
В семь часов – замеры температуры воздуха и воды в ручье. Спустившись к морю, где стоит специальная рейка, отметил высоту прилива, замерил температуру морской воды. Теперь надо подняться к флагштоку, где сооружена простейшая метеорологическая площадка. Записал показания барометра, направление и силу ветра, количество испарившейся воды в приборе, а также температуру земли на глубине 1 метра, где установлен термометр.
Выступив в роли метеоролога, пора стать энтомологом и пройтись по лесу с сачком, отлавливая разных насекомых, которым уготована спиртовая ванна. Осталось немножко времени, чтобы снова спуститься к морю, на коралловый риф, где в начавшийся отлив есть возможность выловить беспозвоночных, желательно – губок, в полном соответствии со своей профессией зоолога.
Вернувшись с добычей в свою комнатку‑кабинет, рассмотрел небольших шершавых губок под микроскопом, делая зарисовки и пометки в блокноте.
Бой пригласил к завтраку. Подал тарелку отварного риса, приправленного оранжевой душистой пряностью – карри. Окончив завтрак, можно предаться отдохновению в гамаке, подвешенном здесь же, на веранде. Ульсон с Боем отправляются на ловлю рыбы, что они успешно совмещают с бездельем.
Раскачиваясь в гамаке, стараешься размышлять о сути бытия, чтобы не отвлекаться, закрываешь глаза и... просыпаешься через час‑полтора, когда наступает пора проводить вновь весь надоедливый цикл метеорологических исследований. Наконец, следует привести в порядок наблюдения, занесённые наспех в карманную книжку...
Нет, до чтения дело так и не доходит. К полудню, как обычно, появляется группа папуасов. На этот раз – во главе с Туем. Он становится прямо‑таки профессиональным гидом, часто сопровождая тех, кто прибывает из отдалённых деревень только затем, чтобы увидеть загадочного белого человека, не похожего на нормальных чёрных людей. Туй с удовольствием объясняет гостям предназначение диковинных предметов и что‑то шепчет, поглядывая на него. По‑видимому, сообщает, что белый человек могущественный колдун и не боится смерти, потому что он сильнее её.
Надо провести с Туем очередное занятие по изучению папуасского языка. Дело это непростое, учение идёт туговато, но Тую нравится интерес, который проявляет к нему и его словам Маклай.
У пришедших вместе с Туем папуасов были копья, луки и стрелы. Маклай показал жестами, что желает посмотреть, насколько далеко летят стрелы. Выпустили несколько стрел – из тонких бамбуковых палок. Улетели они не слишком далеко, шагов на шестьдесят‑семьдесят. Было заметно, что даже лёгкий ветерок сбивает их, делая траекторию полёта причудливой. На значительном расстоянии такое оружие не причинит никакого вреда, другое дело – при стрельбе вблизи. Туй показал, что стрелой можно насквозь пронзить руку.
Тут же Туй продемонстрировал, как ведётся бой. Получилось нечто среднее между пантомимой и танцем.
Держа копьё в правой руке, а лук и стрелы на левом плече, он пробежал шагов десять, делая резкие выпады в разные стороны и резко вскрикивая при этом. Быстро натянув тетиву лука, пустил стрелу, тотчас метнулся в сторону, словно избегая встречной стрелы. Копьём несколько раз ударил мнимого неприятеля, нагнулся, спрятался за дерево, выскочил из засады и снова сразил кого‑то копьём...
Другой туземец не выдержал и присоединился к представлению, изображая противника. Они подпрыгивали, отступали, вновь сближались, отскакивали то в одну, то в другую сторону, угрожающе размахивая копьями. Затем, словно по команде, остановились и с довольным видом подошли к Маклаю.
Тем временем день стал клониться к вечеру, солнце стало чуть искоса освещать поляну перед домом. Тень на солнечных часах переместилась к цифре 6.
Подарив гостям по гвоздю, учёный проводил их (если не сказать – выпроводил) до конца лужайки, немного прошёлся по лесу и вернулся на веранду, где Бой уже готов подавать обед: тарелку отварных чилийских бобов с небольшим куском «чарки» – вяленой чилийской говядины, а в завершение трапезы – одну или две чашки чаю с сахаром, вот и всё.
Вечером приходится делать домашние работы: чистку ружей, починку одежды, уборку. С наступлением сумерек, переодевшись во фланелевый костюм, подошёл к морю и сел на пень.
Шуршат волны, накатываясь на узкую песчаную отмель. Заканчивается прилив. На востоке над тёмной линией горизонта светлые, чуть лиловые облака образуют башни, дверцы и стены какого‑то неведомого небесного города, веет тёплый ветер с моря, запутываясь в кронах деревьев.
Казалось бы, вот счастливые мгновения, когда тебя эта великолепная природа одарит необычайными просветлёнными и всеохватными мыслями. Осталось только отдаться в её чарующую власть, проникнуться её скрытой мощью...
Он продолжал по‑прежнему сидеть на пне, и заблудившийся муравей забрался в штанину и пребольно укусил за ногу. Вот и пофилософствовали. Финал не оконченной, а впрочем и не начатой умственной симфонии. Да и стали тревожить речные шорохи да отдалённое бормотание ручья.
Вернувшись на веранду, снова завалился в гамак под многозвонный стрекот цикад и то отдалённые, то близкие крики ночных птиц. Взошла луна, и причудливые голубые пятна и блики превратили лес в какую‑то призрачную декорацию. Возникла фраза, почему‑то на втором родном – немецком языке, возможно, из‑за торжественной звучности некоторых слов. Кажется, это из Гете: в созерцании отрешился от себя полностью среди великолепного таинственно‑фантастического оружия...
Ах, проклятье, какая‑то мошка‑кровопийца пребольно ужалила в шею. Нет, определённо не суждено пофилософствовать вволю. Да и пора делом заняться.
В комнате за столом при свете небольшой керосиновой лампы записал в тетрадь дневные происшествия и наблюдения. Ничего особенного. Пополнил копилку сведений. Ради этой обыденной работы и живу здесь... Только ли ради этого? Или такова бессознательная уловка: воспользоваться возможностью побыть наедине с природой, вдали от бесконечной суеты? Возможно, в глубине души я слишком сильно презираю европейских обывателей, не желающих думать о смысле собственного существования.
Можно понять дикаря. Он живёт одной жизнью с окружающей природой. У него нет возможности противодействовать ей, полностью преобразить и подчинить своей воле. Да он и не чувствует никакой необходимости в этом. Здесь слишком роскошна и благообильна естественная среда. Фактически нет смены времён года: постоянно тепло и не бывает засух. Живя в согласии со своим окружением, человек не испытывает никакой острой необходимости напрягать свои силы для противодействия природе.
Неудивительно, что в этих краях человек задерживается в развитии. У него отсутствуют серьёзные стимулы к занятию изобретательством, ремёслами. Он довольствуется тем, что есть. А европейцы отличаются ненасытной жадностью, им требуется всё больше всяческих благ, роскоши, технических приспособлений, облегчающих труд. Их обуревает жажда власти и богатства.
Выходит, власть и алчность – главнейшие двигатели европейской цивилизации? Не означает ли это, что она порочна уже в самом своём основании?
Впрочем, не следует забывать, что не за выяснением подобных проблем он прибыл сюда. Ему требуется внимательно и разносторонне изучить жизнь местного населения и, насколько будет возможно, особенности местного климата, флоры и фауны.
Да, кстати, уже девять часов, пора отправляться на метерологическую площадку и сделать необходимые замеры. Надоедливая процедура. Однако ничего не поделаешь – таково настоятельное требование науки: факты, факты и ещё раз факты. Рассуждения оставим философам.
На сон грядущий положена более приятная процедура: очистить небольшой зелёный и довольно увесистый кокосовый орех, выпив прохладительное молочко под звон цикад, на веранде. В комнате – последний осмотр двух заряженных ружей, залог спокойного сна. Теперь можно улечься на жёсткую постель: две плоские квадратные бельевые корзины, покрытые за неимением тюфяка одеялом. Какое блаженство – вытянуться на лежанке и закрыть глаза в предвкушении сна...
За перегородкой громко застонал Бой. Его одолевают, помимо всего прочего, боли в жёлуде. Надо встать и дать ему воды. Не помогает: он продолжает громко стонать. Придётся успокоить его небольшой дозой морфия. Странный препарат: в одних случаях помогает больному избавиться от страданий, а в других способен превратить здорового человека в маньяка, наркомана и ввергнуть его в мучительное существование морфиниста.
Ну вот, Бой успокоился и заснул. Правда, застонал во сне Ульсон. Но это уже не может прервать дремоту, переходящую в сон... Что это? Сна как не бывало. Странный отдалённый вой раздался со стороны леса, то нарастая, то стихая. Разбудила не сила звука, а его неожиданность и непривычность. Ничего подобного ещё не доводилось слышать.
Оделся, вышел на веранду, прислушиваясь. Догадался: это какие‑то песнопения папуасов. Из комнатки раздался испуганный голос Ульсона:
– Хозяин, хозяин!
– Я здесь.
– Это они.
– Я догадался.
– Они воют, как голодные волки. У вас ружья заряжены?
– Я оставлю их тебе. Пойду прогуляюсь.
– Да вы что! Надо будет обороняться! Вы решили оставить нас одних? Мы больны, и они непременно убьют нас. И ещё съедят.
– Для вас это уже не будет иметь значения.
– Зачем вы так издеваетесь? Мне же страшно. Не уходите. Я понял, почему приходил этот шпион Туй. Он у них за лазутчика. Теперь они собираются напасть на нас.
– Успокойся. Они не глупы и если уж нападут, то внезапно и тихо. А сейчас у них праздник.
Доводы Ульсона убедили, и он успокоился. Пробурчал только:
– Хорош праздник. От такого пения сдохнуть можно.
Маклай усмехнулся. Ему вдруг припомнился куплет, слышанный в недолгое студенческое время в Петербурге. Немудрёная частушечная шутка запомнилась крепче, чем иные глубокомысленные изречения:
В нашей волости народ
Замечательно поёт.
Есть такие голоса –
Дыбом встанут волоса!
Об этом папуасском пении – в самый раз.
Он принёс из своей каморки и поставил возле лежанки Ульсона двустволку:
– При первом же выстреле я вернусь. А теперь – спи.
Луна просвечивала сквозь неплотную кисею облаков. Возможно, туземцы отмечают ночь полнолуния. Жаль, нельзя увидеть их празднество, танцы, обряды.
По тропинке, влажной от недавно прошедшего небольшого дождя, направился в Горенду, откуда доносился многоголосый вой. Тропинка мерцала, подобно лунной дорожке на море. Пение слышалось всё громче.
Дальше идти не было никакого смысла. Да и навалилась усталость. Отыскал подходящий пень, сел на него и стал прислушиваться. Пение накатывалось волнами, подобно набегающим на берег волнам, примитивный мотив то поднимался, то опускался, а временами неожиданно обрывался, чтобы возобновиться через полминуты. Медные глухие удары барума звучали как бы сами по себе.
Прислушиваясь и стараясь понять смысл этой песни, он вдруг увидел, как из кустов, словно вырастая, появляются дикари с масками вместо лиц или с лицами, расписанными плотно, наподобие масок. Но не их копья наводили ужас, а чудовищные пасти, оскаленные, на хищных волкоподобных мордах, с горящими глазами, выглядывающие из‑за кустов. Выдвинулся и оказался совсем рядом Туй, держа в руках большой каменный топор. Его намерения были ясны: раскроить череп своему бледнолицему другу и полакомиться мозгом – таким скользким и мягким, наделяющим жизненной силой и разумом. От страшного удара в левый висок Маклай весь содрогнулся, дёрнулся и... проснулся.
Он едва не упал с пня. Сам не заметил, как заснул. Падая влево, задел нижнюю толстую ветвь дерева. Удар был несильный и бодрящий.
Снова прислушался к пению. Оно начиналось медленно, тихо, протяжно, постепенно росло, усиливалось. Всё более ускорялся темп, и голоса звучали всё выше, переходя в какой‑то нечеловеческий вопль, который быстро замирал и обрывался.
Оказавшись на краю обрыва, Маклай почувствовал, что его завораживает бездна, и он медленно наклоняется всё ниже и ниже, предчувствуя предсмертное падение...
Вздрогнув, он вовремя проснулся, а то бы мог, заснув, упасть лицом вниз.
Нет, пора уходить. В полусонном состоянии вернулся в дом и, не раздеваясь, свалился на постель и тотчас уснул. Успел только отметить, что папуасский концерт продолжался.
На рассвете, в утренней свежей тишине вспоминая пение папуасов, он вдруг усомнился: а если это был сон? Но вот Ульсон, приглашая к чаю, принёс двустволку, сказав:
– От ихних песен мне страшные сны снились.
Как знать, не пробуждает ли такое дикое пение какие‑то глубины сознания, где хранится память былых поколений? Или просыпаются первобытные инстинкты, от которых несвободен и любой цивилизованный человек?
Вопросы, вопросы... Быть может, способность их задавать отличает в первую очередь именно человеческий пытливый разум? И те, кто благополучно отучается задавать себе вопросы, стараясь разобраться в окружающем мире и в себе самом, тем самым опускают своё сознание до уровня животного...
А вот и ещё одна неожиданная проблема. Спускаясь по ступенькам на утренний туалет, вдруг ощутил под рукой, держащейся за перила, что‑то мягкое, живое. Отдёрнул руку и увидел небольшой гриб, выросший не более чем за четыре‑пять часов. Оказалось, что повсюду – на лужайке, на стволах деревьев, даже на камнях – за ночь появилось великое множество грибов различной формы, некоторые величиной с кулак.
Почему это произошло? Связанно ли и это событие с полнолунием? Вряд ли. Каким образом возник вдруг этот бурный всплеск жизни? И не по такому ли принципу временами происходят эпидемии? Внезапные вспышки активности болезнетворных микробов. Чем они вызваны? Вопросы, вопросы, вопросы...
Увы, жизнь в первобытных условиях вдали от цивилизации, одаривая духовной свободой, в немалой степени порабощает физически. Ночью грянула гроза, и крыша опять стала протекать. Пришлось спросонок срочно убирать бумаги, лежавшие на столе, одежду. Только улёгся – холодная струйка воды хлестнула по лицу. Надо срочно перемещать постель. Но как же переносят такие неудобства папуасы? У них на крышах домов точно такие же циновки, сплетённые из пальмовых листьев. В чём секрет их кровли? О, наконец‑то догадался: она у них более высокая и крутая. Нечто готическое. А у нас – более плоская. Полезно поучиться у дикарей.
Утром со стонущим Ульсоном подняли крышу, заново настелили покрытие. Выяснилось, что кончились дрова; отправились с Ульсоном в лес и до изнеможения работали топорами и пилой, а затем переносили дрова в кухню‑шалаш.
«Это полное напряжение способностей и сил, – записывает он в дневнике, – во всех отношениях возможно при нашей цивилизации только в исключительном положении, и то редко... Усовершенствования при нашей цивилизации клонятся всё более и более к развитию только некоторых наших способностей, к развитию одностороннему».
Много ли даёт развитая цивилизация человеку? Избыток суеты, недостаток духовной свободы, зависть, самодовольство, корыстолюбие. Мало ли людей погибает в густонаселённых городах от жестокого равнодушия окружающих? Мало ли там несправедливости, горестей, отчаяния, преступлений?