– Давай, подходи, кому жить надоело! – орал он. Лицо исказилось, а глаза горели безумным блеском. Народ спешно подавался в сторону.
– Поворачиваем, – приняла твёрдое решение матушка. – Возвращаемся домой!
Она взялась за ручки и побрела, покачиваясь, на юго‑запад. С каждым оборотом колёс отсыревшая ось пронзительно скрипела. Глядя на нас, многие в полном молчании тоже тронулись в обратный путь. Кое‑кто вскоре даже обогнал нас, спеша вернуться в родные места.
Под колёсами тележки с хрустом рассыпались и разлетались в стороны льдинки. А с неба падали всё новые и новые. Потом вместе с ледяным дождём повалила, обжигая уши и лица, снежная крупа, и в пустынных просторах вокруг разносился многоголосый гомон. Возвращались мы тем же порядком, что и пришли: матушка толкала тележку, старшая сестра тянула. У старшей сестры порвались задники туфель, и оттуда тоскливо выглядывали растрескавшиеся от мороза пятки. Она тащила тележку, покачивая бёдрами, как исполнительница янгэ.[124]
Если бы тележка вдруг перевернулась, сестра несомненно свалилась бы тоже. Из‑за туго натянутой верёвки она бы ещё и перекувырнулась несколько раз. Потом она уже волокла тележку с громкими всхлипами, словно всхрапывая. Мы с Ша Цзаохуа тоже всхлипывали. У матушки же лишь стали отливать синевой глаза, и она, собираясь с силами, закусывала губу. Двигалась она вперёд осторожно, но в то же время смело и решительно, и её крохотные ножки надёжно вгрызались в землю двумя маленькими мотыгами. За ней молча брела восьмая сестрёнка, вцепившись в край её одежды ручкой, похожей на гнилой, осклизлый баклажан.
Моя коза, эта поистине славная животинка, не отставала от меня ни на шаг. Она тоже, бывало, оступалась и падала, но всякий раз быстро поднималась, словно взлетала. Чтобы защитить её вымя, матушка придумала укутать его большим белым платком. Платок она завязала двумя узлами у козы на спине, а для тепла сунула под него две кроличьи шкурки. Шкурки эти напомнили о времени Ша Юэляна – поре безумной любви. Мне показалось – или в глазах козы действительно выступили слёзы признательности? Она стала пофыркивать носом: это она так говорила. От холода уши у неё гноились, а копыта розовели, словно вырезанные изо льда. После того как меры по утеплению вымени были приняты, она стала совершенно счастливой козой. Сочетание ткани и кроличьего меха для сохранения тепла – вот же ещё одна функция бюстгальтера, помимо его основного назначения – поддерживать грудь. Это было открытие, и именно этот случай вдохновил меня позже на создание бюстгальтера из кроличьего меха, модель которого я, став уже специалистом в этой области, разработал специально для женщин, живущих в холодных краях.
|
Мы спешили к дому и около полудня снова вышли на широкую, покрытую гравием дорогу, по обочинам которой высились серебристые тополя. Солнце едва прорывалось из‑за туч, но дорога сверкала, будто глазурованная. Вместо града посыпались хлопья снега, и вскоре всё – и дорога, и деревья, и пустынные просторы вокруг – стало белым. Часто попадались трупы – людей и животных, а иногда даже мёртвые воробьи, сороки и фазаны. Вот кого не было, так это мёртвых ворон. На фоне полнейшей белизны их чёрное оперение как‑то по‑особенному отливало синевой и блестело. Они раздирали мертвечину так, что у них аж клювы сводило, и сопровождали своё пиршество истошным карканьем.
|
Удача сопутствовала нам. Сначала рядом с павшей лошадью мы обнаружили полмешка мелко нарубленной рисовой соломы вперемешку с бобовыми стручками и отрубями. Моя коза наелась до отвала, а оставшейся соломой укрыли от ветра и снега ноги братьев‑немых. Насытившись, коза стала лизать снег. Она кивнула в мою сторону, и я сразу всё понял. Когда мы снова двинулись вперёд, Ша Цзаохуа сказала, что пахнет жареной пшеницей. Матушка велела ей идти на этот запах. В стороне от дороги, возле кладбища, мы увидели небольшую хибарку, а в ней обнаружили мёртвого солдата; рядом с ним лежало два мешка, полные обжаренного зерна. Мертвецов мы уже навидались и теперь особого страха не испытали. В этом домишке у кладбища можно было и заночевать.
Матушка со старшей сестрой вытащили этого молодого солдата на улицу. Он застрелился: обнял винтовку, вставил дуло в рот, а пальцем ноги, торчащим из дырявого носка, нажал на спусковой крючок. Пуля разнесла ему всю макушку. Крысы отгрызли уши и нос, обглодали пальцы – от них остались лишь белые косточки, торчавшие, как тонкие веточки ивы без коры. Когда матушка с сестрой волокли его наружу, следом устремилось целое полчище крыс с горящими красными глазками. Чтобы отблагодарить солдата за доставшееся нам зерно, матушка, несмотря на усталость, опустилась на колени и, сняв у него с пояса штык, выдолбила в промёрзшей земле неглубокую ямку, где и похоронила его голову. Крысам, мастерам рыть норы, раскидать такую малость земли, конечно, ничего не стоило, зато матушке хотя бы стало спокойнее на душе.
|
Наша семья вместе с козой едва поместилась в этом домишке. Дверь мы прижали тележкой, а возле неё уселась матушка с винтовкой, заляпанной мозгами солдатика. До наступления темноты было немало желающих проникнуть в кладбищенскую сторожку. Всех – и бандитов, и бродяг – отпугивала винтовка в руках матушки.
– Да ты стрелять‑то хоть умеешь? – с вызовом бросил матушке один большеротый, со злобными глазками, стараясь протиснуться внутрь.
Стрелять матушка не умела и лишь ткнула его дулом. Но тут винтовку выхватила Лайди. Она потянула затвор на себя, удалив стреляную гильзу, толкнула его вперёд, дослав патрон в патронник, и опустила вбок. Потом прицелилась поверх головы большеротого – прогремел выстрел, и пуля, взвизгнув, ушла в потолок. Глядя, как ловко Лайди обращается с оружием, я тут же вспомнил о её славном боевом пути вместе с Ша Юэляном. Большеротый грохнулся на карачки и, как пёс, уполз прочь. Матушка растроганно смотрела на Лайди, а потом отодвинулась, уступая ей место на страже у дверей.
В эту ночь я спал сладким сном и проснулся, лишь когда укутанный снегом мир вокруг засиял под лучами солнца. Хотелось на коленях умолять матушку не уходить из хижины – обители духов, не покидать это величественное кладбище, не расставаться со снежными шапками на кронах чернеющего соснового леска. Ну давайте останемся в этом райском уголке, в этой обители бессмертных! Но матушка снова повела нас в дорогу. Отливающая синевой винтовка лежала рядом с Лу Шэнли, прикрытая рваным одеялом.
Под колёсами тележки и под нашими ногами похрустывал толстый, в половину чи, слой снега. Спотыкались и падали мы значительно реже, и движение наше заметно ускорилось. Блеск снега резал глаза, а наши фигуры казались чёрными независимо от цвета одежды. Возможно, матушке придавала уверенности лежавшая в корзине винтовка и умение Лайди обращаться с ней, и она в тот день выказывала особое бесстрашие. Около полудня один драпающий с юга дезертир – он делал вид, что ранен в руку, – вознамерился было порыться в нашей тележке. Матушка так заехала ему по физиономии, что у того фуражка слетела, и он ретировался, так и не подобрав её, матушка подняла эту почти новую серую фуражку и натянула на голову моей козе. Теперь коза вышагивала в фуражке с важным видом, а то носилась как угорелая, и, глядя на неё, замёрзшие и голодные беженцы раскрывали почерневшие рты, выдавливая из себя смех, слышать который было ещё тяжелее, чем плач.
Напившись утром козьего молока, я пребывал в приподнятом настроении: мысли оживились, чувства обострились. На обочине заметил печатный станок уездной управы и сейф с документами. Почему их бросили? И куда делись носильщики? Неясно. И колонна мулов куда‑то пропала.
Вскоре на дороге стало оживлённее. С юга нескончаемым потоком тащили носилки с ранеными. Раненые стонали, ополченцы‑носильщики обливались потом и дышали тяжело, как коровы. Ноги у них уже заплетались, они еле волочили их, загребая снег. За носилками, спотыкаясь, спешили несколько женщин‑санинструкторов в белых халатах и шапочках. Один из носильщиков, молодой парень, поскользнулся и шлёпнулся задом в снег. Носилки перекосились, раненый с душераздирающим воплем свалился на землю. Голова в бинтах, видны лишь чёрные ноздри и бледные губы. Подбежала одна из женщин: осунувшееся лицо, кожаная сумка за спиной. Я сразу узнал её: это была барышня Тан, боевая подруга Паньди. Она костерила носильщика на чём свет стоит и успокаивала раненого. В уголках глаз у неё и на лбу залегли глубокие морщины. Когда‑то живая и энергичная женщина, теперь она иссохла и постарела. В нашу сторону она даже не взглянула. Матушка, похоже, тоже не признала её.
Носилки всё несли и несли, казалось, им не будет конца. Мы стояли, прижавшись к обочине, чтобы не мешать. Носильщики наконец прошли, и белоснежная дорога превратилась в грязное месиво. Оставшийся кое‑где снег был заляпан кровью и обрёл ужасающий вид гниющей кожи. Сердце сжалось в комок от переполнявшего ноздри запаха талого снега, смешанного с запахом крови и кислого пота немытых тел. Мы снова тронулись в путь, но уже не так споро. Даже коза, которая прежде дефилировала в армейской фуражке, теперь дрожала от страха, как струхнувший новобранец. Беженцы нерешительно бродили туда‑сюда, не зная, двигаться вперёд или вернуться. Сомневаться не приходилось: впереди идет бой, и если шагать дальше на юго‑запад, попадёшь на передовую, а там – винтовки и град пуль. Пуля, как известно, дура, и снаряды не спрашивают, куда упасть, да и сами солдаты – это спустившиеся с гор тигры, то есть далеко не вегетарианцы. Люди выжидательно поглядывали друг на друга, не находя верного решения. Матушка, ни на кого не глядя, толкнула тележку и смело зашагала вперёд. Обернувшись, я увидел, что кое‑кто повернул на северо‑восток, а некоторые пристроились за нами.
Глава 27
В тот день, когда мы впервые увидели, что такое война, заночевать, в конце концов, пришлось там же, где мы провели первую ночь эвакуации. Тот же маленький дворик, та же небольшая пристройка и даже тот же гроб с пожилой женщиной. Только почти все остальные дома в деревушке были уже разрушены, вот и вся разница. В груду кирпичей и черепицы превратился и трёхкомнатный дом, в котором останавливался Лу Лижэнь и другие чиновники уездной управы.
Мы вошли в деревушку под вечер, когда кровавый солнечный диск клонился к закату. Вся улица была усеяна кусками человеческих тел. Двадцать более или менее целых трупов лежали рядком, словно связанные невидимой нитью. В воздухе пахло гарью, несколько деревьев с обуглившимися ветвями будто расщепило ударом молнии. Из‑под ног тянувшей тележку старшей сестры, бренькнув, вылетела продырявленная каска, а я несколько раз споткнулся об устилавшие землю жёлтые медные гильзы. Гильзы были ещё горячие. Резкий запах горелой резины мешался с тошнотворной пороховой вонью. Из груды кирпичей одиноко торчал чёрный орудийный ствол, наставленный в сумеречное небо, где уже холодным светом мерцали звёзды. В деревушке царила тишина – казалось, идёшь по сказочному подземному царству мёртвых. Число идущих следом за нами беженцев с каждым днём уменьшалось, и в конце концов мы остались одни. Матушка упрямо вела нас обратно, и уже на следующий день, преодолев солончаковую пустошь на северном берегу Цзяолунхэ и переправившись через саму реку, мы должны были вернуться в то место, которое называется домом. Вернуться домой. Домой.
Всё вокруг лежало в руинах, и лишь маленькая двухкомнатная пристройка стояла, словно ожидая нас. Мы растащили загромождавшие вход обломки, открыли дверь и вошли. И только увидев тот же гроб, осознали, что спустя десять с лишним дней вернулись туда, где провели первую ночь.
– Господи, воля твоя! – только и сказала матушка.
По сравнению с событиями следующего дня происходившее той ночью кажется легковесным, как воронье перо, но его таинственную окраску мне не забыть вовек. Стоит ли рассказывать, как громыхала в ночи артиллерия? Ведь на следующий день громыхало ещё сильнее. Не стану поминать и о крылатых кораблях, которые бороздили ночное небо, сверкая разноцветными огнями, потому что наутро всё было видно гораздо лучше. Расскажу лишь про гроб. В те времена, когда в Гаоми заправлял Сыма Ку, мы – Сыма Лян, как сын самого высокопоставленного лица в округе, и я, его самый влиятельный младший дядюшка, – нанесли визит в лавку гробовщика Хуан Тяньфу. Позади лавки размещалось производство, и в то неспокойное время торговля шла необычайно бойко. Под навесом на просторном заднем дворе дюжина столяров воевали с деревом так, что только треск стоял. Круглый год там горел костёр и сушились доски. Пахло смолой, клеем, в ноздри бил дух пилёного дерева и умащений – какие только мысли не приходили в голову от всех этих ароматов! Большие, толстые брёвна распиливали на доски, сушили, придавая нужную форму, обстругивали, усыпая землю завитушками стружек. Сопровождавший нас Хуан Тяньфу любезно рассказывал и показывал. Сначала производство, чтобы мы могли уяснить весь процесс, потом продукцию. Тонкие ивовые гробы для бедняков, длинные прямоугольные для девушек, умерших до замужества, ящички из горбыля для детей, гробы для зажиточных середняков из досок тополя толщиной два цуня. Самые ценные, самые тяжёлые, самые крепкие гробы, обитые внутри жёлтым бархатом, делали из четырёх огромных стволов кипариса, и назывались они сыдугуань – четырехосновные. Как раз в таком сыдугуане похоронили третью сестру, Птицу‑Оборотня. Это было гигантское сооружение ярко‑красного цвета, с высоким изголовьем, подобным носу корабля, рассекающего бурные волны.
Исходя из своих обширных знаний о гробах, я определил, что гроб этой старухи – двухцуневый, из тополя, и, вероятно, это продукция лавки почтенного Хуана. У мастеров‑гробовщиков крышка гроба зовётся цайтянь – небесная твердь. Место её соединения с самим гробом должно быть подогнано впритык, чтобы даже иголка не прошла. Мастерство кузнеца – в закалке, а умение столяра – в подгонке. Старухин гроб, видать, сколотил подмастерье. Щель между крышкой и гробом зияла такая, что не только иголка – крыса могла пролезть.
Лежит ли ещё там старуха, что забралась туда по собственному почину? При вспышках далёких орудийных выстрелов все невольно обращали взоры на эту щель со страхом, не случится ли какое чудо, но одновременно и с надеждой, что это чудо явит себя. Чем больше стараешься не думать о всех этих рассказах про мертвецов, встающих из могил, чтобы стать неприкаянными духами, тем ярче они высвечиваются в хранилищах памяти, ни одна мелочь не ускользает.
– Спите давайте, – велела матушка. – Нечего о всякой ерунде думать. Вообще ни о чём думать не надо. – Она будто угадала мои мысли. – Ваша мать прожила полжизни и вынесла вот какую истину, – проговорила она, кладя винтовку на цайтянь: – как бы ни было хорошо в раю, дома, в наших трёх паршивых комнатушках, всё лучше. А кого боятся неприкаянные духи, так это людей честных. Спите, дети, завтра вечером в это время будем уже спать дома, на нашем кане.
Я лежал в темноте с широко открытыми глазами, сон не шёл. Матушка, обняв Лу Шэнли, лежавшую у стенки, неровно похрапывала, и храп её перемежался с болезненными стонами. Восьмая сестрёнка и во сне держалась за матушкину одежду, поскрипывая зубами, будто мышь, грызущая дно ящика. Старшая сестра улеглась на куче соломы, подложив под голову пару кирпичей, Ша Цзаохуа и братья‑немые уткнулись головами ей в подмышки, как котята. Я лежал вплотную к шее козы и слышал, как у неё в горле что‑то перекатывается. Через несколько больших дыр в дверях пристройки врывался необычно тёплый для этого времени года ветерок. Из развалин пахло только что вынутыми из печи кирпичами. Там, в свете звёзд, двигалось что‑то большое и чёрное, с хрустом наступая на обломки. Будить матушку я не решался, она устала донельзя. Старшую сестру тоже звать не хотелось, она вымоталась окончательно. Оставалось лишь разбудить козу, дёрнув её за бороду, в надежде, что она придаст мне смелости. Но коза лишь приоткрыла один глаз и тут же закрыла его снова. Громадина продолжала с громким пыхтением топтаться среди развалин. Над деревушкой разнёсся какой‑то странный звук – плач не плач, смех не смех. Потом послышался беспорядочный топот, скрежет металла, свист плети, шипение раскалённого тавра, выжигающего клеймо. Звуки сопровождались запахами: потные ноги, пыль, ржавчина, свежая кровь и обгоревшая плоть. На крышку гроба запрыгнула мышь с красными глазками и, словно озорник мальчишка, побежала вдоль изгиба винтовочного приклада. Когда промелькнул мышиный хвостик, ужасы и начались: из гроба послышались еле различимые звуки, будто умершая старуха разглаживала иссохшими руками цветастый край своего погребального одеяния. Потом послышались протяжные вздохи и бормотание, как во сне: «Задушили меня… Чтоб вас… Задушили…» Раздался стук: в крышку гроба колотили кулаками и ногами. Удары тяжёлые, громкие, но матушка ничего не слышала и продолжала похрапывать да постанывать. Старшая сестра тоже ничего не слышала, она спала беззвучно и лежала не шевелясь, как чёрное бревно. Дети чмокали во сне губами, будто жуя что‑то вкусное. Я хотел потянуть за бороду козу, но руки онемели, и, как я ни старался, шевельнуть ими не мог. Хотелось закричать, но и на горле будто сомкнулись чьи‑то пальцы. Оставалось лишь, похолодев от ужаса, слушать, как ворочается в гробу мертвец. И тут крышка гроба стала медленно, со скрипом подниматься. Державшие её руки отсвечивали зелёным. Они торчали из широких рукавов, чёрные, твёрдые, как железяки. Крышка поднималась всё выше, покойница тоже потихоньку поднимала голову, потом вдруг рывком села. Крышка соскользнула на узкий конец гроба, встав под углом к нему, как громадная мышеловка. Покойница сидела в гробу, и её лицо тоже светилось зелёным. Но это было отнюдь не изборождённое морщинами, вроде грецкого ореха, лицо старухи, а лик очень даже молодой женщины, такой, как прыгнувшая с утёса и погибшая третья сестра, Птица‑Оборотень. Одежда этой женщины, как будто из бесчисленных чешуек, вроде рыбьих, – или это были перья? – отливала серебром. От них струился холод, и они позвякивали. Посидев немного, как будто передохнув, она оперлась руками о края гроба и стала неспешно подниматься. В сиянии, исходившем от её облачения, я смог разглядеть, что изящные голени сплошь в шрамах – точь‑в‑точь как у восстающих из гроба женщин‑призраков, потому что все они мастерицы бегать, а без точёных, крепких ножек много не набегаешь. Десять пальцев с длинными, как когти, ногтями – так про них и рассказывают. Страшное, свирепое обличье; а зубы – сверкающие, как молнии, и острые, как шило! Поднявшись на ноги, она нагнулась, рассматривая спящих одного за другим, словно желая определить, кто из них близкие, а кто враги. Остановившись на лице матушки, её глаза округлились, как виноградины, и зрачки забегали. Потом она подошла ко мне. Я зажмурился. От диковинного одеяния пахло – не разберёшь, приятный это запах или нет, – чем‑то кисловатым, но одновременно сладким. Похоже пахнет раздавленная виноградная лоза. Изо рта у неё потянуло зябкой сыростью, и я почувствовал, что всё тело стынет и в нём, как в замороженной рыбине, скоро не останется ни капли тепла. Она провела по мне пальцами с головы до ног и обратно, и коснувшиеся моей кожи острые ногти вызвали ощущение, которое невозможно описать. Потом она, ясное дело, разорвёт мне грудь, вырвет сердце, затем печень и умнёт её, как сочную грушу. Возможно, прокусит и артерию на шее, прильнёт к ней, как пиявка, высосет всю кровь, и от меня останется лишь высохшая, похожая на картон, оболочка, которую можно будет поджечь, чиркнув спичкой. Дожидаться смерти я не стал – вскочил, руки и ноги обрели свободу, всё тело налилось силой. Отталкиваю женщину‑призрака, бью её кулаком в нос. Слышно даже, как ломается хрящ, и этого не забыть никогда. Метнувшись к двери, выбегаю на улицу и, наступая на покойников, стремглав несусь вперёд. Она с проклятиями бросается в погоню, когтями своими то и дело цепляя мне плечи и спину. Не оборачиваюсь: а вдруг возьмёт и вопьётся в горло! Бежать, только бежать, быстрее, быстрее. Ноги уже почти не касаются земли, встречный ветер мешает дышать, того и гляди задохнёшься, в лицо больно бьют песчинки. Но она всё царапает меня своими когтями. И тут я вспоминаю хитрость, с помощью которой мальчик в сказке победил восставшего из гроба покойника: он побежал прямо в сторону дерева, а потом резко повернул. А покойники‑то свернуть не могут. Я устремляюсь к огромному жужубу; в свете месяца он стоит этаким великаном с косматой вечнозелёной головой. Чуть не врезавшись в него, резко отклоняюсь в сторону и вижу, как покойница обхватывает дерево, и её ногти впиваются в крепкий, как сталь, ствол…
Возвращаюсь обратно совершенно обессиленный. Ноги вымокли от крови – её потоки залили улицу. В развалинах ползают большущие, как поросята, пауки‑кровососы. Они еле тащат свои отяжелевшие брюшка, из которых тянутся толстые, липкие, розово‑красные паутинные нити, и там, где они проползают, уже не пройти. Но идти надо. Эта резиновая паутина липнет к подошвам, растягивается, обматывается вокруг щиколоток, шагу не давая сделать, и ноги становятся похожими на две огромные коробочки хлопка.
Светает, и я спешу рассказать матушке о том, что было ночью, но она мечется, словно не замечая меня. Торопливо грузит на тележку детей и вещи, винтовку тоже, конечно, не забывает. Ищу взглядом пауков, но не вижу ни одного. Знаю, знаю – под обломки забрались, там их и найдёшь, если разбросать куски кирпичей и замшелую черепицу. На ней осталась красноватая паутина, и её переплетения очень красиво смотрятся под зимним солнцем. Подобрав коровью кость, наматываю на неё паутину; она слипается, превращаясь в прозрачный пружинящий ком. Таща его за собой, выхожу за деревню, – кажется, что дорога за спиной устлана розовым шёлком.
На дороге вдруг появляется множество людей, большинство в военной форме. Даже те, кто не в форме, опоясаны кожаными ремнями, сзади висят гранаты с деревянными ручками. Вокруг валяются позеленевшие гильзы, в придорожной канаве лежит мёртвая лошадь с развороченным брюхом, громоздятся ящики из‑под снарядов. Матушка вдруг хватает с тележки винтовку и швыряет в затянутую белым ледком канаву. На нас испуганно смотрит носильщик – на шесте у него два тяжёлых деревянных ящика. Он ставит ношу на землю, спускается в канаву и вытаскивает винтовку. В этот момент я вижу тот самый одиноко стоящий жужуб. Жужуб на месте, а покойницы нет. Кора кое‑где разодрана – тут она свои острые когти и вытаскивала. Вполне возможно, ушла в колючие кусты, чтобы скитаться неприкаянным духом. Вряд ли её отнесли обратно в дом: за деревней трупы валяются на каждом шагу.
На подходе к Ванцзяцю дохнуло волной горячего воздуха, как из сталеплавильной печи. Над деревушкой, окутанной туманом, клубился дым, деревья на околице покрыл густой слой сажи, налетающие непонятно откуда тучи мух облепили внутренности дохлых лошадей и лица мертвецов.
От греха подальше матушка повела нас в обход, по тропе, совершенно разбитой колёсами. Нам с тележкой пришлось нелегко. Матушка сняла с оглобли маслёнку и, макая в неё гусиное перо, смазала ось и ступицы колёс. Руки у неё распухли и напоминали пирожки из гаоляна.
– Пойдём‑ка вон в ту рощицу, передохнем, – предложила она, закончив со смазкой.
Лу Шэнли и братья‑немые, эти трое пассажиров, за столько дней привыкли сидеть молча. Они понимали, что восседать в тележке – последнее дело, не то что шагать самим и никого не утруждать, поэтому им стыдно было даже пикнуть. Смазанные колёса бодро поскрипывали, как бы доказывая, что могут выдержать ещё долгий путь. На обочине высохшие стебли гаоляна сплелись в живую изгородь. Кое‑где чёрные метёлки ещё торчали, а где‑то уже поникли.
Добравшись до рощицы, мы наткнулись на замаскированную артиллерийскую позицию. Орудия стояли, подняв толстые стволы, – ну просто старые черепахи, вытянувшие шеи. Они были замаскированы ветками, а большие резиновые колёса врыты глубоко в землю. Позади штабелями составлены деревянные ящики. Некоторые были вскрыты, и в них виднелись аккуратно уложенные желтоватые снаряды, на вид очень хрупкие. Кое‑кто из орудийных расчётов – с сосновыми ветками на шапках, тоже для маскировки, – устроился на корточках под деревьями, потягивая воду из эмалированных кружек, а кое‑кто просто стоял. На костре в большом котле с приваренными ручками булькала конина. Как я догадался, что это конина? Просто из котла торчала конская нога с подкованным копытом, вся в густой шерсти. Длинная шерсть свисала, как борода у козы, а подкова в форме полумесяца блестела на солнце. Повар подложил в костёр сосновую ветку, дым пошёл столбом, вода в котле забурлила, и несчастная лошадиная нога начала беспрестанно подрагивать.
Подбежавший мужчина, по виду офицер, вежливо предложил нам повернуть назад. Матушка холодно отказалась:
– Будешь настаивать, служивый, мы, конечно, уйдём. Но нам придётся крюк дать.
– Вы что, смерти не боитесь? – поразился тот. – Ведь вас может разнести в клочья! Наши снаряды тяжеленные, огромные сосны и те на щепки раскалывают.
– Мы и сюда‑то добрались не потому, что боимся смерти, а потому, что смерть нас боится, – заявила матушка.
Офицер отошёл в сторону:
– А что я, собственно, вас держу? Вот уж любитель во всё нос совать… Ладно, идите.
Дальше мы брели уже по краю белой солончаковой пустоши. Окаймлявшие её со всех сторон дюны были усыпаны солдатами, как саранчой. Их было столько, что, казалось, даже песок изменил цвет под стать их форме. Между дюнами, вздымая клубы пыли, носились маленькие, похожие на кроликов, лошадки. Сотни дымков от костров поднимались вверх и, достигнув ярко освещённого солнцем пространства, рассыпались на клочки, неспешно сливаясь в пелену. Расстилавшуюся впереди серебристую, как море, пустошь можно было видеть лишь на расстояние полёта стрелы: всматриваться вдаль не позволял слепящий свет. Выбора у нас не было, мы могли лишь следовать за матушкой. Точнее, за Лайди. На всём протяжении этого врезавшегося мне в память похода она тащила за собой тележку, как безропотный трудяга мул. Она и пальнуть из тяжеленной винтовки могла, защищая место нашего ночлега. Лайди стала мне ближе, я проникся к ней уважением. И хотя в прошлом она строила из себя дурочку, из её героико‑романтической арии этой высокой ноты не выкинешь.
Мы продвигались по пустоши всё дальше, и месить грязь разбитой дороги становилось даже труднее, чем идти по бездорожью. Поэтому мы свернули на солончаки, которые из‑за клочков ещё не растаявшего снега смотрелись как лысина на запаршивевшей голове. А редкие кустики сухой травы напоминали остатки волос. Казалось, отовсюду грозит опасность, но в ясном небе раздавались трели жаворонка, а стайка бурых, как пожухлая трава, кроликов, выстроившись полукругом в боевом порядке и пронзительно вереща, нападала на старого седого лиса. Должно быть, они изрядно от него натерпелись, раз сейчас так смело шли в атаку. Позади кроликов дикие козы с точёными мордами постоянно перебегали с места на место, и было непонятно, то ли они на стороне кроликов в этой схватке, то ли просто глазеют на происходящее.
В траве блеснул какой‑то предмет. Ша Цзаохуа подала его и передала мне. Это была консервная банка, а в ней – несколько золотистых рыбок, залитых маслом. Я вернул банку Ша Цзаохуа. Она вытащила одну рыбёшку и протянула матушке. Та отказалась:
– Не буду, сама ешь.
Ша Цзаохуа слопала рыбку, вытянув мордочку, как кошка. Из корзины с мычанием протянул грязную ручонку старший немой. То же сделал и младший. Ша Цзаохуа сначала глянула на матушку, словно спрашивая разрешения, но взгляд матушки был устремлён вдаль. Ша Цзаохуа дала братьям по рыбке, и банка опустела. Осталось лишь несколько отвалившихся кусочков и немного жёлтого масла. Высунув длинный язык, она вылизала банку дочиста.
– Отдохнём, пожалуй, – произнесла матушка. – Ещё немного, и церковь будет видна.
Мы улеглись на землю и уставились в небо. Матушка со старшей сестрой скинули обувку и положили на оглобли и на передок тележки, вытряхнув из уголков щелочную пыль. Их голые пятки напоминали гнилые бататы. Над самой землёй вдруг порскнули испуганные птицы. Коршуна заметили, что ли? Нет, это не коршун. Это была пара летающих кораблей с крыльями одно над другим. Жужжа, как тысячи работающих прялок, они приближались с юго‑востока. Сперва летели медленно и на большой высоте, но, оказавшись у нас над головой, быстро снизились и увеличили скорость. Они тупо мчались вперёд, как телята, у которых выросли крылья; пропеллеры бешено вращались и гудели, будто рой пчёл над головой коровы. Один прошёл почти над оглоблями нашей тележки, и лётчик в защитных очках как‑то странно усмехнулся за стеклом кабины, будто старый приятель, которого знаешь много лет. Лицо показалось знакомым, но рассмотреть его я не успел, потому что видение это мелькнуло, подобно вспышке молнии. Поднялся вихрь белой пыли, и на нас, словно град пуль, посыпались стебли травы, песчинки и кроличьи горошины. Взлетела в воздух вырванная из рук Ша Цзаохуа банка. Выплюнув забившуюся в рот пыль, я испуганно вскочил. Другой воздушный корабль налетел вслед за первым с ещё большей свирепостью. Из‑под брюха вырвались два длинных язычка огня. Вокруг зацокали пули, вырывая куски земли. Волоча за собой три полоски дыма, он качнул крыльями и ушёл в сторону дюн. Тявкая по‑собачьи, из‑под крыльев продолжали вылетать язычки пламени, и песок дюн то тут, то там поднимался облачком жёлтой пыли. Корабли кувыркались в воздухе, как ласточки над водой, то стремительно ныряя вниз, то резко взмывая вверх. Стёкла кабин отбрасывали на солнце серебристые отблески, а металл крыльев отливал синевой. Среди облаков пыли прыгали и кричали всполошившиеся солдаты в хаки. Небо окрасилось жёлтыми язычками ураганного орудийного огня, который вместе с винтовочными выстрелами сливался в оглушающий гул. Покачивая крыльями, как большие испуганные птицы, воздушные корабли бороздили пространство, и их моторы продолжали свою безумную песнь. И вдруг один летающий корабль словно завис в воздухе, из брюха у него потянулся густой шлейф чёрного дыма. Корабль тащился, захлёбываясь и раскачиваясь, потом завертелся винтом и рухнул на пустошь, подняв тупым, как лемех, носом целую тучу пыли. Крылья задрожали, но ненадолго: в следующий миг из брюха вырвался огромный огненный шар и раздался оглушительный взрыв, от которого вздрогнули все кролики в округе. Другой корабль сделал в воздухе круг, словно оплакивая товарища, и улетел.