Эх, восьмая сестрёнка, восьмая сестрёнка, душа ноет, когда вспоминаю о тебе, и слёзы неудержимо льются из глаз. Ты самый родной мне человек, красивая, как луговая травка дунбэйского Гаоми, – разве кто сравнится с тобой? Но я пренебрегал тобой. Как нечто лишнее, ты всегда тихо сидела в углу. Лишь когда тебя не стало, я понял, как ты дорога мне, и наговорил кучу всякой ерунды, помянув тебя. Волосы у тебя были мягкие, как шёлк, хотя и кишели вшами. Твои глаза, хоть и незрячие, подобны хрусталю, а губы – два алых петушиных гребешка. Твои грудки будто яшмовые копытца рыжего жеребёнка. Оберегая матушку от неприятностей, ты не стала топиться в чане с водой. Свести счёты с жизнью дома означало испортить репутацию семьи, и ты бросилась в реку. Силы небесные, репутация семьи Шангуань!.. Говорят же: «Нищим стал – беднее уже некуда; от того, что вшей прибавится, сильнее чесаться не будешь», – так что какая разница, в чане топиться или в реке. Ты на ощупь выходишь из ворот дома – в эти ворота входили и уходили неустрашимые герои, в эти ворота входили и уходили негодяи, не ведающие стыда, – они уже обветшали до крайности, эта ворота. С них доносятся до тебя голоса ласточек, ты принимаешь их щебет за приветствие и будто видишь глазурь их пёрышков и мелькание крыльев. «Ласточки, ласточки, маленькие ласточки, я на речку – летите со мной!» И вот уже у тебя над головой тревожно порхает целая стайка.
Той голодной весной ветер с юга, врывавшийся в проулок, приносил тошнотворный запах трупов, разлагающихся средь высохшей травы. Ты выжила только благодаря матушке, точнее – содержимому её желудка, которое она извергала, чтобы накормить тебя.
На мельнице семьи Сыма народная коммуна подрядила группу женщин крутить жернова, чтобы снабжать мукой рабочих на строительстве большого водохранилища Сяшань. Охранником на мельнице был некий Ма Бан. Бывший военный, инвалид с серебристой сединой в волосах, румяный и гладкий, он стоял у входа с плетью в руке, когда все приходили на работу, а потом расхаживал вокруг. Женщины с притворными улыбочками старались умаслить его: «Ах, Ма Бан, Ма Бан, у тебя душа бодхисатвы». – «Никак нет, – отвечал он. – Душа бодхисатвы – это не про меня. Я человек трезвый, взгляд у меня острый, и пусть только кто попробует стянуть зерно, подобно вороватым ослам… Не взыщите тогда, что отведаете безжалостной плётки Ма Бана». Постаревшая вдова Цуй прижалась к его спине потерявшей упругость грудью. «Дядюшка Ма, ты у нас просто властитель местный! Пойдём‑ка вон туда, в стойло, нужно кое‑что срочно сказать тебе». Когда‑то вдова была любовницей Сыма Ку, а нынче пыталась подъехать к Ма Бану, своим телом ублажить злодея. Воспользовавшись этим, женщины стали хватать горох и пшеницу, набивать карманы, в носки, даже в штаны прятали. Неужто всё это могло ускользнуть от зорких глаз Ма Бана! В конце работы он вытряс из них всё, что они в себя понапихали, и плётка яростно загуляла по спинам: «Воришки! Я вам покажу воровать!» И каждый удар оставлял кровавый рубец. Женщины проплакали несколько дней подряд, на коленях перед ним стояли. Но даже жертва вдовы Цуй оказалась напрасной, Ма Бан был непреклонен. «Есть общественное, и есть личное, – говорил он, – и толковать закон в пользу личного я не собираюсь». Пронести что‑нибудь женщины больше даже не пытались. Проглотить что‑то тайком ещё можно было, и то лишь когда Ма Бан задрёмывал.
|
|
Попадался маш[281]
– глотали маш, попадался гаолян – ели гаолян, гречиха – так гречиху. Даже жевать при этом боялись: чавканье казалось оглушительно громким. А заглатывать непрожёванное тяжелее, чем есть траву да мякину. И на кой ляд этим двум злыдням из семьи Сыма понадобились такие огромные жёрнова? Каждый как гора. Кляня их, женщины сгибались в три погибели и с грохотом тянули эти громадины. Пот катил градом, урчащие и вздувшиеся животы полны газов, а с этим Ма Баном даже выпустить их боязно. Нюх у него как у ищейки, сразу определит по запаху, кто что тайком употребил. Сыплется мука, будто засохшие снежинки – жёлтые, красные, – а среди этого разноцветного снега стынут материнские слёзы. Натёртые плечи покрываются гноящейся коркой, на ногах мозоли, как на ослиных копытах, а сами‑то женщины чахлые, словно засохшие деревца с тонюсенькими веточками. Но по тем временам это была завидная работа. «Вы меня, бабоньки, не корите, – говорил Ма Бан, – не по совести это. Вон, в Каошаньтунь на мельнице все женщины в повязках‑лунцзуй[282]
ходят».
Да уж, кабы не эта работа вместо ослов на мельнице, ты, восьмая сестрёнка, давно бы умерла с голоду, и топиться в реке не пришлось бы. И Попугая Ханя не было бы в живых, и никакого птицеводческого центра «Дунфан» не появилось бы.
Никогда в жизни не воровавшая матушка тоже стала таскать зерно, как мышь. В тот день стояла духота, и матушку, когда она вернулась домой, вырвало. Ночью прошёл сильный дождь, а на рассвете она увидела, что Попугай Хань выбирает из блевотины горошины и ест. И тут её осенило. С того дня перед окончанием работы она, как безумная, в царившем на мельнице полумраке заглатывала зерно. А потом, дома, из тяжёлого, битком набитого желудка она с шумом изрыгала его в деревянное корыто. Воистину зерно всегда было драгоценностью, велика во все века и материнская любовь. Но нигде в мире ещё так не воровали, и нарушающую закон матушку окружал ореол святости. Всякий раз, когда я вспоминаю, как она стоит на коленях перед корытом и извергает из себя зерно, кровь у меня закипает и хочется совершить что‑нибудь славное, чтобы отплатить ей за любовь и доброту. Жаль только, что у меня, Шангуань Цзиньтуна, мысли лишь на женские титьки и повёрнуты и болтаются вокруг них, как отливающий золотом медный колокольчик.
|
Ты очень переживала, восьмая сестрёнка, когда матушку выворачивало. Хоть и слепенькая, фигуру матушки ты видела яснее, чем я. «Мама, мама», – тихонько всхлипывала ты, и твоя гладкая головка торчала над чёрной стеной. Ты слышала, как постукивают эти зёрна, выплёскиваясь вместе с жидкостью, звонко и немелодично, словно картечь, пробивающая большую краснокожую редиску. Этой краснокожей редиской и было твоё сердце. Когда матушка сделала это в первый раз, ты ещё подумала, не заболела ли она. Ты вышла на ощупь во двор, встревоженно взывая: «Мама, мама, что с вами?» Не обращая на тебя внимания, матушка продолжала совать в горло палочки для еды, чтобы вызвать рвоту. Ты легонько постукивала её по спине слабенькими кулачками, чувствуя, что вся одежда на ней пропиталась холодным потом, а от тела исходит ужасный, тошнотворный запах крови. Глаза залило чем‑то горячим, и ты тут же ясно представила её, бессильно скрючившуюся, словно креветка. Вот она, на коленях, ссутулившись, вцепилась в края корыта, и то напряжённо подаётся вперёд, то втягивает шею – величественное изваяние, ужасающее и удивительно прекрасное. В приступах рвоты матушкино тело то сжималось в слиток металла, то расползалось, как кучка грязи, и эти паршивые зёрнышки, как жемчужины, большие и маленькие, сыпались в корыто… Потом, когда при неярком свете звёзд, пробивавшемся под грушу, рвота прекращалась, матушка совала руку в корыто, набирала полную горсть – в тот день это был горох – и крепко сжимала. Потом медленно разжимала ладонь, и золотистые горошинки с плеском одна за другой неохотно падали обратно. Матушка раз за разом повторяла это движение, и запах от размешанной её шершавой рукой тепловатой жидкости вместе с прохладным духом гороха проникал в ноздри. Этот леденящий душу запах крови острой стрелой пронзал твоё сердечко, сестрёнка. Ты уже готова была разрыдаться, но вдруг будто увидела матушкино лицо, озарённое счастливой улыбкой, – оно походило на раскрывшийся под светом звёзд цветок подсолнуха. И тут прозвучал её срывающийся голос:
– Доченька, мы, матери, придумали, как вас спасти!
В тот вечер матушка промыла весь горох из корыта и под покровом ночи, чтобы никто не увидел дыма, сварила целый горшок горохового супа. Разнёсшийся запах разбудил Попугая Ханя.
– Бабуля, чем это так пахнет? – тёр он кулачками глаза. И уже уплетая суп, приговаривал: – Что это за вкуснятина, бабушка?
Ты, сестрёнка, тогда уже была взрослая, двадцать с лишним лет. Тебе было противно есть этот горох, но ты не выдержала искушения, ведь в твоём желудке так давно не было ничего подобного. Когда ты ела его в первый раз, тебе было невыносимо тяжело, но потом ты уже ни о чём не задумывалась.
С тех пор ты и ждала, когда матушка, вернувшись, будет извлекать из себя зерно, и боялась этого. Желудок матушки превратился в дорожный мешок. Вызывать рвоту было уже не нужно. Стоило лишь встать на колени перед корытом, нагнуть голову, и всё зерно выходило наружу. Попугай Хань поправился, у тебя, сестрёнка, под кожей тоже появился жирок, а вот матушка исхудала до крайности, её желудок уже ничего не удерживал.
В один прекрасный день заявился Ма Бан. От него исходил какой‑то кислый запах, и ты, сестрёнка, по одному этому поняла, что человек он недобрый. Он стал приставать к тебе с вопросами: «Что это ты ешь, такая гладкая?» Ты замкнула рот, надёжно храня матушкин секрет. Ма Бан походил по двору, вынюхивая, и в конце концов ушёл не солоно хлебавши.
Ты рассказала обо всём матушке, добавив:
– Мама, не надо, не надо больше!
– Да, мама рискует, восьмая барышня, – ответила матушка, – но мать не может смотреть, как её дети умирают с голоду!
А потом матушка перестала приносить зерно. Как оказалось, Ма Бан надел‑таки всем крутившим жёрнова намордники‑лунцзуй. Эта штуковина, сплетённая из ивовых прутьев, закрывала нос и рот и завязывалась сзади на четыре тесёмки. Ма Бан надевая лунцзуй всем женщинам собственноручно и узлом завязывал особенным, так что никто другой не мог его ни завязать, ни развязать. Ну а в наморднике зерно заглотить было уже невозможно.
Какое же удивительное зрелище являла собой мельница семьи Сыма той голодной весной! Толпа исхудавших до крайности женщин, нечёсаных и грязных, в намордниках, с верёвкой через плечо, согнувшись в три погибели и еле переставляя ноги, толкает и тянет гигантские каменные жёрнова. Пот катится в три ручья, прерывистое дыхание – и при этом манящий, колдовской запах зерна! Грохот жёрновов то затихает, то оглушает, подобно раскатам грома. По проходу ковыляет Ма Бан. В руке у него иногда лоза, иногда хлыст. Волоча искалеченную ногу, он переваливается из стороны в сторону и вроде бы в шутку поддаёт женщинам пониже спины: мол, работайте как следует, не прохлаждайтесь.
– Ма Бан, а Ма Бан! – окликает его вдова Цуй. – Даже ослам, когда они жёрнова крутят, и сена дают, и бобов соевых, а ведь мы – люди!
– Какие вы люди! – отвечает тот. – Мужики не мужики, да и на баб не похожи.
– Голодные люди! – кричит вдова Цуй.
– Заморили вас, что ли? – Ма Бан вовсе не смущён. – Ну, раз уж сказала, свою ошибку признаю. Сегодня вечером, после работы, каждая получит премию – один цзинь соевых бобов. Вернётесь домой – сварите и поедите. А вот тебе, Шангуань, с твоими хитроумными проделками, может, не надо? – И глазки хитро поблёскивают: мол, если не хочешь, чтобы о чём‑то узнали, лучше этого не делать. – Ты‑то таскать зерно навострилась, но ведь у тебя Лу Лижэнь в зятьях, а он нынче мой начальник. Так что спущу тебе твои проделки.
Справедливости ради, сестрёнка, следует признать, что этот Ма Бан неплохой человек был. Всё злое у него на виду, а добро глубоко в душе запрятано. Говорят, когда я в исправительной колонии сидел, он не раз помог матушке. Она с корзиной за спиной ходила по улицам, собирая утиль, и однажды попала в грозу. Пошёл страшный град величиной с куриное яйцо, и от удара такой градины матушка потеряла сознание. Рядом случайно оказался Ма Бан, он взвалил её на спину и отнёс в хижину возле пагоды. Он тогда работал охранником и делал обход на улице. Однажды как‑то ходил, ходил да и свалился в канаву. И захлебнулся. Когда его нашли, лицо было начисто обклёвано птицами – куда только грозный вид делся.
То и дело останавливаясь, сестрёнка идёт на север по нашему проулку. Проулка этого уже давно нет. Сколько событий пережило твоё сердечко! Сомкнутыми очами ты видела всё, что творится вокруг. Недаром говорят: «Сердце незрячего что чистое зеркало». За двадцать лет из‑за своей стыдливости и мучившего тебя чувства вины ты едва ли вымолвила полсловечка. Недоедала, считая себя обузой для семьи, ни одной обновки не сносила – ведь все думали, что тебе старое иль новое – едино. На самом‑то деле у слепых тоже развито чувство прекрасного, и сердцем ты видела то, что нам, обычным людям, не дано.
Ты идёшь по проулку, где разыгралось бессчётное число событий – и с трагическим, и со счастливым исходом. Здесь в ноздри врывается запах истории и волнами накатываются её отзвуки. Холодно поблёскивают копыта лошадей японской кавалерии, ослов отряда Ша Юэляна, мулов войска Сыма Ку. Множество запахов, множество звуков на ветвях деревьев. Старый дом немых Сунь. В нём никто не жил, с годами он обветшал и давно уже развалился. Сохранилась лишь часть земляной стены, примыкающей к дамбе. Там, на заброшенном огороде, ты по запаху нашла горький полевой цветок. Жёлтый, дурманящий. Сунула его в рот, пожевала и проглотила.
Была в сестрёнке какая‑то тайна, что‑то роднило её со слепой женщиной в белом – она приплыла сюда много лет назад по разлившейся реке в большом чане. От этой женщины ведут своё начало Сыма Тин и Сыма Ку, это необычное новое поколение. И как появилась она странно, приплыв в чане, так странно и исчезла, будто унесённая ветром. Никто её больше не видел – ни живой, ни мёртвой. Вся жизнь её была недоступна пониманию, а теперь уж и подавно никто не разгадает эту загадку.
Восьмая сестрёнка поднимается на дамбу и останавливается, возле ног её бурлят весенние воды. Порывистый холодный ветер дует прямо в лицо, потрёпанная одежонка вздувается пузырём. Над водой носятся ласточки и роятся пчёлы. Кожа чувствует прикосновение мохнатых пчелиных брюшек и холодок ласточкиных крыльев. Сестрёнка внимательно прислушивается к плеску воды, боясь нарушить её весеннее очарование. Тихонько приседает на корточки и погружает тоненькие пальчики в прохладные струи, ощущая всю нежность и суровость реки, её сострадательность и отрешённость. На мелководье у берега пускают пузыри мелкие рыбёшки, на отмели бочком пробирается рак. Она представляет себе плывущую по реке большую лодку: старый парус весь в заплатах, скрипящее весло упирается в речное дно, поднимая многолетний ил. На лодке человек в оранжевых клеёнчатых штанах напевает грустный народный мотив. Лодка медленно исчезает вдали. Сестрёнка неспешно извлекает ладони из воды; жемчужинки капель стекают по пальцам с удивительно отчётливым плеском. Сестрёнка умывает лицо, а потом негромко запевает: «Нет у тебя сердца, матушка моя, за торговца маслом выдала меня…» Все старшие сёстры знали эту невесёлую песенку, с её старой, как мир, историей, в которой торговец маслом, всецело занимавший сердце несравненной красавицы, был любвеобилен и переменчив. Видать, этот торговец маслом вовсе и не торговец. В деревне есть одна уродливая птица с общипанным хвостом, которую так кличут, а старшие сёстры «торговцем маслом», скорее всего, елду называют. Припевая, восьмая сестрёнка скидывает тонкую рубашонку и вешает её на ветки ивы. Как она прекрасна! Этой красотой, перед которой, как говорится, не устоят города и царства, она, конечно, обязана своему происхождению. Если бы кто в тот день подсматривал за сестрёнкой, то наверняка жить бы не смог без неё. Но увидев такую красоту, и умереть не горько. Смерть из‑за красавицы весомее горы Тайшань.[283]
Красота восьмой сестрёнки была нерукотворной, естественной. Она ничего не понимала в нарядах, а тем более в кокетстве – незапятнанный снег на самой высокой вершине Южного полюса. Белоснежная кожа, гладкая, как нефрит, и чистая, как лёд. Напевая какую‑то мелодию, она заходит всё глубже. Постепенно вода скрыла нога, скрыла пупок, скрыла груди. В них весело и трогательно тыкаются рыбки, а они сияют даже в тёмной воде. Вот уже скрылись и плечи, на воде колышутся волосы. А ты всё идёшь и идёшь вперёд… Под водой тебе открываются диковинные картины: кружат в танце стайки рыб в красном одеянии – они приветствуют тебя; лениво волнуются заросли речной травы. На дне накрыт длинный праздничный стол: великолепное вино, изысканные деликатесы и яства. Ароматы устремляются прямо в океан, вливаясь в его разнообразные запахи…
Теперь я понимаю, что Наташа, по которой я так страдал в юности, была отражением восьмой сестрёнки.
По краю дамбы, вся в слезах, бродит матушка, в руках у неё оставленная сестрой одежда.
Смерть в том году давно уже стала чем‑то обыденным. Несколько человек походя бросили ей в утешение пару слов, и матушка, сообразно обстоятельствам, как говорится, стала выбирать, как вести осла по склону, и перестала плакать. Прижав к груди одежду сестры, она сидела на берегу, не сводя глаз с мрачных, холодных вод. и без конца причитала:
– Доченька, она же всё понимала, не хотела быть обузой для меня, вот руки на себя и наложила… Деточка, за всю жизнь ты счастья даже с маковое зёрнышко не видала…
Раздавая намордники, Ма Бан зыркнул в сторону матушки и ухмыльнулся:
– Ну, Шангуань, надевай!
Она покачала головой:
– Нет, Ма Бан, эту штуку я ни в жизнь не надену!
– Так положено! – не отступал тот.
Матушка взяла намордник и бросила его на пол:
– Ма Бан, сделай милость, не принуждай меня.
– Как тебе, Шангуань, удаётся за нос меня водить? – не унимался Ма Бан.
Матушка собрала с жёрнова несколько соевых бобов, проглотила, а затем, наклонив голову, извергла их из себя. И со слезами на глазах проговорила:
– Я‑то хотела детей спасти. Кто ж знал, что это, наоборот, подтолкнёт её к смерти.
– Ты, Шангуань, и впрямь молодцом, – крякнул Ма Бан. – Не делай так больше. Дело прошлое, будем считать, что ничего не было. Меня ведь тоже мать выкормила.
Когда оставшийся без командира отряд конвойных довёл Бэббита и Няньди до района Дацзэшань, ему неожиданно пришлось вступить в короткий бой с противником. Было уже за полночь, хлестал сильный дождь, резкие вспышки молний то и дело освещали безбрежные виноградники. Сначала на той и другой стороне несколько раз замигали фонарики, затем молния высветила смертельно‑бледные ошеломлённые лица, которые тут же скрыл непроглядный мрак. Миг тишины – и вот уже засвистели пули, даже в темноте находя свою жертву. Замелькали тёмно‑красные язычки пламени, зачастила трескотня выстрелов, запахло гарью. Трещало и пахло как от брошенной в огонь мокрой сосновой ветки.
В суматохе Няньди толкнули, и она упала, угодив лбом прямо в каменную подпорку виноградной лозы – у неё аж искры из глаз посыпались. Она услышала крик Бэббита, а потом увидела в сполохах молний, что он бежит сломя голову, как глупый мул, высоко поднимая свои длинные ноги. Он неуклюже топал, разбрызгивая жидкую грязь, и волосы у него топорщились, как лошадиная грива. «Пленный сбежал!» – крикнул один из конвоиров. Сверкнувшая молния снова высветила Бэббита: теперь он нёсся прыжками, как взбесившийся конь. Впереди и позади, посвистывая, как маленькие пташки, ложились пули. Одна вроде бы попала в него – Няньди видела, что он споткнулся и несколько конвоиров бросились к нему. Но тут железной метлой прошлась автоматная очередь, и они, пробитые пулями, так и надломились в поясе. «Бэббит!» – завопила сестра средь тёмно‑голубых сполохов, решив, что его убили. Но нет, Бэббит был жив. Перескакивая через подпорки, он вскоре исчез, сокрытый мраком. А молнии всё прочерчивали небо, и шестая сестра могла видеть, как жемчужные капли дождя на нежных завитках виноградных усиков в один миг собираются вместе. Через какое‑то время пальба стала удаляться. Словно пронёсся порыв ветра, и снова всё спокойно, будто ничего и не было. Но бой был: сырой воздух густо пропитался пороховой гарью.
Съёжившись под лозой, сестра долго не смела шевельнуться. Глухо стучал по виноградным листьям дождь, где‑то вдалеке ревела вышедшая из берегов река. Из леска, испуганно стрекоча, вылетела цикада и, словно камешек, стукнулась о ветку. От гроздьев недозрелого винограда, усыпавших лозу, веяло горечью. Наконец, собравшись с духом, сестра отправилась на поиски своего светловолосого муженька. Сперва она звала его вполголоса, негромко. Ответом ей был лишь унылый шум дождя. Осмелев, она стала кричать громче: «Бэббит!.. Бэббит!.. Бэббит!..» Так. призывая мужа и обливаясь слезами, она и ходила круг за кругом, как слепой осёл, крутящий жёрнов, по этому винограднику, который поставлял сырьё для первого в Китае завода виноградных вин.
В это время выбравшийся из реки Сыма Ку тайком пробрался назад в Гаоми и уже выискивал арбуз на бахче Вана Третьего, А в одной из заводей в нижнем течении реки стая свирепых угрей обкусывала гниющий труп командира конвоя.
Шестая сестра то и дело спотыкалась о мёртвые тела. При свете молний она могла различить кровь на пропитанной потоками дождя земле, она давно чувствовала её тошнотворный запах. Не в силах избавиться от страха и волнения, она бросилась бежать, натыкаясь на ветви, с которых сыпались виноградины. Тапочки давно уже потерялись, ноги изодраны, но боли она не чувствовала. Мокрая насквозь, вся в грязи, Няньди, беспрестанно падая, ещё и сильно ушибла грудь. Эти несравненные груди шестой сестры, похожие на перевёрнутые буддийские чаши для подаяний, это бесценное сокровище и повредить – такое для меня расстройство, хоть плачь.
Чёртов Бэббит удрал, даже не оглянулся, так и пропал. Правда, через много лет с юго‑востока дошли до нас вести о нём. Разворошили нашу затаённую боль да и мне неприятностей добавили. Жив этот пёс сейчас или нет – только Небеса знают.
Проплутав неизвестно сколько времени по винограднику, сестра в изнеможении свалилась без чувств, но сознание её не покинуло. Леденящий холод земли пронизывал тело, лицо заливала падавшая с веток вода, ревел бушующий разлив и заходились в громком кваканье лягушки. Но слёз уже не было – выплакала она все свои слёзы.
Кругом кромешная тьма. Ни звёзд на чёрном дождливом небе, ни блеска молний. Мрак навалился тяжёлой массой. Сестра попыталась было подняться, но с ужасом поняла, что закостеневшее тело не слушается; лишь глухо колотилось сердце, измученное терзающей его болью. Между небом и землёй нависла мёртвая тишина. Но вот на востоке вспыхнуло огненное зарево, постепенно охватившее пожаром полнеба: занималась кроваво‑красная заря. Клочья тумана спешно прятались в низинах.
Оранжевые лучи пробились сквозь переплетения виноградных лоз и упали на недвижное, захолодевшее тело сестры. В душе будто колёса грохотали. На глазах её, уставленных в рассветное небо, вдруг снова выступили слёзы, и, не сдерживаясь, она заплакала, и плакала долго, чувствуя, что приходит облегчение.
Надежда, что Бэббит будет искать её, не покидала Няньди. Она даже попыталась представить себе, что вот он, уже пришёл. Но нет, Бэббит не появился.
На листок прямо перед её глазами взгромоздилась толстенная полосатая гусеница, похожая на свирепого тигра, и пустила сестре в лицо светло‑зелёную струйку. От брезгливости её даже передёрнуло. И сразу же вспомнилось народное поверье: бывает, «виноградный тигр» – вот эта толстая полосатая гусеница – домогается женщин, а те, кто имел с ним дело, производят на свет «виноградных детей» – вот почему не следует сажать виноград во дворе. Шестая сестра тут же вспомнила, каким серьёзным становилось лицо матушки, когда она рассказывала истории про «виноградного тигра», причём так, будто видела всё собственными глазами. Она уверяла, что у одной обихоженной «виноградным тигром» девицы живот вырос просто огроменный, как чан, а из ноздрей торчали усики «тигра».
Сестра сжалась в комок от страха – так цыплята сбиваются вместе, чтобы спастись от холода. «Виноградный тигр» уставился на неё сверху вниз и задрал раздвоенный хвост, словно собираясь откладывать яйца. Стиснув зубы и собрав все силы, она начала выкарабкиваться из этого опасного места. Жгучие лучи солнца уже прогрели землю, и из виноградника, как из пароварки, стал подниматься пар. Сестра обливалась потом, и вместе с ним тело покидала пропитавшая его сырость. С радостным удивлением она ощутила, что возвращается прежняя чувствительность.
И вот она двинулась на поиски своего Бэббита. Искала она его семь дней и семь ночей, утоляя голод лишь дикими травами, а жажду водой из ручья. Рискуя нарваться на «виноградного тигра», облазила весь виноградник вдоль и поперёк. Одежда изорвалась о колючки, босые ноги оставляли кровавые следы, а тело от комариных укусов превратилось в сплошной волдырь. С всклокоченными волосами, отсутствующим взглядом и опухшим лицом она походила на безобразную дикарку.
К вечеру восьмого дня она потеряла всякую надежду. От омерзительного запаха разлагающихся трупов её всё время мутило. На западе в просвет между тучами опускался красный шар солнца, словно намереваясь устроить там грандиозный пожар. Но тучи в конце концов поглотили его. Воздух недвижно застыл, надвигался ливень, в глаза и рот лезла мошкара. Окончательно отчаявшись и не видя другого выхода, сестра побрела в сторону деревни.
Тусклый желтоватый свет лампы в домике, одиноко притулившемся на околице, согрел душу. Во многих старинных сказаниях – о бесах, разбойниках, об удалых бойцах – дело происходит в таких вот стоящих на отшибе домиках. У сестры подобных историй в голове было хоть отбавляй. Она надеялась, что там у огонька сидит за пряжей старушка – седенькая, подслеповатая, беззубая, с иссохшими руками, движения неторопливые, а главное – сердце доброе. Может, сварит каши из чумизы. Сестре казалось, что она уже слышит жужжание прялки и чует аромат этой каши. И она постучала в дверь. Не стала, как в сказках, сначала проделывать в оконной бумаге отверстие, чтобы тайком посмотреть, что делается внутри, а сразу постучала.
В доме громко дунули, лампа погасла. В беспросветном мраке разливалось стрекотание цикад в подсолнухах. Сестра постучала ещё раз. Раздался приглушённый женский голос:
– Кто там?
– Явите милость, почтенная тётушка, – взмолилась шестая сестра, – беженка я…
Внутри повисло молчание. Сестра терпеливо ждала. Наконец дверь приоткрылась, и в щёлке мелькнула какая‑то тень.
В дом её впустила женщина. Она нашарила кремень и огниво, высекла искру и зажгла масляную лампу. В золотистом свете шестая сестра разглядела крепко сбитую смуглолицую молодуху. Волосы перехвачены синей лентой, на носах туфель кусочки белой ткани – всё говорило о том, что она недавно потеряла мужа. Душа сестры исполнилась сострадания к этой смуглянке – сестре по несчастью. Из глаз брызнули слёзы, и она, не дожидаясь расспросов, опустилась на колени и с мольбой в голосе произнесла:
– Сжалься, сестрица, подай глоток чего‑нибудь горячего, семь дней маковой росинки во рту не было…
Та изумлённо взметнула дуги бровей, и по лицу, подобно ряби на пруду, разбежались добрые морщинки. Она налила в котёл воды, подбросила дров в очаг и принесла чистую одежду:
– Переоденься.
Одежда шестой сестры уже превратилась в лохмотья. Она скинула это рваньё, обнажив своё исхудавшее и грязное, но по‑прежнему прекрасное тело. Великолепная, подобная тончайшему фарфору грудь шестой сестры не могла не вызвать зависти у этой женщины, и она долго не отводила от неё глаз. От её взгляда сестре стало неловко, даже страшновато. Она повернулась спиной и торопливо натянула широченные мужские штаны и куртку – от них пахло плесенью. Женщина присела у очага, и языки пламени освещали её лицо. «Немало тайн хранят глаза этой смуглянки, подобные бездонному колодцу», – пронеслось в голове у сестры.
Обжигаясь горячей кашей, она без утайки поведала этой женщине свою историю. Рассказала, как семь суток искала мужа, и женщину её рассказ, похоже, растрогал, глаза у неё повлажнели, дыхание участилось. Какой‑то хворостиной она безостановочно прочерчивала круги на полу перед очагом.
На улице опять лил дождь, в щели проникала леденящая сырость. Масло в лампе выгорело, и она погасла. Комнату наполнял какой‑то странный запах, в очаге слабо мигали тёмно‑красные головешки, высвечивая мерцающую белизну зубов хозяйки дома.
Шестая сестра вдруг вспомнила про лис‑оборотней и подумала: «А гостеприимная хозяйка не лиса ли, обернувшаяся женщиной? Ночь, ветер и дождь, домик на отшибе, попавший в беду человек – всё как в старинных легендах». И только она так подумала, как тут же нос у этой женщины вытянулся, глаза помутнели, а кожа как будто покрылась золотистой шёрсткой. Сестра чуть не вскрикнула.
– Время позднее, – вздохнула женщина. – Давай спать. – Она встала и указала на кучу свежей соломы в углу: – Не обессудь уж, ложись здесь, сестрёнка.
Какая роскошная постель! Бесконечно счастливая, сестра устроилась на соломе и быстро уснула.
А утром, едва открыв глаза, она увидела, что смуглянка недвижно сидит на порожке в большой накидке и соломенной шляпе, словно рыбак на берегу реки.
– Проснулась? – слегка улыбнулась она шестой сестре. Той даже неловко стало, что так заспалась. – Пойдём, покажу кое‑что. – С этими словами женщина встала и зашагала вперёд, не оборачиваясь. Сестра пошла следом, хотя сомнения одолевали её.
Почти сразу за воротами начинались поля, где буйным зелёным ковром уже поднялись всходы. Шла женщина очень быстро. За полями открылся виноградник, а дальше – перелески и кусты. Тут начинались поросшие зеленью холмы. Всё вокруг было усыпано крошечными белыми цветами. Но сестра не замечала их – сердце у неё было не на месте, мучил всё тот же вопрос: не лиса ли эта женщина? Вот, пожалуйста, она даже видит выбившийся из‑под накидки пушистый хвост.
Когда она вслед за этой женщиной вскарабкалась на вершину холма, её глазам открылась синева Бохайского залива. На песчаную отмель один за другим набегали белые буруны волн. Море повергло её в бесконечное изумление. Она представляла его совсем другим, а оно, оказывается, вон какое. Не дав ей поразмыслить, смуглянка быстрым шагом снова двинулась вперёд. Кусты на склоне холма скрывали вход в пещеру. Даже на расстоянии чувствовался исходящий оттуда омерзительный запах. «Вот тут‑то лисы и обитают», – подумала шестая сестра. Женщина указала, мол, давай, лезь внутрь, и сестра, скрепя сердце, полезла.
В пещере прятался раненный в ногу Бэббит.
Муж с женой наконец‑то встретились и радостно бросились в объятия друг друга. Но закончилось всё отнюдь не счастливо. За спиной обнявшейся пары женщина достала три ручные гранаты – от взрыва все трое погибли.
Пещера эта невелика, её наглухо завалили, и она стала их могилой.
«…Ты не думай, что я тебя боюсь, стерва старая. Да, убила я тебя, и поделом тебе. Вот уж хлебнула за свою жизнь в вашей семейке и тебе ничем не обязана. Сожгла вот денег на дорожные расходы, так что ежели суждено тебе в кого переселиться, то переселяйся, а коли судьба перевоплотиться – перевоплощайся, не будь неприкаянным духом и не шатайся по Гаоми. Слышала, что сказано, нет? Эх дрянь ты паршивая…» Так приговаривала матушка, стоя на коленях у невысокого холмика на могиле Шангуань Люй и сжигая жертвенные деньги. А делала она это сейчас потому, что три ночи кряду ей снилась урождённая Люй, которая стояла перед её каном с окровавленной головой. Матушка страшно перепугалась, но, подавив страх, с упрёком обратилась к призраку: «Зачем явилась?» Та молчала, вперившись в матушку и хлопая невидящими, как у мотылька, глазами, и вёртким багровым языком, который никак не соответствовал застывшим чертам лица, облизывала разлагающиеся вонючие губы. «Сгинь! Вон пошла!» – попыталась прогнать её матушка, но Шангуань Люй медленно наклонилась, потянулась зелёной рукой с длинными ногтями к спящим на кане детям и принялась гладить их одного за другим. В страшном беспокойстве матушка рванулась было, чтобы помешать ей, но руки будто связал кто – не шевельнёшь.
От её стонов проснулся Цзиньтун. Он толкнул матушку, и она с громким криком села, вся в холодном поту.
– Напугала до смерти, – прошептала она.
Раздался какой‑то треск – вроде бы с охапки хвороста, что лежала возле очага.
– Мама, что случилось? – спросил Цзиньтун.
Она не ответила.
Этот треск Цзиньтун тоже слышал.
В маленьких язычках пламени бумага превращалась в пепел, который беззвучно улетал в темноту. Матушка поворошила палкой эти золотистые листочки, чтобы прогорели полностью, но они, похоже, догорать не собирались. По спине пробежал холодок, и матушка для храбрости даже кое‑какие крепкие словечки забормотала. На чёрной сосне негромко ухали, словно заходясь в плаче, совы, в сухой траве на заброшенных могилах плясали, подмигивая, словно со значением, бирюзовые блуждающие огоньки. Пламя на догорающей бумаге взметнулось было и тут же сжалось в тёмно‑красное пятнышко. Чёрная завеса неба сомкнулась с горизонтом, и над головой воссияли россыпи звёзд. Промчался ночной поезд, задрожала под ногами земля, но страх перед духами тут же поубавился. Матушка поднялась, но едва сделала несколько шагов, как за спиной раздался презрительный смешок. Она так и застыла. Какой знакомый звук! Его часто издавала по ночам урождённая Люй, когда, как мешок, лежала на мельнице, а потом на куче хвороста. От ужаса матушка обмочилась, а потом ещё и локоть себе ободрала, пока ползком выбиралась с заброшенного кладбища.
Она отчётливо вспомнила день, когда убила свекровь, словно это было вчера.