– Отвечай урок! – сурово потребовал учитель.
Го Цюшэн стоял у кафедры, сама покорность и наивность, но на лице то и дело проскальзывала наглая ухмылка. Он вывернул нижнюю губу так, чтобы губы выпирали, как пупок; прикрыл один глаз и скосил рот на сторону, потом напрягся и пошевелил ушами.
– Отвечай урок! – сердито повторил Цинь Эр.
– Да нян да. – Большие бабы большие. Сяо нян сяо. – Маленькие бабы маленькие, – выдал Го Цюшэн. – Да нян чжуйчжэ, сяо нян пао. – Большие бабы догоняют, маленькие удирают…
Класс взорвался бешеным хохотом. Цинь Эр поднялся, опираясь о край кафедры. Седая бородка подрагивала, губы тряслись:
– Негодный юнец! Негодникам учение не впрок!
Старик потянулся за линейкой, схватил руку Го Цюшэна и прижал к столу:
– Негодный юнец! – Бац! Он свирепо вытянул Го Цюшэна по ладони, и тот резко вскрикнул. Глянув на него, Цинь Эр снова занёс было линейку, но рука у него вдруг словно застыла в воздухе: на лице Го Цюшэна появилось вызывающе‑дерзкое выражение люмпен‑пролетария, чёрные глаза обесцветились, в них сквозила ненависть. В смятенном взоре учителя читалось поражение, рука с линейкой бессильно упала. Что‑то бормоча себе под нос, он снял очки, положил в металлический футляр, обернул его куском синей ткани и сунул за пазуху. Туда же последовала и линейка, которой он когда‑то лупил Сыма Ку, этого смутьяна, врага рода человеческого. Затем снял шапочку, поклонился Го Цюшэну, поклонился всему классу и дребезжащим голоском, вызывавшим одновременно и жалость, и отвращение, возгласил, используя выражения классического литературного языка:
– Цинь Эр – неисправимый глупец, господа. Переоценил свои возможности, как богомол в тщании остановить колесницу. Должен бы покинуть мир сей, но увы. А цепляющийся за жизнь старец всё равно что тать. Провинности мои велики, прошу у всех прощения!
|
Он почтительно сложил руки перед животом, помахал ими несколько раз, потом согнулся в глубоком поклоне, как варёная креветка, и, легко ступая, мелкими шажками вышел из класса. Донеслось его чуть слышное покашливание. На этом урок закончился.
Следующим был урок музыки.
Наш учитель музыки, та самая присланная из уезда Цзи Цюнчжи, ткнула концом указки в только что написанные на доске два больших иероглифа «инь» и «юэ»[131]
и громко сказала:
– Начинаем урок музыки. Учебных материалов нет, все материалы здесь, здесь и здесь. – И она указала себе на голову, грудь и живот. Потом повернулась лицом к доске и, выводя на ней иероглифы, продолжила: – Понятие «музыка» включает в себя много чего. Игра на флейте, на хуцине, напевание какого‑то мотивчика, исполнение арии из оперы и так далее – всё это музыка. Сейчас вы не понимаете, но, возможно, когда‑нибудь поймёте, что петь – значит воспевать что‑либо, но далеко не всегда. Пение – одно из важнейших музыкальных занятий, а для нашей отдалённой деревушки, можно сказать, главное содержание уроков музыки. Сегодня мы разучим песню.
Она продолжала писать и говорить, а я смотрел в окно. Оно выходило в поле, и я видел, с какой завистью смотрят в сторону школы сын контрреволюционера Сыма Лян и дочь предателя китайского народа Ша Цзаохуа, которым не разрешили ходить в неё. Они пасли коз, стоя по колено в траве, а за ними высились подсолнухи – с толстыми стеблями, мясистыми листьями и ярко‑жёлтыми цветками. Большие головы подсолнухов глядели печально, созвучно тому, что творилось в моей душе. Я косился на эти сверкающие глазёнки и с трудом сдерживал слёзы. Оглядывая окно, на скорую руку сколоченное из толстых ивовых стволов, я представлял себе, что превращаюсь в жёлтенькую хуамею, вылетаю на волю, окунаясь в золотистые лучи полуденного июньского солнца, и опускаюсь на один из этих подсолнухов, где полно тли и божьих коровок.
|
– Сегодня мы будем разучивать песню под названием «Песнь освобождению женщины».
Учительница нагнулась и, выставив округлый, как у кобылки, зад, стала быстро дописывать в низу доски последние строчки. И тут прямо в этот соблазнительный зад угодила пролетевшая мимо меня стрелка с перьями на хвосте и головкой, смазанной клейким варом из персикового дерева. По классу прокатился злорадный смешок. Сидевший сразу за мной стрелок, Дин Цзиньгоу, с важным видом помахал пару раз бамбуковым луком и поспешно спрятал его. Учительница отцепила стрелу, осмотрела, усмехнулась и бросила на кафедру, где та покачалась и застыла.
– Неплохо стреляете, – спокойно проговорила она, положила туда же указку и повесила на стул застиранную добела форменную военную куртку. И перед нами предстала совсем другая женщина. Белая блузка с короткими рукавами и отложным воротничком, перехваченная широким кожаным ремнём, почерневшим и лоснящимся от времени. Тонкая талия, высокая грудь, пышные бёдра. Широченные армейские брюки, тоже застиранные до белизны, и белые, по последней моде, туфли‑тенниски. Выглядела она очень эффектно, а чтобы усилить эффект, затянула пояс на последнюю дырочку. На губах у неё играла усмешка, она была очаровательна, как белая лиса. Но улыбка мгновенно исчезла и сменилась жестокостью белой лисы. – Только что вы довели учителя Цинь Эра, и он ушёл, – надо же, какие герои! – насмешливо проговорила она, взяв стрелу. – Кто же, интересно, этот чудо‑стрелок? – Она повертела стрелу, зажав тремя пальцами. – Может, Ли Гуан?[132]
|
Или Хуа Жун?[133]
Хватит ли ему духу подняться и назвать себя? – Она окинула нас холодным взглядом красивых чёрных глаз. Никто не встал, и она, схватив указку, шарахнула по столу. – Предупреждаю, чтоб никаких хулиганских выходок на моих уроках не было. Заверните их в тряпочку и отнесите домой своим мамашам.
– А у меня мать умерла! – громко выкрикнул У Юньюй.
– У кого это мать умерла? Ну‑ка встань. – У Юньюй спокойно поднялся. – Выйди сюда, дай посмотреть на тебя.
В маслянистой, как змеиная кожа, шапочке, в которой он ходил круглый год, прикрывая проплешины, и которую, говорят, не снимал даже на ночь, даже купаясь в реке, У Юньюй молодцевато подошёл к кафедре.
– Как тебя зовут? – мягко улыбнулась учительница. У Юньюй с героическим видом назвался. – Меня, – обратилась она ко всему классу, – зовут Цзи Цюнчжи. Я сызмальства осталась без родителей и до семи лет обитала на куче мусора. Потом прибилась к бродячему цирку и какого только хулиганья и отребья в этих странствиях не повидала. Научилась выполнять трюки на велосипеде, ходить по канату, глотать мечи, дышать огнём, потом стала дрессировать животных – сначала собак, потом обезьян. Дошло дело и до медведей, а в конце концов и до тигров. Собаки у меня прыгали через обруч, обезьянки лазали по шесту, медведи катались на велосипеде, а тигры перекатывались через себя. В семнадцать лет я вступила в ряды революционной армии, сражалась, обагряя меч кровью врагов. В двадцать меня послали в Восточно‑Китайскую военную академию, где меня обучили спортивным играм, рисованию, пению и танцам. В двадцать пять я вышла замуж за Ма Шэнли, начальника разведки в службе безопасности, знатока боевых искусств, с которым могу драться на равных. Думаете, заливаю? – Подняв руку, она чуть поправила короткую стрижку. Пышущее здоровьем, смуглое лицо настоящего революционера, полные жизни, гордо выпирающие груди. По‑боевому вздёрнутый нос, тонкие, волевые губы и белые, как известь, зубы. – Я, Цзи Цюнчжи, даже тигров не боюсь, – произнесла она сухим, как древесный пепел, голосом, презрительно глядя на У Юньюя. – Думаешь, тебя испугаюсь? – Говоря эти полные презрения слова, она ловко просунула кончик длинной указки под край его змеиной шапочки и быстрым движением, будто снимая блин со сковородки, сдёрнула её. И всё это за какую‑то секунду.
У Юньюй обхватил руками голову, она теперь походила на гнилую картофелину. Заносчивость бесследно исчезла, и на лице у него появилось глупое‑преглупое выражение. Всё так же держась за голову, он взглянул вверх в поисках предмета, скрывавшего это безобразие. А шапочка весело крутилась в воздухе на высоко поднятой указке, которая повиновалась ловким движениям учительницы. Крутила она её так мастерски, так чарующе, что у самого У Юньюя от этого представления дух захватило. Одно движение – и шапочка взлетает вверх, и тут же опять на кончике указки и вертится, вертится… Я был просто поражён. Она послала шапочку в воздух ещё раз. А когда та, вращаясь, стала снижаться, сделала неуловимое движение указкой, и этот уродливый, распространяющий мерзкую вонь предмет лёг прямо под ноги у Юньюю.
– Подними свою дрянную шапчонку и вали на своё место, – с отвращением скомандовала Цзи Цюнчжи. – Я соли больше съела, чем ты лапши, мостов больше перешла, чем ты исходил дорог. – Она опять взяла со стола стрелу. – Ты, да‑да, ты! – пронзила она ледяным взглядом одного из учеников, Дин Цзиньгоу. – Неси сюда лук! – Тот вскочил и, подойдя к кафедре, послушно положил лук. – Ступай на место! – последовал приказ. Взяв в руки лук, она натянула его. – Бамбук слишком мягок, да и тетива не годится! – заключила она. – Тетиву из коровьих сухожилий делать надо. – Наладив стрелу на тетиву из конского волоса, она легонько натянула её и прицелилась в голову Дин Цзиньгоу. Тот нырнул под стол. В струящемся из окна свете с жужжанием летала муха. Цзи Цюнчжи тщательно прицелилась, тетива загудела, и сражённая муха упала на пол. – Ещё доказательства нужны? – вопросила она. В классе стояла мёртвая тишина. Она мило улыбнулась, и на подбородке обозначилась очаровательная ямочка. – Ну а теперь начнём урок. Сначала прочитаем вслух слова песни:
Старый уклад с мрачным колодцем сравню, сухим и бездонным,
в нём мы – угнетённый народ, а женщин бесправней нет.
Новое общество с солнцем сравню, благодатным, дарящим,
несёт для всего народа, для женщин свободы свет.
Глава 31
На уроке Цзи Цюнчжи я превзошёл всех прекрасной памятью и музыкальным дарованием. Но не успел я допеть «Песнь освобождению женщины» до слов «женщин бесправней нет», как раздался голос матушки. Она стояла под окном с завёрнутой в белое полотенце бутылочкой козьего молока и раз за разом негромко звала:
– Цзиньтун, иди молоко пить! Цзиньтун, молоко!
Матушкин зов и запах молока мешали сосредоточиться, но спеть к концу урока все слова и сделать это чётко и правильно смог лишь я один и единственный из сорока учеников Цзи Цюнчжи удостоился её щедрой похвалы. Она спросила, как меня зовут, попросила ещё раз встать и спеть. Как только она объявила, что урок окончен, в окне тут же появилась матушка со своей бутылочкой. Я не знал, как быть, а матушка сказала:
– Пей быстрее, сынок! Какой ты молодец, мама так рада за тебя!
В классе раздался приглушённый смех.
– Бери, деточка, что тут такого? – удивилась она.
Обдав нас свежестью зубного порошка, подошла Цзи Цюнчжи. Она совсем неофициально оперлась на указку и приветливо обратилась к стоявшей под окном матушке:
– А, это вы, почтенная тётушка! Впредь во время урока, пожалуйста, не мешайте.
От звука её голоса матушка замерла, а потом почтительно затарахтела, напряжённо вглядываясь в полумрак класса:
– Он у меня единственный сын, учительница, а хвороба эта сызмальства, ничего есть не может. Маленьким на одном моем молоке держался, теперь вот козьим спасается. В полдень надоила мало, так не наелся, боюсь, до вечера не дотянет…
Цзи Цюнчжи улыбнулась мне:
– Бери давай, а то мать держит и держит. – Я взял бутылочку, щёки горели. – Но это не дело, – обратилась Цзи Цюнчжи к матушке. – Надо заставлять его есть всё. А вырастет, пойдёт в школу средней ступени, в университет, так и будет, что ли, козу за собой таскать? – Она, наверное, представила, как высоченный ученик входит в класс, волоча за собой козу, потому что рассмеялась – беззлобно и открыто. – Сколько же ему лет? – воскликнула она.
– Тринадцать, в год Кролика родился, – сказала матушка. – Я тоже ужасно переживаю, но воротит его от всего. Да ещё живот болит так, что аж пот прошибает, даже страшно становится…
– Ну хватит, мама! – недовольно вмешался я. – Не рассказывай! Не буду пить! – И сунул бутылочку обратно в окно.
– Не надо так, Шангуань, – потрепала меня по уху Цзи Цюнчжи. – От этой твоей привычки избавляться надо. Пей лучше. – Обернувшись, я взглянул в её посверкивающие в полумраке глаза и преисполнился великого стыда. – Запомните все: не следует смеяться над слабостями других, – добавила она и вышла из класса.
Отвернувшись к стене, я в два счёта опорожнил бутылочку и вернул её матушке:
– Мама, больше не приходи.
На перемене бузотёры У Юньюй и Дин Цзиньгоу сидели на своих скамейках тише воды ниже травы. Толстяк Фан Шучжай забрался на парту, снял пояс и затянул на балке, изображая, что вешается, и визгливым вдовьим голосом запричитал:
– Эр Гоу, Эр Гоу, как ты жесток! На запад ушёл, разведя рукава, – как ты мог! Оставил рабу свою, бросил свой дом, все ночи ей мёрзнуть на ложе пустом. Всё сердце червём источила мне грусть, уж лучше к Источнику[134]
тоже вернусь…
Он всё причитал и причитал, и в конце концов на его пухлых поросячьих щёчках на самом деле появились полоски слёз, а в рот полились сопли в два ручья.
– Нет мне жизни, – взвыл он, встав на цыпочки и просунув голову в петлю. – Нет мне жизни! – снова возопил он, взявшись обеими руками за петлю и подпрыгнув; потом подпрыгнул ещё раз с криком «Пожил довольно!». По классу прокатился какой‑то странный смешок. У Юньюй, который весь ещё кипел от пережитого унижения, опёрся двумя руками и, как жеребец, лягнул ногами парту, на которой стоял Фан Шучжай. Парта опрокинулась, и тело толстяка вдруг повисло в воздухе. Он пронзительно заверещал, вцепившись руками в петлю и отчаянно болтая короткими толстыми ножками. Движения становились всё медленнее, лицо побагровело, на губах выступила пена, и он замычал в предсмертных судорогах.
– Повесился! – Несколько учеников помладше с криком в ужасе выскочили из класса. – Повесился! Фан Шучжай повесился!
Обмякшие руки Фан Шучжая уже бессильно повисли, ноги больше не дёргались, пухлое тело вдруг вытянулось, и из штанов змеёй выскользнули звучно испущенные ветры. Ученики растерянно метались по двору. Из учительской выскочила Цзи Цюнчжи, а с ней несколько мужчин, имён которых я не знал, как и не знал, что они преподают. «Кто повесился? Кто?» – громко спрашивали они на бегу, спотыкаясь о ещё не убранный строительный мусор. Перед ними неслась толпа возбуждённых и перепуганных школьников. Цзи Цюнчжи двигалась большими прыжками, как лань, и вскоре уже стояла в классе.
– Где он? – Она растерянно шарила вокруг глазами, мало что видя из‑за резкого перехода от яркого солнечного света к полумраку класса. Грузное тело Фан Шучжая лежало на полу, как туша зарезанного поросёнка. Чёрный полотняный пояс, из которого он смастерил петлю, скрутился и лопнул.
Опустившись перед ним на корточки, Цзи Цюнчжи схватила его за руку и перевернула лицом вверх. Я видел, как она нахмурилась, выпятила губы и зажала нос. Вонь от Фан Шучжая шла неимоверная. Она тронула его пальцем за нос, потом со свирепым выражением ткнула ногтем в желобок под носом. Фан Шучжай поднял руку и попытался отвести её палец. Она хмуро встала и пихнула его ногой:
– Поднимайся!
– Кто опрокинул парту?! – Она стояла у кафедры, кипя от негодования.
– Я не видел. И я не видел. Я тоже не видел, – послышались голоса.
– Ну и кто же тогда видел? Или кто сделал это? Может, хоть раз смелости наберётесь?!
Все сидели, понурив головы. В мёртвой тишине раздавались лишь всхлипывания Фан Шучжая.
– Чтоб я тебя не слышала! – хлопнула она ладонью по столу. – Коль решил помереть, так это пара пустяков. Погоди вот, научу тебя кое‑каким способам. Не верю, что никто не видел, как опрокинули парту. Шангуань Цзиньтун, ты мальчик честный, может, ты скажешь? – Я уставился в пол. – Подними голову и смотри мне в лицо, – скомандовала она. – Знаю, тебе страшно, но я за тебя заступлюсь, не бойся.
Я поднял голову, глянул в красивые глаза истинной революционерки, в памяти всплыл свежий запах зубного порошка, и меня тут же будто прохватило порывом промозглого осеннего ветра.
– Я верю, у тебя достанет смелости не покрывать плохих людей и их чёрные дела, – громко произнесла она. – Это необходимое качество для всех детей нового Китая.
Чуть покосившись влево, я столкнулся с грозным, не сулящим ничего хорошего взглядом У Юньюя и снова свесил голову на грудь.
– Ну‑ка встань, У Юньюй, – спокойным голосом велела Цзи Цюнчжи.
– Это не я! – заорал тот.
– Что же ты тогда переживаешь? Чего разорался? – усмехнулась она.
– Всё равно не я… – чуть слышно промямлил У Юньюй, ковыряя ногтем парту.
– Настоящий мужчина держит ответ за свои поступки, У Юньюй!
Тот оставил парту в покое и медленно поднял голову. Лицо его исказила гримаса злобы. Он швырнул на пол учебник, завернул грифельную доску и карандаш в кусок синей ткани, сунул под мышку и презрительно заявил:
– Ну я перевернул, и что дальше? Сдалась мне эта ваша учёба паршивая! И не хотел я учиться вовсе, это вы меня подбили! – И с надменным видом направился к выходу, долговязый, широкий в кости: ну просто воплощение грубого, неотёсанного остолопа – и по виду, и по манерам. У дверей на пути у него встала Цзи Цюнчжи. – Прочь с дороги! – рявкнул он. – Чего лезешь?!
Она одарила его милой улыбкой:
– Хочу, чтобы такой презренный недоделок, как ты, запомнил: за сотворённое зло… – Правой ногой она вдруг молниеносно ударила его по колену. Взвыв от боли, У Юньюй рухнул на четвереньки. – …всякий мерзавец понесёт наказание!
У Юньюй запустил в неё грифельной доской и попал прямо в грудь. Схватившись за ушибленное место, Цзи Цюнчжи вскрикнула. У Юньюй поднялся и, хорохорясь, заявил:
– Думаешь, я тебя испугался? Я крестьянин‑арендатор в третьем поколении. Все мои родственники – семьи обеих тётушек и бабки – крестьяне‑бедняки. Мать родила меня на дороге, когда нищенствовала!
Учительница потёрла грудь:
– Не хочется, честно говоря, руки марать о такого пса паршивого. – Она сплела пальцы и надавила до хруста в суставах. – Мне наплевать, в третьем поколении ты крестьянин или в тридцатом, но проучить тебя всё‑таки придётся! – Незаметное движение кулака – и от удара в скулу У Юньюй взвыл и пошатнулся. После второго, ещё более мощного, удара по рёбрам он получил ещё ногой по лодыжке и, растянувшись на полу, захныкал как маленький. Цзи Цюнчжи подняла его за шкирку и ухмыльнулась, глядя на эту гнусную рожу. Потом подвела к двери, наладила ему коленом в пах, толкнула ладонью, и У Юньюй грохнулся навзничь на кучу битых кирпичей. – Ставлю тебя в известность, – сообщила она, – ты исключён.
Глава 32
Они остановили меня на тропинке, что вела из школы в деревню. У каждого в руке по упругой ветке шелковицы. Надвигались сумерки, в косо падающих лучах солнца их лица казались желтовато‑восковыми, а мягкий свет придавал каждому свой оттенок – и У Юньюю в его неизменной шапочке, с распухшей щекой, и Го Цюшэну с его злобным взглядом, и Дин Цзиньгоу с чёрными, как древесные грибы, ушами, а также известному всей деревне каналье Вэй Янцзяо с его почерневшими зубами. В грязных канавах по обочинам тропинки покрякивали встрёпанные утки. Я собрался было проскользнуть мимо, но мне преградил путь своей веткой Вэй Янцзяо.
– Чего надо? – буркнул я.
– Чего? Проучить тебя хотим сегодня, ублюдок мелкий, отродье рыжего заморского дьявола! – И зрачки его косых глаз запрыгали, как ночные мотыльки.
– Что я вам сделал… – жалобно проскулил я.
У Юньюй вытянул меня веткой. Зад обожгла нестерпимая боль. И тут они принялись охаживать меня со всех сторон – по шее, по спине, по заду, по ногам. Я громко взвыл, а Вэй Янцзяо вытащил здоровенный нож с костяной ручкой и помахал им у меня перед носом:
– Заткнись! Ещё раз крикнешь, отрежу язык и нос и выколю глаза! – При виде холодно поблёскивающего лезвия я пришёл в ужас и умолк.
Пиная меня коленями и хлеща ветками по ногам, они, эта четвёрка волков, погнали меня, бедную овечку, подальше в поля. В канавах неслышно текла вода, со дна поднимались и лопались пузыри, и в опускавшихся сумерках омерзительный запах оттуда всё усиливался. Несколько раз я оборачивался и молил:
– Братцы, отпустите… – Но в ответ град ударов сыпался ещё чаще, а когда я вскрикивал от невыносимой боли, снова подскакивал Вэй Янцзяо со своими угрозами. Оставалось лишь безропотно сносить побои и шагать, куда вели.
Мы прошли по мосткам из накиданной соломы, и перед густыми зарослями клещевины мне велели остановиться. Вся задница мокрая – то ли от крови, то ли от мочи, не знаю. Они выстроились в одну линию, облачённые в кровавые отблески зари. Все четыре ветки совсем измочалились и из зелёных стали чёрными. На веерах мясистых листьев клещевины тоскливо стрекотали пузатые зелёные кузнечики. От резкого запаха её цветков из глаз у меня покатились слёзы.
– Слушай, брат, ну и чего делать‑то с этим паршивцем? – подобострастно обратился Вэй Янцзяо к У Юньюю.
– Прибить его надо, я считаю! – буркнул тот, потирая распухшую щёку.
– Нет, так не пойдёт, – заявил Го Цюшэн. – У его старшей сестры муж – замначальника уезда, и сама она при должности. Убьёшь его – нам всем не жить.
– Можно убить, а труп – в реку, – предложил Вэй Янцзяо. – Через несколько дней будет в океане черепах кормить. И сам чёрт не дознается.
– Вот только убивать чур без меня, – струсил Дин Цзиньгоу. – А ну как муж его сестры, этот кровавый бандит Сыма Ку, объявится? Он за своего младшего дядюшку под корень наши семьи изведёт.
Они обсуждали мою судьбу, а я слушал с полным безразличием, не испытывая ни страха, ни желания сбежать. Впав в какое‑то зачарованное состояние, я даже обратил свой взор вдаль, на юго‑восток, где закатным морем крови простирались луга и золотилась гора Лежащего Буйвола, и на юг, на бескрайние тёмно‑зелёные рисовые поля. Берег Мошуйхэ, извивающейся длинным драконом к востоку, то скрывался за колосьями, то открывался там, где они были ниже, и над невидимыми водами листками бумаги покачивались стайки белых птиц. В голове пронеслось одно за другим всё, что случилось пережить, и вдруг показалось, что я уже прожил лет сто.
– Убейте меня, убейте, я пожил своё.
В их глазах мелькнуло удивление. Обменявшись взглядами, они снова повернулись ко мне спиной, будто не расслышали.
– Ну убейте же меня! – решительно заявил я, всхлипнув, и вдруг разревелся, обливаясь липкими и солоноватыми, как кровь, слезами.
Искренностью своей просьбы я поставил их в затруднительное положение. Они снова переглянулись, и было видно, что призадумались.
– Умоляю вас, господа, – решил я закрепить успех ещё большим драматизмом, – прикончите меня! Всё равно как, только побыстрее, чтобы меньше мучиться.
– Ты что, думаешь, нам духу не хватит убить тебя? – уставился мне в глаза У Юньюй, сжав своими толстенными пальцами мой подбородок.
– Хватит, – пролепетал я, – конечно же хватит. Я лишь прошу сделать это побыстрее.
– Влипли мы с этим пащенком, парни, – сплюнул у Юньюй. – Сдаётся мне, убить его всё же придётся. Отступать уже нельзя, так что лучше кончить его по‑быстрому.
– Хотите убить – убейте, но без меня, – гнул своё Го Цюшэн.
– Сдать нас хочешь, паскуда? – тряхнул его за плечи у Юньюй. – Мы теперь четыре кузнечика на одной нитке, пусть никто даже не думает соскочить. Только попробуй – все сразу узнают, что ты сделал с этой дурочкой из семьи Ван, уж я позабочусь.
– Ладно, братва, хорош ссориться, – вмешался Вэй Янцзяо. – Тут делов‑то – убить. Скажу по секрету: ту старуху на каменном мостике я угрохал. Ничего против неё не держал, просто задумал ножичек в деле опробовать. Я‑то думал, убить человека непросто, а на самом деле – раз плюнуть. Этим ножичком под рёбра и сунул. Так он скользнул в неё, как в доуфу, хлюп – аж ручка вошла. Не успел вытащить, а из неё уж и дух вон, даже не вякнула. – Он провёл лезвием туда‑сюда по штанам. – Вот глядите. – И будто бы ткнул ножом, направив его мне в живот.
Я сладостно зажмурился и словно увидел, как зелёной струйкой на их лица брызнула кровь. Они побежали к воде, чтобы умыться. Но вода напоминала тёмно‑красный сироп, и они не только не умылись, но запачкались ещё больше. Вместе с кровью из живота стали быстро вываливаться кишки, они упали на траву, достигли канавы, а там их подхватило течение. В канаву с плачем прыгнула матушка, она стала собирать их, наматывая на руку, пока не очутилась передо мной. Обмотанная моими кишками, она тяжело дышала, с грустью глядя на меня: «Что с тобой, деточка?» – «Убили меня, мама». Слёзы заливали ей лицо, когда она опустилась на колени и стала засовывать эти кишки, моток за мотком, мне обратно в живот. Они не слушались, снова выскальзывали наружу, матушка плакала уже от злости. В конце концов она запихнула их полностью, достала из волос иголку и нитку и зашила мне живот, как порванную куртку. Я ощутил какую‑то бранную боль и резко открыл глаза. Оказалось, всё это мне привиделось. Действительность же была такова: пинками они сбили меня с ног, выпростали свои внушительные причиндалы, выдававшие их «революционное и правильное происхождение», и принялись мочиться мне на лицо, – казалось, что я погружаюсь в воду.
– Младший дядюшка! Дядюшка… – донеслись из зарослей голоса Сыма Ляна и Ша Цзаохуа – один звонкий, другой негромкий.
Я открыл рот, чтобы откликнуться, но тут же получил порцию мочи. Все четверо торопливо убрали свои оросительные установки и, подтянув штаны, мгновенно скрылись в кустах.
Сыма Лян с Ша Цзаохуа стояли у каменного мостика и звали меня вслепую, как Юйнюй. Их крики долго раскатывались эхом по полям, отчего сердце моё преисполнилось печали и в горле встал комок. Я попытался подняться, но тут же снова шлёпнулся на землю.
– Там! – взволнованно завопила Ша Цзаохуа. – Он там!
Они подняли меня за руки. Я качался, как ванька‑встанька. Ша Цзаохуа глянула на моё лицо, рот у неё искривился, и она разревелась. Сыма Лян тронул меня за зад, и я взвизгнул от боли. Он посмотрел на свою руку, красную от крови и всю в зелени от травы и веток, и у него застучали зубы.
– Кто ж тебя так разуделал, младший дядюшка?
– Они… – выдавил я.
– Кто «они»? – уточнил Сыма Лян.
– У Юньюй, Вэй Янцзяо и Дин Цзиньгоу, а ещё Го Цюшэн.
– Дядюшка, давай‑ка сейчас домой, – сказал Сыма Лян. – Бабуля там с ума сходит. А вы, четверо подонков, зарубите себе на носу: сегодня вы улизнули, но завтра уже не выйдет, смылись первого числа, а вот пятнадцатого не получится! Если хоть волосок упадёт с головы дядюшки, тут же флаги будут развеваться перед вашими домами[135]
– все сразу поймут, откуда ветер дует!
Слова Сыма Ляна ещё висели в воздухе, когда пресловутая четвёрка – У, Вэй, Дин и Го, – хохоча, вывалилась из кустов.
– Ишь, мать его, – хмыкнул У Юньюй, – откуда только взялся этакий паршивец! Речи тут толкает и не боится, что язык‑то ему враз отрежут! – И схватив свои ветки‑хлысты, они рванулись к нам, как свора псов.
– Цзаохуа, помоги дядюшке! – крикнул Сыма Лян и бросился навстречу этим детинам гораздо выше его ростом.
Все четверо просто остолбенели от такого бесстрашия, а Сыма Лян, не дожидаясь, пока на него опустятся шелковичные ветки, ударил крепкой головёнкой в живот Вэй Янцзяо, безжалостному негодяю и сквернослову. Тот согнулся пополам и рухнул на землю, свернувшись, как ёж. Остальные – У, Го и Дин – обрушили на Сыма Ляна град ударов. Закрыв голову руками, Сыма Лян повернулся и бросился бежать. Вся троица за ним. Своим невероятным боевым задором он явно подзавел это местное отребье. По сравнению с трусливой овцой Цзиньтуном этот волчонок вызвал гораздо больший интерес. Под их возбуждённые крики на пребывающем в летаргическом сне лугу развернулась настоящая битва с погоней. Против волчонка Сыма Ляна эти трое выглядели здоровенными, злобными, но неповоротливыми деревенскими дворнягами. В Вэй Янцзяо волчьи и собачьи повадки сочетались, поэтому Сыма Лян и выбрал его для первого удара. Уложив его, он, считай, сбил наземь вожака собачьей своры. Бежал Сыма Лян то быстро, то медленно – именно так надо вести себя с восставшими из гроба мертвецами: он всё время резко менял направление движения и отрывался от них. Много раз, не удержавшись на резких поворотах, они падали. Под ногами у них расступалась и вновь смыкалась высокая, по колено, трава. Пронзительно вереща, из норок выскакивали целые выводки крошечных, с кулачок, крольчат. Одного, не слишком проворного, раздавит своей ножищей У Юньюй. Сыма Лян не только Убегал, но, бывало, и контратаковал на бегу. Сначала он петлял на всей скорости, увеличивая расстояние между собой и одним из гнавшихся за ним бугаёв, а потом вдруг выскакивал перед ним и проводил молниеносную атаку. Дин Цзиньгоу он сыпанул в лицо горсть земли, У Юньюя укусил за запястье, а Го Цюшэна, применив боевой приёмчик Косоглазой Хуа, ухватил за его хозяйство промеж ног, и изо всех сил сжал. Правда, и самому Сыма Ляну досталось по голове. Теперь уже все они бежали не так резво. Сыма Лян отступал к мосткам из соломы. Трое громил собрались вместе – на губах пена, дыхание с присвистом, как у прохудившихся мехов, – и продолжали неотступно гнаться за ним. Отдышавшийся Вэй Янцзяо устрашающе выгнул спину, как кот, стараясь потихоньку подняться. Он шарил руками вокруг в поисках своего ножа с костяной ручкой, который холодно поблёскивал в траве неподалёку.