Репертуар Е. В. Образцовой 10 глава




 

Мы договорились с Важа встретиться после «Аиды». Он ждал у ворот Троицкой башни, подняв воротник плаща. Не спеша мы пошли в сторону Арбатской площади.

— Если по-настоящему подойти, — сказал Важа, — то, конечно, чувствуется, что постановка старая. За тридцать лет столько было вводов, замен… Если же говорить о Елене Васильевне, то она звучала изумительно. Это было меццо-сопрано в квадрате — такая наполненность тембра! Внутреннее напряжение было очень велико, но не нарушало границ вердиевского стиля. Она не переходила в веристскую, в пуччиниевскую стихию, в какую-то обнаженность. Я не хочу умалять Пуччини, он великий композитор. Но все же Верди идет на уровне Шекспира. Он один из гигантов. Его темперамент глубже, трагичнее, благороднее. Поэтому веристская музыка нашла больше исполнителей. А вердиевские образы под силу лишь очень крупным музыкантам. Чтобы до Верди подняться, оперный певец должен быть значительной личностью. Когда Образцова вышла на сцену, мы сразу забыли, что перед нами прославленная примадонна с титулами, с красивым голосом, которая сегодня поет партию Амнерис и в нужном месте замечательно возьмет си-бемоль. И она сама об этом забыла. Это в ней есть в сильной степени — момент отдачи! Когда она, не щадя себя, все-отдает образу. Согласитесь, это не часто увидишь! Поэтому публика так ей благодарна. То, что она делала в «Судилище», — просто самосожжение. Она действительно хотела спасти Радамеса. Она все делала, чтобы его спасти. Эта ее мольба, обращенная к жрецам, ее проклятия, когда они вынесли ему приговор…

Не Образцова, а живая царица любила Радамеса и хотела вырвать его из подземелья! Мы видели именно не театральную Амнерис, а тигрицу и раненую женщину, может быть, страшную, но все симпатии были, на ее стороне, потому что по-человечески Амнерис очень жалко. И все это у Образцовой раскрывалось через звучание голоса, через тембр, хотя рисунок ее поведения был очень эффектен. Знаете, в какой-то момент я понял, что она могла и не быть красивой женщиной, но это уже не имело бы значения. Она была предельно искренней, предельно действенной, она была великолепна вокально, и она изумительно сливалась со своим голосом.

Настоящее действенное пение — вот что такое это было! И когда получаешь в опере такое, когда в опере слышишь живого человека со страстями, то, конечно, потрясаешься и убеждаешься, что выше жанра, чем опера, в театре нет!

— Вы Образцову видите теперь каждый день, слышите каждый день. И именно вы ей удивляетесь. Это здорово! — сказала я.

— Она очень неожиданная, правда. Есть хорошие певцы, которых можно слушать и раз, и два, и они будут звучать, будут в отличной форме, но это будет всегда одно и то же. А у Образцовой не знаешь, что она завтра преподнесет. Даже в каких-то известных вещах она вдруг так удивит…

— Например?.

— В той же сцене «Судилища» появились такие штрихи! Она не могла это придумать заранее, сознательно зафиксировать и теперь повторять, это рождалось у нее сиюминутно. И должен вам сказать, это — великий дар.

— Образцова как-то призналась, что она сама режиссер своих партий. То, что вы говорите, совпадает с ее самоанализом.

— Конечно, с Образцовой надо работать, надо ее как-то направлять. Но когда режиссер или педагог имеет дело с таким талантом, он должен быть очень умен, обладать очень большим тактом. Ее природа настолько действенна, что надо угадать тот момент, когда ей опасно помешать даже самыми умными советами. Природа актера неуловимая, пугливая. Она, знаете ли, может спрятаться. Даже если актер с такой волей, как у Елены Васильевны. А бывает, что актер очень скромен, работает осторожно, хотя талант у него большой. Но это тонкий, хрупкий, нежный талант. Кстати, и ценный поэтому. И если его слишком опекать, давать много советов, то это вмешательство может убить самобытность.

Сколько погублено в театрах дарований от того, что волевой режиссер убил в актере подсознание. Это тоже большая опасность!

— Важа, откуда вы все это знаете?

— Я учился на актерском факультете. И год работал в драматическом театре.

— Вы?

— Да. Я делал, знаете ли, в жизни много безрассудств, — уклончиво сказал он. И тихо засмеялся.

У него милая повадка — смеяться и смехом скрадывать, снижать чересчур откровенное или драматическое признание.

— Вообще, когда мне говорят о режиссуре, то, как музыканту, мне не приходит в голову ее отрицать. Наоборот, я — за режиссера в оперном театре. Но за режиссера, который в большой дружбе с дирижером. И за дирижера, который в большой дружбе с режиссером. За дирижера-артиста, который живет жизнью всех персонажей оперы.

А режиссер… Часто любят говорить, что хороший оперный режиссер это тот, который работает по партитуре, ставит спектакль по партитуре. Это верно. Но я не забуду, как Монсеррат Кабалье пела «Casta diva» в «Норме», когда «Ла Скала» приезжал в Москву на гастроли.

— Я помню этот спектакль. Мне посчастливилось на него попасть.

— Вот то, что она делала в этой арии, — это гениальная режиссура! Она пела это гениально. Но это не было пение ради пения. Это был образ, который действовал, хотя Монсеррат Кабалье стояла как статуя. Напряжение было колоссальное! Вот такую режиссуру я приветствую. Конечно, артисты могут и бегать, и лежать, и стоять, и сидеть, но я должен знать, что звук, который они издают, наполнен жизнью. В оперном театре все: и режиссер, и дирижер, и художник — должны выявить себя в певце. В его голосе, в вокализации. Если этого нет, то, что ни придумывай, ничего не спасет. Вот у Образцовой сегодня это было в идеальной гармонии — голос, внутреннее состояние, действие.

— Важа, вам легко или трудно работать с ней?

— Мне очень легко. И с другой стороны, очень трудно. Легко, потому что я знаю, что все могу ей сказать и все будет выполнено.

— Вы так на нее рычите…

— Неужели я рычу? — изумился Важа и даже остановился посреди тротуара.

— Даже мне бывает страшно.

— Что вы говорите! — Он опять тихо засмеялся, и мы пошли дальше. — Если хотите знать, я очень волновался перед тем, как начал работать с Еленой Васильевной. Я не знал, получится ли у нас контакт. Если бы она стала заниматься как известная звезда, народная артистка, лауреат и так далее, я бы не выдержал и уехал обратно в Тбилиси. Но, работая, она забывает о том, что она одна из самых больших певиц. Она хочет петь лучше. И не просто хочет, но и все делает, чтобы было лучше. Мне иногда кажется, что она работает даже больше, чем нужно. В этом смысле она к себе беспощадна. Иметь такой грандиозный успех и при этом быть собой недовольной — это, на мой взгляд, тоже признак очень большого дарования.

 

 

Работа с Важа Чачава.

 

 

Работа с Важа Чачава.

 

— А почему вам с ней трудно?

— Потому что ей всегда нужно говорить только то, в чем действительно уверен. Ее великий дар — огромная ответственность для педагога.

— Вы уже дважды повторили, что у Образцовой — великий дар.

— Да, я могу с полной ответственностью сказать, что у Образцовой великое дарование. Прежде всего голос! Он у нее очень своеобразный по тембру. И уникальный диапазон. У-ни-каль-ный! От контральтового соль до сопранового до. Две с половиной октавы! Кстати, раньше «верх» у нее иногда получался сопрановый, но сейчас она сохраняет меццо до самого предела. Эту свою тембральную красоту. Это очень, очень трудно. Она поет Ульрику таким звуком, который все поглощает. И она же может петь самую высокую партию. Ту же Эболи или Сантуццу, например. Эти партии написаны в сопрановой тесситуре, поэтому они так трудны для меццо-сопрано. Редкостный голос побуждает Образцову быть требовательной к технике, хотя она у нее очень высокая. Но предела совершенствованию, конечно, нет. А тем более когда имеешь такое! Потом, красота, физические данные тоже входят в дарование. Об этом и Станиславский говорил. Но знаете, артист может быть красивым в жизни, а на сцене это куда-то пропадает. А Образцова красива именно на сцене. Это чувствуют зрители, это чувствую я, когда сижу за роялем, а она стоит в двух шагах от меня. Я чувствую, какие токи идут от нее в зал, в публику. Я думаю: какая красивая женщина, какое обаяние! Сумасшедшее обаяние, которое людей буквально с ума сводит — и в зале Московской консерватории и в театре «Ла Скала»!

— Голос, красота, темперамент. А ум?

— Да, и ум тоже… На мой взгляд, Образцова не просто умная, но очень умная певица.

— Важа, но существует мнение, что актеру ум мешает — мешает его природе, интуиции…

— Пушкин гениально сказал, что поэзия, прости меня, господи, должна быть глуповатой. Или что-то в этом роде. Это сказал один из умнейших и величайших поэтов. Вот так и музыка, театр. Когда ты умный, ты имеешь право быть и «глуповатым». Надо много знать, много читать, много работать над собой, чтобы позволить себе это. В творчестве тоже на каждом шагу действуют законы диалектики, знаете ли… Большие актерские победы без ума невозможны. Неужели Качалов мог быть неумным? Неужели Хмелев мог быть неумным? Позвольте! Но ум не должен сковывать творчества, а сердце не должно выходить из каких-то границ… Когда я слушаю, допустим, как поет Дитрих Фишер-Дискау, я никогда не думаю, что это очень умный певец. Он поет, как ребенок. Он в творчестве своем очень непосредственный, доверчивый. А ведь это один из умнейших певцов в мире. Да! Это тоже, наверное, довольно редкое дарование — быть на сцене совершенно непосредственным. Это, знаете ли, тоже талант. Потому что если я, как слушатель, все время буду думать: ах, какой умный певец! — это тоже плохо. Ну а Образцова — это такая стихия, что забываешь, поет ли она по правилам, как надо или как не надо. Так это ярко и дерзко. И только потом понимаешь, что и она поет как надо, только очень по-своему…

— Важа, хотелось бы у вас спросить, что значит, на ваш взгляд, петь как надо? Но я знаю, это такой глобальный вопрос, что в нем можно утонуть. Когда я однажды спросила Образцову, как она относится к тезису Бориса Александровича Покровского: «Исполнитель — раб композитора», она категорически запротестовала. Она обожает Марию Каллас, которая, по ее мнению, пела очень по-своему. Она была великим музыкантом и имела право на свою трактовку музыки. Но вот что это такое — своя трактовка музыки?

— Мне кажется, все большие исполнители рабы композитора. Именно поняв дух, стиль, атмосферу великой музыки, они раскрывают свою индивидуальность. А Елена Васильевна, по-моему, просто этого слова боится — раб. Боится по-актерски быть кем-то порабощенной, даже если это великий композитор. Но она права в одном, и очень права, между прочим. Это тоже один из исполнительских законов: ноты, знаки — еще не музыка. Например, Малер любил, знаете ли, повторять, что «лучшее в музыке находится не в нотах». У композитора, создателя, живые чувства, мысли, дух — все самое сокровенное, что им пережито, вылилось в эти знаки. Живое зафиксировано мертвыми знаками. И петь ноты с математической точностью — это, если хотите, убивать музыку. Хотя исполнить надо то, что написал композитор: и высоту звука держать, и правильно считать, и выполнять авторские ремарки, и еще миллион всяких тонкостей. Потому что эти мертвые знаки, точки, слова — то единственное и самое верное, за что можно ухватиться. Но большие исполнители — это как раз те, кто видит не только семь нот, не только то, что написано в партитуре, но и то, что за этим стоит. Та сторона самая важная. Они умеют вернуть произведение к жизни. Мне кажется, это и значит — быть точным, быть рабом композитора. Образцова именно так работает. Я не замечал, чтобы она была против того, чтобы музыкальный текст исполнять точно. Я именно этого требую от нее и никакого противодействия не встречал. Но при этом ее желание — жить музыкой. Видеть за нотными знаками живого человека со страстями, его дух, а не просто ученически, школьно выполнять указания. Но вообще, знаете, интерпретация — это не то, о чем легко можно рассказать. Интерпретация — во многом подсознательный процесс. Но сознание должно активно участвовать, чтобы разбудить то, что нам неподвластно. А если сразу обратиться к тем тайнам, то мы как раз ничего и не добьемся. Надо быть осторожным. Это своеобразная режиссерская хитрость. Вот почему я говорю исполнителю — все внимание на освоение текста. Когда работаешь над произведениями Моцарта, Верди, Мусоргского, Чайковского, то как же можно позволить себе быть неточным, что-то в них менять! Бог дай только приблизиться к этим гениям! А они оставили нам мертвые знаки, совсем не то, что они чувствовали… Существуют разные приемы, чтобы вернуть музыке жизнь. Творческие манки. Надо найти сквозное действие вещи, сверхзадачу, второй план. Разве может современный исполнитель пройти мимо тех открытий, которые сделали Станиславский, Немирович-Данченко, большие артисты драмы, Шаляпин! Как можно вообще говорить о глубокой интерпретации музыки, не зная, что такое второй план? Отыскать его — огромная задача для певца.

— Знаете, Важа, Образцова обо всем этом как-то отмалчивается. Она мне однажды сказала: «Я запрещаю себе скальпировать музыку, потому что она живая».

— Думаю, Образцову не увлекает «литература» в музыке. Или даже литературщина. Такое, знаете ли, словесное философствование. Вот я как будто много говорю о музыке, но я никогда бы, к примеру, не мог быть музыкальным критиком. Это профессия слишком умная для исполнителя.

— Важа, но вы такой умный!

— Да? — спросил он. И мы снова остановились посреди тротуара. Его лицо болезненно исказилось. — Это очень плохо, — скорбно сказал он. — Очень.

Мне было смешно и страшно, что я его огорчила.

— Только прошу вас, пусть ваша актерская природа не пугается, не прячется. Я так рада, что вы появились в Москве и я могу у вас обо всем спросить. И это так хорошо, что вы умный. Значит, с вами все можно. И глупой быть тоже.

Он улыбнулся. И мы пошли дальше, хотя давно прошли и Арбатское метро и Смоленское.

 

 

Репетиция с С. Сондецкисом. «Stabat Mater» А. Вивальди.

Большой зал Московской консерватории, 1981.

 

 

Репетиция с С. Сондецкисом. «Stabat Mater» А. Вивальди.

Большой зал Московской консерватории, 1981.

 

«Попробуем сначала уяснить себе, в чем, собственно, разница между трудом композитора и исполнителя, — писал Вильгельм Фуртвенглер. — Представим себе положение первого: исходный пункт его пути — ничто, хаос; конец — получившее облик произведение. Этот путь, это становление совершается в акте импровизации. По правде говоря, импровизация лежит в основе любого творческого музицирования; произведение возникает подобно подлинному жизненному свершению. „Импровизация в свершении“ — так можно назвать творение композитора. Не покидая пределов музыкальной формы, оно в любой момент своего развития, от начала и до конца, — импровизация.

Таково произведение с точки зрения его создателя. Чем же оно является для исполнителя? Прежде всего это напечатанный оригинал. Исполнитель может и должен следовать тому, что пережито не им самим, а другим — в произведении, давно получившем окончательный облик. Он должен идти назад, а не вперед, как делает композитор, должен, наперекор движению жизни, пробиваться от внешнего к внутреннему. Его путь характеризуется не импровизацией, то есть не естественным развитием, а кропотливым прочтением и группировкой готовых деталей. У композитора — как в любом органическом процессе — детали непреложно подчиняются в и дению целого, от целого получают свою логику, свою особую жизнь; исполнитель должен искать, реконструировать в и дение, которое руководило создателем произведения… Так как интерпретатору в первую очередь даются детали, он, естественно, рассматривает их как решающее начало. А то, что их создало, сформировало, то есть витающее над ними в и дение целого, — поскольку оно ему непосредственно недоступно, — как нечто излишнее, чего доброго, и вообще не существующее. Такое воззрение встречается нередко; его можно охарактеризовать как основной отличительный признак пассивного, нетворческого, гедонистического отношения к искусству. В изолированном виде детали эти представляют широкое поле действия для так называемого „индивидуального“ понимания интерпретатора. Исполню ли я данное место так или по-иному, „пойму“ ли тему более „лирично“ или более „героично“, сделаю ли ее более гибкой и оживленной либо трагически-тягостной — это действительно дело вкуса, и нет инстанции, которая вынесла бы решение по такому поводу. Однако дело обстоит иначе, когда то, что предшествует какому-то эпизоду и следует за ним, рассматриваешь вместе с ним, когда имеешь в виду весь мир, в котором его создатель разместил отдельные темы и мотивы. Если обращаешь внимание на становление, развитие одного из другого, их неотвратимо логическую последовательность, если, наконец, и внутреннему взору наблюдателя все больше и больше открывается видение того целого, которое первоначально руководило творцом, тогда (но только тогда!) все детали вдруг обретают единственно присущий им характер, необходимое место, верную функцию внутри целого, свою окраску, свой темп…

…Доступно ли это интерпретатору, если ему дана уже готовая работа? И вообще может ли он, располагая только частностями, исходя из них, постигнуть целое, его „душевную событийность“? Очень трудно передать словами сущность творческого процесса. Во всяком случае, достоверно, что предохранить нас от погружения в хаос и сумятицу может только признание существования такого „целого“ — назовем его структурой, течением, развитием душевного события или как-нибудь по-иному, хотя это даже приблизительно не выразит мою мысль»[6].

Фуртвенглер считает, что «великие музыкальные шедевры в гораздо большей мере, чем принято считать, повинуются закону импровизации».

 

Январь 1978 года

 

Двухсотый сезон в «Ла Скала» стал праздником музыки во всем мире. По «Интервидению» передавали вердиевские оперы. Мы слышали замечательных певцов, хор и оркестр «Ла Скала», дирижировал Клаудио Аббадо. Прекрасные, горячие спектакли шли в зале, накаленном любовью. Необыкновенная публика «Ла Скала» взрывалась после каждой арии, как у нас взрывается стадион, когда в ворота забивают мяч или шайбу.

В «Дон Карлосе», передававшемся по телевидению на весь мир, пели англичанка Маргарет Прайс (Елизавета), Елена Образцова (Эболи), испанец Пласидо Доминго (Дон Карлос), итальянец Ренато Брузон (маркиз Ди Поза), Евгений Нестеренко (Филипп).

Когда в шестьдесят четвертом году «Ла Скала» приезжал на гастроли в Москву, тот самый маэстро Франческо Сичилиани, который позже осыпал Образцову похвалами и предложениями, говорил корреспонденту журнала «Театр»: «Значение „Ла Скала“ давно переросло национальные рамки. У нас поют не только итальянцы. Но, конечно, не каждому иностранному певцу удается органически слиться с нашим ансамблем. И мы, прежде чем пригласить нового певца, долго приглядываемся, а еще дольше — прислушиваемся. При этом немцы и скандинавы большей частью дебютируют у нас в операх Вагнера, славяне — в операх Мусоргского, Бородина».

 

 

Перед выходом на сцену. «Дон Карлос».

Большой театр, 1973.

 

На этот раз двое славян пели итальянцам и всему миру итальянскую музыку. И какую — Верди!

Глядя по телевизору на Образцову, я думала: хватит ли у нее там времени на дневник? Ведь только она сама могла рассказать, как ставились в «Ла Скала» спектакли, как чувствовала себя в элите певцов.

Состав «Дон Карлоса»: дирижер — Клаудио Аббадо, режиссер — Лука Ронкони, художник — Лучано Дамиани, певцы — Мирелла Френи, Елена Образцова, Николай Гяуров, Евгений Нестеренко, Пьеро Каппуччилли, Хосе Каррерас.

Потом — «Бал-маскарад»: Аббадо, Франко Дзеффирелли, Ширли Веррет, Елена Образцова, Пьеро Каппуччилли, Лучано Паваротти.

И Реквием — Аббадо, Френи, Образцова, Гяуров, Паваротти.

Праздник, «пир богов», как в пятидесятые годы, когда на сцене царили Каллас, Тебальди, Симионато, Нильсон, Ди Стефано, Гобби, Корелли, Бергонци, Дель Монако, Гедда, Христов!..

 

 

«Дон Карлос». Большой театр.

 

Образцова сдержала слово. Возвратившись в Москву, отдала пачку исписанных листов.

Вот эти записи.

 

Аббадо встретил меня поначалу настороженно, но после первой же репетиции растаял, заулыбался, пришел в чудесное настроение. В перерыве оркестровой репетиции подходил ко мне и говорил: «У меня еще новая идея». Это было смешно, так как повторялось несколько дней подряд. Он хотел делать со мной «Аиду», «Бориса Годунова», «Царя Эдипа», хотел, чтобы я поехала на гастроли в Токио со Scala, хотел писать пластинки. Я счастлива с ним работать. Мне все удобно, как будто я пою с ним многие годы. Аббадо чувствует певца, его состояние как будто обнаженными нервами. Он все знает, что тот может и чего не может в данный момент. Если певец в форме, он требует от него предела возможностей. Он уделяет огромное внимание музыкальной фразе, много говорит о моментальной атаке звука — без подъездов, без «портаменто».

Музыкальные репетиции идут в La Scala девять часов в день — три часа утром, три часа после обеда и три часа вечером.

Режиссер Ронкони сидит на всех музыкальных репетициях, а Аббадо — на всех режиссерских. Спектакль создают люди, которые все время вместе. И это дает полную договоренность — в главном и частностях, полное слияние идей. Я знаю не только свою партию, но и каждую фразу в спектакле. Знаю, где дышит Френи, где дышу я, где мы дышим вместе, а где нам нельзя брать дыхание.

 

 

Эболи. «Дон Карлос». Большой театр, 1973.

 

 

Эболи. «Дон Карлос».

 

 

Эболи. «Дон Карлос». «Ла Скала», 1977/78.

 

 

Эболи. «Дон Карлос». «Фестшпильхауз». Зальцбург, 1979.

 

Во время режиссерских репетиций Аббадо сидит на сцене и следит за тем, чтобы ничто не могло разрушить музыку. Если Ронкони так поставил мизансцену, что певец оказался вне ансамбля, Аббадо обязательно его поправит. Если это квартет, он и должен прозвучать как квартет. Если секстет — то как секстет. Певцы не должны стоять в разных концах сцены. Об этом думает не только режиссер, но и дирижер. Поэтому спектакль получается музыкальным. Эта работа стоит всем огромных сил.

Но если я успеваю хотя бы час отдохнуть днем, то Аббадо не выходит из театра до самой ночи. С десяти утра у него оркестровая репетиция, после — уроки с певцами. Потом он бежит на сценические репетиции, а вечером снова оркестровый прогон. Он страшно исхудал, глаза запали. Жена приносит ему в театр еду, как у нас ее приносят работникам в поле. И он ест на ходу.

Мне нравится, что Клаудио такой, какой есть. Не хочет казаться строже, лучше. У него огромный художественный авторитет, его любят певцы, оркестр, публика.

Когда Аббадо дирижирует, я вижу, что он весь в музыке, это — вдохновение. Он не замечает, что нижняя пуговка на рубашке расстегнута и виден живот. Это так трогательно и смешно…

 

 

После спектакля «Дон Карлос» в Будапеште.

Я. Наги, А. Рохони, Е. Нестеренко, Е. Образцова, Л. Миллер. 1980.

 

Очень интересно было начать работать с новыми для меня партнерами — Френи, Гяуровым, Каппуччилли, Каррерасом.

Гяуров работает тихо, своих секретов не раскрывает, очень себя бережет. Он в хорошей форме. Голос его обволакивает благородным тембром и «уводит в мир иной».

Мирелла Френи — великолепно обученная певица, дисциплинированная, обаятельная и милая. Очень слушается Аббадо. Ведет себя ребячливо, шутит, коверкает слова, в журналах всем на фото рисует усы и бороды.

Хосе Каррерас — красивый молодой человек с замечательным голосом. Он славный и искренний партнер. Вместе с Паваротти и Доминго он является ведущим тенором La Scala.

Пьеро Каппуччилли на репетициях все время сидел рядом со мной, рассказывал разные истории, шутил, чтобы я не чувствовала себя одиноко. Я ему за это очень признательна. Голос у него выдающийся, настоящий вердиевский баритон. Поет всегда в полную силу, играет со страстью. Говорит, что не понимает тех певцов, которые берегут себя. И я абсолютно с ним согласна.

 

Уже несколько раз встречалась с Ренатой Тебальди. Мы познакомились в Москве, она приезжала, когда праздновалось двухсотлетие Большого театра.

И вот я у нее дома, в Милане. Она еще очень красива, моложава. Одета, причесана, как царица. Мила, естественна, совсем нет позы.

Мы ели мороженое и смотрели по телевизору «Макбет» из Туринского оперного театра. Замечательно пел баритон Ренато Брузон. Но надо было видеть, как Тебальди слушает, как жестикулирует! Если кто-то плохо поет, кричит, как на футболе.

И все-таки мне казалось неправдоподобным, что я могу с ней сидеть, что она мною интересуется, легендарная певица! Она пришла в La Scala послушать меня на генеральной репетиции. Она давно не показывалась публике, не появлялась в театре. А после смерти Марии Каллас — тем более. Когда обе сошли со сцены, они помирились и очень нежно относились друг к другу. Тебальди рассказывала, что Мария звонила ей за три дня до смерти. Замкнутая, закрытая, Рената, пережив эту потерю, стала как будто еще нелюдимее. И вот нарушила свое затворничество — пришла в театр. Потом надарила мне всякой всячины. Талисманчик — носить на груди, концертные платья, но главное — свои «бижу» театральные: все из первого акта «Травиаты» и все из «Джоконды». Хотела еще отдать свои украшения из «Федоры», но после сказала: «Может быть, я еще один раз в них спою».

 

Сегодня — 6 декабря 7 7 — го года — открытие двухсотого сезона La Scala, который в Италии называют сезоном Верди. Я почти не спала ночь, принимала лекарства, дышала ингалятором, ставила горчичники. Грудь заложена. Тебальди прислала меховую кофту — знает, что я простужена. Боюсь страшно. Но собралась максимально. Как я готовилась к этому вечеру, как я хочу спеть по-настоящему!

 

Ну, вот и прошла премьера «Дон Карлоса»! Была как во сне — ничего не помнила, не соображала, что пела, как пела, какие слова, куда вступать. Все забыла! Пожалуй, так я волновалась, когда в первый раз пела Марину в «Борисе Годунове» в Большом театре.

Спела «Del velo»[7]и — овация. Стою, не знаю, что делать — кланяться или оставаться в роли? Все-таки пришлось кланяться… А пела я вроде не так уж и хорошо. Ничего не могу понять в последнее время. Мне кажется, я просто вошла в моду у публики. Конечно, бывают спектакли-откровения, когда я здорова, когда вдохновенна и все отвечает моим желаниям.

А здесь — страх, безумие!

Но петь я умею. Еще не так, как хочу, но с болезнью вчера справилась.

Потом было трио и моя сцена «Oh don fatale, oh don crudel»[8]. В зале кричали как безумные. Хотя си-бемоль и переход на ля мне так и не удается. Не хватает дыхания на ля — так долго Аббадо держит меня на си-бемоле…

После спектакля все выходили на сцену вместе и по одному. Театр ревел и бушевал.

Аббадо держал меня за руку, говорил, что хочет со мной работать. Когда выходили на аплодисменты, кричал: «Елена, где ты?»

Но бедный Ронкони, его освистали: постановка не понравилась! Он улыбался, но горько. И мужественно держался.

После в зале стали кричать: «Образцова sola!» Пришлось мне выйти еще раз одной.

Как я счастлива, что в двухсотый сезон La Scala я имела успех — и среди таких певцов!

После спектакля (а сколько было цветов — и каких!) пошли в ресторан «Savini» на ужин, устроенный мэром Милана. Мы шли с Аббадо, и репортеры нас фотографировали. Он смеялся: завтра под этими фотографиями напишут что-нибудь эдакое — Аббадо украл Образцову…

 

Так быстро летит время! Спела уже четыре спектакля «Дон Карлос». Сегодня — пятый. И начались оркестровые и сценические репетиции «Бал-маскарада». Дзеффирелли еще нет, вместо него работает Sonia, немка, помощник режиссера. Она ведет почти все спектакли в La Scala, очень исполнительная, сухая. У нее записаны все мизансцены, и она все делает, как хочет режиссер. Жду, жду Дзеффирелли!

У некоторой части итальянской публики вызвало удивление, что именно «Дон Карлос» открыл двухсотый сезон La Scala. Аббадо, поставивший в театре «Аиду», «Бал-маскарад», «Симона Бокканегру», «Макбета», Аббадо, страстно влюбленный в музыку Верди, объяснял в многочисленных интервью, что решение поставить эту оперу вызвано желанием воздать должное памяти Артуро Тосканини, который в последние годы жизни не раз сетовал на то, что «Дон Карлоса» несправедливо причислили к второстепенным произведениям Верди.

«Когда берешь в руки партитуру Верди, то сразу видишь: в ней все сказано, твое дело — уметь прочесть, — говорил Аббадо. — Всякий раз поражаешься, какой могучий драматизм сумел придать Верди персонажам всех своих опер, начиная с „Набукко“ и кончая „Фальстафом“. Вдумываясь в каждую отдельную партитуру, вновь и вновь обнаруживаешь глубокую музыкальную проникновенность в обрисовке характеров с помощью оркестровых и вокальных средств…».

Аббадо восстанавливает купюры, которые делались в разное время, очищает партитуры от наслоений, привнесенных плохими интерпретаторами или просто переписчиками нот. Так было и с «Дон Карлосом». Над партитурами Верди, как, впрочем, и всех классических опер, Аббадо работает вместе с научными музыкальными центрами, которые занимаются-также отысканием подлинных клавиров Верди. В традиционных клавирах издания «Ricordi» или лейпцигского есть ошибки в сравнении с оригинальным текстом. Аббадо выискивает эти ошибки и заставляет певцов переучивать. Он и мне поправил одну фразу в партии Эболи. Для Аббадо имеет принципиальное значение подлинность каждой вердиевской фразы!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: