— В этом у вашей светлости не должно быть ни малейшего сомнения.
— Прекрасно, возьми казаков, прибывших от пана Хмельницкого, отруби им всем головы и выставь их у ворот. Это могут сделать твои люди.
Быховец побледнел.
— Я слышал, ваша светл...
— А я вижу, вашець, — уже ехидно сказал Вишневецкий, — что на вас нельзя положиться.
— Казаки приятные вести вашей милости...
— Приятно мне будет, когда пан Быховец выполнит приказ.
— Приказ вашей милости будет выполнен, но прошу и меня тоже казнить. — Быховец вышел из кабинета, словно ноги у него были чужие.
Вишневецкий остановился у стола и, закусив губу, казалось, неотрывно смотрел на мраморную сову, но видел только лежавший на столе белый четырехугольник. Писарь понял этот полный нетерпения взгляд князя и нарочно вышел из кабинета. Только за ним закрылась дверь, Вишневецкий, как коршун цыпленка, схватил письмо и стал читать. С каждым словом он менялся в лице, по нему, казалось, проходили то темные, то светлые тени, а когда кончил, быстро подбежал к окну, выглянул и отвернулся с гримасой досады: поручик Быховец уже выполнил его волю. Он позвал гайдука и приказал подать свечу.
Письмо Хмельницкого сгорело и лежало теперь кучкой черных лепестков. А Вишневецкий все еще тупо смотрел на то, что от него осталось. Писарь заглянул в дверь раз и другой. Вишневецкий продолжал сидеть неподвижно. Наконец он встал и громко хлопнул в ладоши.
— Прикажите играть сбор!
Через час из Лубен выступила большая колонна вымуштрованного, вооруженного, закованного в панцири надворного войска. Сам князь ехал на белом коне впереди, а за обозом тащились беглецы из Переяслава... Над колонной поднималась взбитая лошадьми пыль.
|
В Белоусовке большак раздваивался — один путь вел прямо на запад, к Переяславу, другой на север — к Прилукам. Когда проехали хутор, у беглецов, горевших нетерпением отомстить Кривоносу, вдруг вытянулись лица: колонна повернула на север, на Прилуки.
ДУМА ДЕВЯТАЯ
— Не пей, Хмельницкий, много той желтой водицы.
Идет ляхов сорок тысяч статных, круглолицых!
— А я ляхов не боюсь и страха не знаю.
Поднялась за мною сила от края до края!..
ПЕРВЫЙ ГРОМ
I
На курган выскочил всадник с копьем и замер: перед ним без конца и края под голубым небом зеленела степь. Свежий ветер гулял по сочной траве, по шелковистому ковылю и катил волны до самого горизонта, где они сливались с водами Днепра. Степь цвела всеми цветами радуги и, казалось, полыхала от пестрых мотыльков, шмелей, пчел, букашек. Каждая былинка, обласканная солнцем, излучала аромат; от него кружилась голова. На зеленом поле, чуть видные, передвигались, как челны по морю, казацкие разъезды, татарские чамбулы, то тут, то там от земли вдруг отрывались козули и уносились в степь. На горизонте струилось марево, высоко в небе рыскали хищные коршуны и кобчики, а еще выше кружились орлы. Тишину нарушал только стон серебристых чаек, качавшихся в голубом воздухе, как на упругих волнах.
По Черному шляху, растянувшись на целую версту, шло войско с горевшими на солнце знаменами. А дальше серым валом катилась татарская орда.
Впереди войска ехал гетман Хмельницкий, над ним развевалось малиновое знамя. За знаменем двигалась войсковая старшина, есаулы и кобзарь Кирило Кладинога. С есаулами ехал для связи татарин в островерхой шапке и в полосатом халате. Все войско было на лошадях либо на возах и пестрело на солнце полковыми знаменами, сотенными значками, казацкими жупанами, расшитыми попонами, наборными уздечками, белыми султанами, серебряными рукоятками сабель, а то и голым загоревшим на солнце телом, веревочными недоуздками, ободранными ножнами, заржавелыми от долгого лежания в земле мушкетами или торчмя набитыми косами. Но глаза всех блестели одинаково — молодо, гордо и бесстрашно.
|
Следом везли артиллерию — всего пять пушек; самая большая из них, киевская, свободно помещалась вместе с лафетом на одной повозке. Пушка с арабской надписью была еще меньше; такого же калибра были и остальные; на них можно было прочитать: «Rodolphus secundus imperator» [ Император Рудольф Второ й]. Дальше тянулись чумацкие арбы и кованые возы с пешими казаками, боевым снаряжением и провиантом. Они ехали в четыре ряда, готовые в случае опасности тотчас прикрыть колонну войск с двух сторон и спереди и превратить ее в защищенный лагерь. Но те, кого всегда приходилось остерегаться в степи, сейчас шли сзади как союзники. И все же казаки не очень доверяли этим союзникам и держались от них на расстоянии. Татары тоже боялись, чтобы казаки, заманив их в степь, не рассчитались с ними за все их злодеяния, а потому держались не ближе чем на пять верст от казацкой колонны.
Войско шло степью уже третий день, но не только не чувствовало усталости, а с каждым шагом становилось как бы еще сильнее, веселее, отважнее. По всей степи разносились песни, звенели струны бандур, отбивали свой ритм бубны.
|
Пели все — и казаки, и старшины, возницы и погонщики, не пел только гетман Богдан Хмельницкий. Он ехал, погруженный в раздумье; каждый шаг приближал его к решающему моменту: свершалось великое дело. Удастся ли ему укротить ненасытную шляхту на Украине, вынудить Речь Посполитую возвратить казакам хотя бы часть старинных прав, или все это кончится так, как до сих пор кончалось? И перед глазами встали его предшественники — сожженные в медных быках, четвертованные, посаженные на кол, обезглавленные...
Разведка донесла, что коронный гетман выслал из Черкасс на Запорожье двенадцать тысяч своего войска, чтобы поймать его, Хмельницкого, и разогнать Сечь. Шесть тысяч кварцяного войска и волонтеров идет сухопутьем, а шесть тысяч реестровых казаков плывут по Днепру. Реестровиками командует полковник Вадовский. Сойдя с челнов, они должны в условленном месте соединиться с колонной кварцяного войска.
Именно такого разделения на две колонны и хотел Богдан Хмельницкий, именно это и нашептывали польским гетманам его люди. Казалось бы, можно радоваться. Но Богдан Хмельницкий вел за собой всего пять тысяч, да и то многие из них впервые взялись за оружие, а часть и вовсе его не имела.
Немалую силу представляла конница татар, но казакам известны были повадки крымчаков — будут драться, только пока им это выгодно.
Хмельницкий хорошо понимал, что лучше не начинать войну, чем потерпеть поражение, понимал, что полководец не должен давать бой, если не уверен в победе. Но он считал, что уравновесить силы можно еще и благодаря искусству и умелому использованию местных условий. С польским войском запорожцы встретятся, очевидно, через три дня где-то в районе Княжьих Байраков. Теперь многое будет зависеть от того, успеют ли казаки захватить взгорок у реки Желтые Воды и не двинется ли Вишневецкий на подмогу.
Второй заботой Богдана Хмельницкого были реестровые казаки, плывшие по Днепру. Пусть даже не пойдут они против поляков, только бы не помогали им, — и тогда бы силы уже уравнялись. Он оглянулся назад. Есаул сразу же оказался рядом.
— Хотите сказать что-нибудь, пане гетман?
— Что слышно с Днепра?
— Байдаки уже обогнали пеших, ваша милость!
— Белое знамя приготовили?
— Сделано, и слова золотом вышили.
— Скажи пану обозному, что привал будет на Камышовой, а взойдет луна — двинемся дальше, на всю ночь. Паны шляхтичи нас подгоняют. Мимо Кодацкой фортеции будем проходить — построиться лагерем, а то хромой черт еще схватит кого. Уж как ему, верно, не терпится «языка» поймать. — Вспомнив коменданта Кодака, он криво улыбнулся: вот незадача пану Гродзицкому — и близок локоть, да не укусишь! — Выходит, пане есаул, время сильнее сабли! Вам во что бы то ни стало надо завтра ночью стать на Желтой Воде. Метла и Пивень живы еще?
— Сегодня видел их, пане гетман.
— С привала пусть едут к Днепру. Метла с лошадьми будет ждать на берегу, а Пивень должен исхитриться попасть к реестровым казакам на байдак. Пусть расскажет, за что народ собирается воевать против польской шляхты, а если что и соврет, тоже не грех. Не сумеет — паны в Днепр бросят ракам на поживу; не посмеет — прикажу голову срубить.
На кургане снова показался силуэт всадника, но уже без копья. Он постоял мгновение и исчез. Хмельницкий вопросительно посмотрел на есаула, но есаул растерянно молчал.
— Видел?
— Всадник, пане гетман. Впереди идет дозор.
— А почему сюда носом?
— Не заметил, ваша милость.
— Пошли узнать!
Есаул снисходительно улыбнулся такой причуде и отправился выполнять приказ. Но не успел он еще растолковать сотенному хорунжему, куда и зачем послать разведку, как заметил нескольких всадников, скачущих от кургана. Это были казаки из сторожевого охранения. Они привели с собой двух жолнеров польского войска.
— Кто такие? — спросил Богдан Хмельницкий у казаков.
— Разъезд захватили! — хвастливо заявил один казак.
— А почему разъезд оказался у вас в тылу?
Казаки удивленно посмотрели друг на друга: об этом знали только они да польские жолнеры. Самоуверенность с казаков как рукой сняло, и они виновато опустили головы.
— Пане есаул, передай приказ полковнику Золотаренко, чтоб этих хлопцев не посылали больше в дозор. Мышь не должна пробежать не замеченной казаками. Говорите, паны-ляхи: какого полка, когда выехали в разведку, где сейчас гетманич Стефан со своим войском? Не думайте, что ваши ответы будут для меня новостью, я только проверить хочу.
Панок с остренькой мордочкой и тонкими губами сразу же ощетинился:
— Цо то ест? Сейчас же разойтись! А вашего бродягу Хмельницкого выдать мне... Всех зачинщиков! Тогда пан краковский вас, может быть, помилует.
Богдан Хмельницкий весело улыбнулся.
— Ишь какой кусачий — прямо за полы хватает. Не зря говорится: цо панек, то гетманек! Отведите его в обоз. И ты такой же? — обратился Хмельницкий к другому жолнеру, который был старше годами, одет победнее и не очень опечален тем, что попал в плен.
— Говорили ваши казаки, что на панов идете, вашмость? — сказал он с крестьянской простотой, когда крикливого шляхтича увели. — Вот бы и моего пана Свистицкого в ту же кучу. Видели, какая стерва?
Оказалось, второй жолнер был родом из-под Варшавы, жил халупником [ Халупник – безземельный крестьянин, живущий в чужой хате ] у пана Свистицкого и думал не о воинской славе, а о том, что весна на дворе, сеять пора, хлеб нужен. Он охотно рассказал все, что знал. За три дня гетманич Стефан Потоцкий не успел пройти с войском и тридцати верст, дошел пока только до Крылова.
— Пройдут версту-другую и возвращаются назад восстания душить. А про вас кричит: «И плетей хватит!» Гляжу, как бы им самим не пришлось отведать плетей, ведь по воде реестровые давно вперед ушли! Вот было бы славно! — И он решительно ударил шапкой оземь. — Примите и меня к себе. За себя и за вас воевать буду!
Лица старшины расплылись в довольных улыбках, только один, да и то больше для приличия, сказал:
— Ты же не нашей веры.
— Эх, вашмости, чья власть, того и вера.
Богдан Хмельницкий слушал молча, но внимательно. Видно было, что этот халупник его заинтересовал.
— А как тебя звать, мосьпане?
— Какой из меня пан, ваша милость, просто — Янек.
— И много у вас таких?
— Убогих, ваша милость?
— Башковитых!
— Нищета и умного сделает дураком. «Марш, Янек, в лес по дрова, марш на войну». Служи, как пес!
— И скот ревет, когда мясник ведет.
— Реветь и мы умеем, мосьпане, а здесь смелость нужна. Встали и у нас кое-где против панов. По лесам собираются... бунтует народ...
— Ну, а ты отсюда помогай им. Иди в обоз!
II
Для наблюдения за продвижением реестровых казаков были посланы не только Метла и Пивень. Начиная от самого Кременчуга через каждые пять-шесть верст на берегу Днепра сидел казак и ждал появления байдаков, а как только замечал их на воде, скакал с известием к соседнему, а тот мчался дальше, и так — покуда весть не доходила до гетмана Хмельницкого. Доро́гой Метла и Пивень узнали, что байдаки уже прошли Кодак, и потому они свернули к Днепру по речке Суре, на берегу которой надеялись набрести на жилье и раздобыть челн. Они заметили хутор, когда вдали уже заблестели воды Днепра.
На хуторе жил Пронь Никитин. Казаки не удивились ни тому, что он называл себя холопом московского царя, а сам поселился на казачьих землях, ни тому, что у Никитина была вывихнута левая рука, а на правой не хватало указательного пальца. Был он высок, широк в плечах; кулаки его папоминали вывернутые из земли корни.
Он носил русую бороду, а волосы расчесывал на прямой ряд. Удивило казаков только то, что Никитин через каждые два-три русских слова вставлял либо татарское, либо турецкое.
— Тебя что, турок крестил? — не выдержал Метла.
Никитин погладил бороду и улыбнулся, точно малым детям.
— Думал, и вовсе свой язык забуду.
— Должно, в неволе был?
— Довелось.
— И долго?
— Сорок лет живот свой мучил, батюшка. — И он снова степенно погладил бороду. — Может, слышали, как мы захватили турецкую галеру Анти-паши Марьева?..
Казаки не дали ему кончить.
— Так ты из тех? — первым закричал Метла, глядя на хозяина восторженными глазами.
— Матерь божья, — часто замигал Пивень, — ведь пудовую свечку обещал поставить, если встречу хоть одного из вас. Метла чертова, что ты пялишься, как сова, целуй руку у пана товарища! Да этого еще и свет не видывал... сорок лет! Сколько же можно с таким человеком выпить, слушая его! Я вот тоже иду, пане товарищ, либо в неволю, либо на смерть. Ты расскажи, дорогой пане товарищ, как ты, что ты... На каторге, что ли, был или где еще?
— Десять лет у панов-ляхов, столько же у татар да двадцать у турка. Только это как-нибудь другим разом. Зачем вам сандал, то бишь челн?
Узнав, кем посланы казаки. Никитин поскреб затылок, молча оглядел запорожцев, затем спросил:
— А веслом, батюшка, орудовать умеешь? Нынче полноводно, течение быстрое.
Оказалось, что Метла и Пивень хоть и выросли на Днепре, но с водой не дружили, даже позабыть успели, когда и купались, да и то в какой-то луже.
— Может, помочь вам, панове казаки. Дело табак — ляхи в тыл заходят.
Пивень и Метла переглянулись: на самом деле, если реестровые казаки проплывут еще день-два по Днепру, они могут оказаться позади колонны запорожцев. Казаки еще не знали, чем может им помочь Никитин, но уже за одно намерение такому человеку надо было в ноги поклониться, и Пивень от радости и восторга замахал руками.
— Я ж говорил, что таких и на свете мало. Да кто из казаков не слыхал про Самойла Кошку, вашего старшого? На всех ярмарках о нем поют! Да ведь если сказать реестровикам... Поедем и на байдак вместе, пане товарищ! — уже умоляюще прибавил Пивень. — Ты же, верно, и плавать умеешь, а меня прямо рвет от воды.
Метла только скорбно кивал головой.
— Без тебя он и на берегу утонет, помоги, товарищ!
— Так тому и быть: не сидел Пронь на печи раньше, не будет сидеть и теперя!
В тот же день они втроем двинулись к Днепру.
Было начало мая, и верховые воды уже успели добраться до низовья. Река вышла из берегов, затопила балки и острова, наполнила степные речки, взбила желтую пену между осин в низинах, а на середине распустила пенные струи конской гривой на ветру. В камышах слышалось кряканье уток, крик селезней, на плесах плавали дикие гуси, а по озерцам ходили тонконогие журавли и носатые цапли.
Теперь всем заправлял Никитин, и казаки с охотой на него полагались. Место он выбрал на пригорке, с которого за версту или даже за две можно было увидеть суда на воде и как раз там, где острова разбивали течение на несколько рукавов. Метла стреножил лошадей и пустил их под горой пастись, а сам лег прямо под открытым небом и, хотя его немилосердно кусали оводы, сразу же уснул. Никитин с Пивнем занялись рыбной ловлей. Рыбы попадалось много, и Никитин все, что было меньше локтя, кидал обратно.
— Гуляй, мала, пока на сковородке не была! — приговаривал он, ласково улыбаясь. — Чтоб не знала горя, плыви себе в море!..
— Только не попадайся пану на глаза, — добавлял Пивень, — съест, а не съест — испоганит! И сам не гам и другому не дам. Уже казак у себя на Днепре и рыбы половить не имеет права.
— В Московии при такой оказии говорят: «Отольются кошке мышкины слезки...»
— А кошки не больно каются. Надо их вогнать в такие слезы, чтоб и присказки подобрать нельзя было, тогда разве раскаются.
После доброй ухи Пивня стало клонить ко сну.
— Припекает-то как, должно к дождю.
— Поспи, казаче.
— Еще царствие небесное просплю. Чтобы спать не хотелось, ты расскажи, как вы с каторги вызволились. Это где было?
— У самой Шпанской земли.
— И это вы добирались домой через тридевять земель?
— Через шесть чужих стран пройти довелось.
Никитин отнес рыбу в каюк, а вернувшись, стал рассказывать о стае волков, напавших этой зимой на его хутор.
Когда спал полуденный зной, на горизонте замаячили на воде темные полоски, превратившиеся затем в байдаки. Было их не менее ста, даже в глазах зарябило. Пивень заметно побледнел, разволновался, начал тыкаться по берегу, как слепой щенок, подыскивая на всякий случай какую-нибудь спасительную жердь или бревно. Метла посмотрел на лошадей и отправился укрыть их за холмами, так как байдаки быстро приближались. Никитин и Пивень, прикидываясь простыми рыбаками, поплыли наперерез, как бы направляясь к островку.
Вскоре передний байдак поравнялся с каюком. На нем была мачта с парусами, два фальконета, бочка с сухарями и более полусотни немецкой пехоты. Наемники сидели на скамьях, развалились у бортов, весла без дела лежали в уключинах, так как посудину и без того очень быстро несло течение. Никитин, увидев немцев, хотел уже повернуть к другому байдаку, но Пивень придержал его за весло, и каюк понесло рядом с байдаком.
— Это такие же немцы, как и мы с тобой. Только для страха.
В это время на палубу торопливо вышел без шапки пучеглазый, круглолицый шляхтич с торчащими усами и с высоко подбритыми русыми волосами. Был он средних лет, статный, одет в жупан дорогого сукна.
— Вот они, пане полковник! — сказал кто-то по-польски.
Шляхтич подошел к борту.
— Кто такие? — крикнул он, подозрительно оглядывая каюк, но Никитину было уже за шестьдесят, а Пивню минуло сорок, и это его успокоило.
— Рыбаки, ваша вельможность! — быстро отвечал Пивень.
— Они тут все знают, задержите их.
— А ну, ты, старик, плыви ближе! — уже по-украински закричали солдаты, забыв, что они «немцы». — Знаешь здесь путь рукавами, чтоб в Затон попасть?
— Знаю! — ответил Никитин.
— Так лезь сюда!
— Тогда и я полезу! — крикнул Пивень, испугавшись, что один останется в каюке. — Мне здесь ведома каждая рыбка, каждая пташка. А вот что я еще вам скажу, панове молодцы... — и прежде Никитина вскарабкался на байдак.
— Хватит одного! — сказал полковник.
Пивень от такой команды чуть не свалился за борт: ведь он не знает здесь ни одного рукава, его сразу же раскусят и кинут ракам на поживу. Он умоляюше посмотрел на Никитина. Никитин тоже растерялся, однако продолжал плыть рядом с байдаком. И вдруг Пивень весь расцвел: ему пришла счастливая мысль.
— Панове молодцы! — обратился он к реестровикам и полушепотом продолжал: — Вам ведь невдогад, кто в этом каюке сидит?
Реестровики вопросительно подняли брови.
— Да это же друг-товарищ Самойла Кошки. Сорок лет в неволе вместе с ним пробыл! Где еще удастся вам увидеть и услышать другого такого...
Реестровики все кинулись к борту, так что байдак накренился набок, а полковник чуть не свалился с ног. Он грозно закричал, но на него уже не обращали внимания.
— Где он, где?.. Как тебя? Это правда — с Самойлом Кошкой? Тащите его сюда! Лезь, лезь... Да у него полный каюк рыбы. И рыбу давай: будет ужин!
Никитина на руках подняли на палубу. Он сопротивлялся, хмурил брови, убивался о каюке, но Пивень видел, что все это было нарочно: о каюке нечего было беспокоиться, так как реестровики уже привязали его к байдаку.
III
Никитина посадили рядом с рулевым, который держал под мышкой отполированный руками конец руля.
— Поворачивай, друг, направо, если хочешь попасть прямо в Затон, — сказал Никитин, поуспокоившись.
Рулевой недоверчиво посмотрел на него — правый проток был самый узкий, но и Пивень закричал:
— Держи, держи правее!
«С чего бы это начать? — терзался Пивень. — А вода, верно, холодная еще. Пускай уж когда по берегу волоком будут перетаскивать байдаки, тогда поговорю». — А сейчас давайте послушаем невольника, — сказал он уже вслух.
Никитин подождал, пока полковник скрылся в шалаше, и только тогда начал:
— На каторгу я, батюшки мои, не сразу попал... Меня сначала взяли в полон ляхи в московское разорение.
— Повсюду от них разор, от этих панов, — вставил, как бы между прочим, Пивень.
— Князь Любомирский сделал меня прислужником, определил к собакам...
— Мы люди вольные, и то к собакам приставляют, а ты о себе... — снова пробормотал Пивень. — Тут знатных казаков псарями делают...
На него с интересом посмотрели несколько реестровиков, но остальные накинулись:
— Не перебивай! Гнездюк, а туда же в казаки лезет...
— К собакам, — продолжал Никитин неторопливо, как бы для того, чтобы Пивень мог вставить словечко, — а маршалок княжеский и говорит: «Будешь, Пронька, стараться, князь скорее вольную даст». Стараюсь год, стараюсь два, не отпускают. Только на десятый год вспомнили, обменяли меня в Крым на какого-то своего слугу. — Он громко вздохнул, а за ним вздохнул и кое-кто из казаков.
— Вот все они такие подлюги, шляхтичи, — уже смелей перебил Пивень. — Правильно делает этот чигиринский сотник... Слыхали, говорят, запорожцы уже гетманом выбрали Хмельницкого?
— Верно это? Ты от кого слышал или сам так думаешь?
— Что он там мог слышать, несчастный гречкосей?
— Говорят, а мы слушаем.
— Ну, так и слушай человека, не перебивай... Про панов-ляхов нам, мил человек, неинтересно, мы и сами это знаем...
— Как они барышничают нами...
— Ну и приятель у тебя, — укоризненно покачал головой казак.
— А разве неправду говорит? — заступился второй. — Торгуют, как цыган лошадьми.
— А вы подставляете шеи, чтобы хомут надели. Глядите, мол, панове шляхтичи, как я буду лягать православных!
— Да дай же послушать! Говори, говори...
— Как ты, человече, на каторге оказался?
— Несколько раз бежал от татарина, вот он и продал меня турецкому царю во флот. Там же только на невольниках и ходят суда. Меня перевезли на цареградскую галеру и приковали к передней скамье. Начальником был турок Анти-паша Мариоль, мы его по-нашему называли — Марьев. Осмотрелся я, батюшки мои, а на галере прикованных без малого триста человек — и московских, и русинов, и литовских людей. Есть ли ветер, или нет, гребут они день и ночь да молят про себя православного бога укоротить им век. Рядом со мной на передней скамье, был прикован один невольник. Он ни в чем не давал спуску янычарам, хотя его и били каждый день. Мы его старшим звали, потому что и на воле, рассказывали, был он большой баши. Вот как-то ночью он и спрашивает меня потихоньку: «Пронька, хочешь на волю?» «Кабы не цепи», — отвечаю. — «Тогда слушайся во всем меня».
Его все невольники слушались, даже и не нашей веры, ведь у каждого душа на волю рвалась. А один-таки нашелся, звали его Сильвестром, из Ливорно он был, глядим — он уже молится по-ихнему: «Алла, алла», уже на день оковы с него снимают, уже Анти-паша ему запас харчей доверил. «Вот собака!» — уже не токмо думаем, но и говорим. А он свое: «Алла, алла...»
Однажды послал турецкий царь свой флот в Азовское море — город Азов брать. С ним и наша галера пошла. Нам довелось боевой припас возить на берег, был там порох, и мы набрали его, почитай, сорок фунтов. А спрятать негде. Что же мы видим? Старшой отдает весь наш припас Сильвестру.
— Сговорились? — крикнул реестровик.
— «Пропала воля», думаем, а Сильвестр складывает этот порох в цейхгауз, где были мешки с мукой. Мы к старшому: «С отступником снюхался?» Он молчит, ничего не отвечает. А турки штурмуют Азов. Да наши казачишки крепко держали город: сколько турки войска своего истеряли, а крепость им не досталась.
— А ведь он правду говорит! — взволнованно крикнул кто-то еще. — Я же был тогда тоже в Азове! Вот и Терень не даст соврать!
— Что же ты не кликнул, мы б тебя сразу вызволили!
— Разве вы и так не знали, что на каждой галере есть наши братья невольники?
— Правда! Только мы сами сидели тогда в осаде. Ну, что же дальше было?
— Турецкий царь распалился на пашей, что Азова не взяли, и многих повесил, многих четвертовал. Наш Анти-паша убоялся гнева турецкого царя и ночью убежал из Цареграда. Пробежали мы от Цареграда две версты и стали ночевать. А это было в Димитрову субботу. Вспомнили мы свою православную христианскую веру, молимся кто как умеет, и, должно, бог наставил...
— Видите, паны-молодцы, а вы плывете, чтобы задушить православную веру, — сказал Пивень.
— Что ты брешешь, собачий сын? Мы идем бунтаря ловить — Хмельницкого.
— Известно, он панам-ляхам что соль в глазу, потому за веру православную воюет.
— А мы что — душегубы, по-твоему?
— Раз идете на братов...
— Свинопасы они, а не браты! Голытьба собралась.
— А ты не лайся, — вступился другой казак. — Гнездюк хоть и не богат умом, а кое-что маракует. Ты сам это придумал про братов или говорил кто?
— Зачем же сам, ездят здесь запорожцы, рассказывают...
— Что мы идем...
—...против своих. Помогаете панам-ляхам.
— Слышите, слышите? Не то ли и я говорил? Против своих, против православных...
— Послушай, старик, так и говорят?
— Что ж, у каждого свой разум, — отвечал Никитин.
— Да бросьте, панове, пусть доскажет... Говори, говори, старик, на что же вас бог наставил?
— Да уж, верно, это был наш бог. Глядим, а старшой потихоньку вытаскивает мешок с порохом из цейхгауза и подкладывает под то место, где спал Анти-паша и еще сорок янычар. Было это вечером. А когда мы уже поулеглись спать, Сильвестр о чем-то пошептался со старшим и приносит потихоньку десяток сабель. Мы их разобрали, а он лег себе между турецких солдат и притворился, что спит.
— И не нашей веры?
— Выходит, только прикидывался.
— Праведная душа.
— И мы не спим. Слышу, старшой шепчет: «Заслони меня», а сам поджигает фитиль. Не горит. Он и во второй и в третий — не зажигается: должно, в цейхгаузе сыро было! Анти-паша еще не спал и заметил огонь. Слышим, кричит: «Что ты, собака, там делаешь?» — «Хочу попить табаку дымного, ваше степенство», — отвечает наш старшой. «Пей и ложись спать!» — А сам тоже с янычарами спать укладывается.
Думали мы, что совсем пропало дело. Но, должно, бог пожалел бедных невольников. Опять старшой подговаривает Сильвестра, и тот приносит головню, увернутую в плат, чтобы не гасла и чтоб не заметили. Старшой бросил ее прямо в порох. Вдруг как блеснет, как загремит, так палубу и разворотило. Половину янычар, спавших на ней, сразу за борт выкинуло, половине поотрывало руки, ноги, головы. Гляжу, а нашего старшого всего опалило до самого пояса, но он уже на себе цепи разбил и на мне цепи разбивает. Схватил он саблю — и на турок, а их на галере было человек двести пятьдесят. Кричат, алалакают, а мы их камнями по голове, саблями в живот. Бежать некуда, так они прямо в море, только шальварами сверкают. Тут Анти-паша с саблей выскочил, бежит к передней лавке. «Вы собаки, христиане-изменники! Что вы делаете?»
А наш старшой отвечает: «Ты сам собака, турчанин неверный!» — да саблю ему в пузо.
— Вот это по-нашему! — зашумели казаки.
— Гляди, какие мы хорошие! — передразнил Пивепь. — А своего паши и не видят.
Теперь уже глазели на Пивня чуть не все казаки, но никто на этот раз не решился одернуть гречкосея, напротив — им словно вдруг стыдно стало смотреть друг другу в глаза. Потом один из них плюнул в сердцах под ноги и сказал с удивлением:
— Тьфу ты, чертяка!
— Ладно, — отозвался другой, как бы признавая себя виноватым. — А что со старшим?
Никитин, повысив голос, продолжал:
— Ну и силен был этот старшой! До пояса обгорел, одна стрела в шею попала, другая в руку, посекли ему голову саблями, а он рубит и рубит. Когда всех невольников освободили от цепей, тут же покончили с остальными турками. Всю галеру завалили трупами, а из невольников только одного и потеряли, да человек двадцать — кто обгорел, кто покалечился.
— А ты?
— А я ничего, только руку вышибли из плеча и палец вот саблей отсекли, да поясницу порубали, да из лука под титьку попал один, а так — ничего. Я его нашел, того, что из лука стрелял, — в парусах спрятался. Стали распускать паруса, а их в парусах человек сорок притаилось. Плачут, молят. «Ну, ладно, говорим, будете пленными!» Там еще двое арапов было, черные, как сапог, да четверо купцов ихних. Эти сразу выкуп дали, по десять тысяч скуди. На галере тоже большие богатства захватили. Лучшая галера в Цареграде была: вся вызолочена, двенадцать якорей, девятнадцать пушек. Нашли еще двести пятьдесят мушкетов, много сабель, были и такие, что оправлены в золото и серебро, куда там вашим! — и Никитин кивнул на простенькие казацкие сабли. — Или наборы конской сбруи с седлами — позолоченные, отделанные серебром, украшенные жемчугом и драгоценными самоцветами. Сорок кинжалов нашли с серебряными рукоятками, и тоже украшены драгоценными камнями, рог единорога, — говорят, ему и цены нет... Вот было добра! Одних только денег — восемь тысяч талеров, шестьсот угорских червонцев, да еще так серебра...