— За то, что недавно вас искалечили? Мягкое у вас сердце, пан Ловчицкий!
В это время гайдуки ввели задержанного. У него были длинные волосы, на сухом личике болталась реденькая бородка. На плечах висел подрясник из серого холста.
Все удивленно переглянулись, только шляхтич, который презентовал пленника коронному гетману, громко крикнул:
— Глядите, как вырядился! Шпион, шпион!
— Ты кто такой? — спросил Потоцкий.
— Слуга божий, поп, ваша милость, — кротко отвечал пленник.
— И в ребелизанты пошел?
— О такой местности не слышал, ваша милость. Я поспешал со святыми дарами к Яцьку на хутор Вороной, дабы причастить хворого. Возле села Константнновки встретили меня гайдуки пана Пржижембского, отобрали коня, хотя конь панский, а меня потащили к пану.
Тут поднялся один шляхтич и, втянув голову в плечи, прошипел:
— Так это вы, пане Пржижембский, украли моего коня и еще хлопа в придачу? А мне говорили, что ни сном ни духом не ведаете, и теперь моего хлопа дарите пану гетману?
Шляхтич схватился за саблю. Пржижембский тоже, но их обоих, и попа заодно, вытолкали за дверь.
По лицам оставшихся пробежали растерянные улыбки. Наконец комиссар сказал:
— Так нам долго придется усмирять казаков.
Полковник Андрей Хоенский молча пожал плечами, потом с раздражением сказал:
— Прошу, панове, что ж это такое? Ради чего мы утруждали себя, пробираясь болотами к Днепру?.. Если нельзя задевать казаков, значит, надо распустить войско... Или я уже ничего не понимаю, или...
— Пан Хоенский правильно рассуждает, — поддержали его полковники Бжозовский и Гжизовский.
— Мы должны защищать Украину!
— Если правда, что татары заодно с запорожцами, — продолжал Хоенский, — надо послать разъезд, разведать намерения противника и тогда принимать решение.
|
— Мы дождемся, что татары на Черкассы набегут, — сказал Калиновский.
— Если буду всех слушать, так и набегут! — вдруг разъярился Потоцкий. — На вас, вижу, уже дрожь напала? Татары, татары! Кучка ребелизантов собралась в плавнях да, может быть, чамбул [ Чумбул – отряд татарской конницы ] татар, а вы уже готовы объявить посполитое рушение [ Посполитое рушение – всеобщая мобилизация ]. Поедут один-два отряда и плетьми разгонят этот сброд. На них не пристало рыцарям даже саблю обнажать!
— Но, ясновельможный пане гетман, этот сброд уже двинулся из Сечи, — возразил полковник. — Они уже на волости направляются.
— Вам приснилось, пане полковник. Откуда? У вас что, разведка своя?
— Но пан стражник войсковой...
Войсковой стражник вскочил и, не желая поставить гетмана перед гостями в глупое положение, поспешно затарахтел:
— Это возможно, вашмость, однако, может быть... Разъезд захватил казака... Я... вы, вашмость... мы говорили об этом...
— Что пан стражник мелет? Кто, когда? Почему знает мой полковник и не знает его гетман?
— Может, вашмость... я докладывал...
— А мы, как водится, забыли! — с иронической усмешкой сказал Калиновский.
— Ничего не забыли, — огрызнулся Потоцкий. — Какого-то свинопаса задержали! — Он стукнул кулаком по столу и грубо выругался. — Он чего-то наболтал, а гетман должен помнить!
Панночки от неожиданности фыркнули, но под грозными взглядами матерей опустили глаза в тарелки и притихли. Одна пани поспешно проговорила:
— Душно... На дворе так хорошо...
|
Когда в комнате остались одни мужчины. Потоцкий повторил:
—...а гетман должен помнить. Нес какую-то чушь! Пане стражник, напомни!
— Говорил, ваша милость, что Хмельницкий уже вышел из Сечи, чтобы встретить нас между речками Тясмином и Желтыми Водами.
Известие это не произвело большого впечатления на присутствующих, и Потоцкого оно не очень обеспокоило, его больше заинтересовала тактика Хмельницкого.
— Между Тясмином и Желтыми Водами? А кто это даст ему там стать лагерем? Может, еще на Чигиринскую гору захочет выйти? Так вот что, панове, я отпишу его королевской милости, что смутьяны пока не обнаружены, но слух есть, что они собираются на Низу. Я уже послал просить короля, чтобы его королевская милость издал формальный указ выступать в поход войску, назначенному оборонять Украину. А нам, панове, следует стянуть части в одно место и ждать. Лучше всего в Чигирине.
— Хорошо, — сказал Калиновский, — согласен.
— А я ничьего согласия не спрашиваю.
— Так, может, мы вообще тут лишние, вашмость?
Потоцкий шумно засопел носом и промолчал.
— Если уж решили и далее испытывать терпение казаков, тогда следует не ждать, пока король пришлет войско, а теперь же всеми имеющимися силами двинуться на Запорожье и не дать Хмельницкому укрепиться: разбить и разогнать его ватаги.
— А я говорю, что на этот сброд и одной хоругви хватит. Чтобы такие предложения делать, надо хлопов за равных себе считать. Меньше сил — больше славы!
— Ну, подожгут меня и в шестой раз, — обреченно произнес Ловчицкий.
Потоцкий взглянул на него, как на забытую кем-то вещь:
|
— Кажется, вас зовут, моспане... Мелет чушь!
— Верно думает ваша вельможность, что одной хоругвью не приструнить сброда, а местное население очень уж ненадежно. Только услышат — сразу начнут, — заметил полковник Хоенский.
— А как вашмость советует: две, три тысячи послать? Где я их возьму, две тысячи?
— Мало!
— Мало? — выпучил глаза Потоцкий. — А сколько же?
— Чтоб народ здешний не подумал, что мы недостаточно сильны, мы должны послать в степь большой отряд, хорошо вооруженный, под надежной командой.
Гетман уставился лбом в землю и, видно, с трудом пережевывал услышанное.
— А отряду приказать, — продолжал полковник, — не возвращаться, пока не разведает все и не захватит пленных. От них вашмость доведается и о силах противника и о его намерениях.
— Правду говорит пан полковник, — сказал наконец гетман. — Только зачем пленные? Уничтожить на месте, и все тут! Пленные... На черта мне пленные? Подлых хлопов надо уничтожать! Стефан мой так и сделает. Я полагаю, панове, булаву рейментаря вручить сыну. Согласны, панове?
Предложение это было неожиданным, и потому воцарилось неловкое молчание, затем кто громко, кто потише закричали: «Согласны!» Калиновский, видимо, хотел возразить, но только махнул рукой и ничего не сказал.
— Стефан, конечно, и сам управится с этим быдлом, — продолжал великий гетман, — но не помешает и радника послать. Пане Шемберг, назначаю вас, вашмость, радником при рейментаре.
Сухой, жилистый Шемберг приложил руку к сердцу и поклонился, хотя по виду его нельзя было сказать, что он доволен этим назначением.
Здесь же часом позже состоялся совет начальников воинских частей и старост. Решили послать на Запорожье тысяч пять кварцяного войска да шесть тысяч реестровых казаков, забрав их из королевских поместий.
Каждый из молодых шляхтичей мечтал как можно скорее вкусить славы на поле брани. Сейчас представился случай показать свою преданность родине и вернуться с викторией: хлопы Хмельницкого, конечно же, разбегутся, как овцы, при одном только виде польских рыцарей. Руби, сколько хочешь и кого хочешь. Слава сама дастся в руки! А пора чудесная: тепло, зелено, и рядом — полные воды Днепра.
— Меня тоже считайте в походе! — заявил младший Сапега.
— И меня! — встал рядом воевода подольский, младший брат великого гетмана коронного, Станислав Потоцкий.
— И нас с сыном! — закричал каштелян черниговский. — Надо учить сына, как в чистом поле снимать головы схизматам. Надоело уже рубить безоружное быдло.
Закричали и другие. В военном деле они мало что понимали, для этого в полках были поручики, которым они охотно уступали позор при поражениях, не уступали только славы. Ею никогда не делилась ни крупная, ни мелкая шляхта.
Гетманичу уже пошел двадцать шестой. Он был худой, высокий, стройный, с белым продолговатым лицом, голубыми глазами и шелковыми локонами до самых плеч. В панцире и с мечом в руках он напоминал не столько грозного Марса, сколько архистратига Михаила, каким малюют его сельские богомазы.
— Вот тебе, сын, случай, — обратился гетман к взволнованному Стефану, — взлететь так высоко, как летает орел, вот тебе возможность прославиться так широко, как широко разливается Днепр. Лети же, сын, навстречу глории [ Глория - слава ], чтобы и в твоем лице она венчала славный род Потоцких! — И после паузы прибавил: — Но без Хмельницкого, без этого ребелизанта, возвращаться и не думай!
— Я его на веревке приведу, отец! — крикнул Стефан.
— Доставь твоему отцу удовольствие запороть его плетьми! — И, повернувшись к Сапеге и Станиславу Потоцкому, сказал: — Там для всех открыто будет поле чести и славы, мои рыцари! А доберетесь до Сечи, согните шеи подлым хлопам, уничтожьте, сожгите и пепел развейте по степи, чтоб и следа от нее не осталось...
— Не останется. На том саблю целую! — И Стефан приложился к обнаженному клинку.
— Виват гетманичу Стефану! Виват рейментарю! — заорала шляхта, возбужденная этим зрелищем.
— Вина, подчаший! Для всей шляхты вина! — крикнул гетман.
В окна уже заглядывала луна, в вербах жужжали жуки, а над Днепром нарастал гул полых вод.
V
Православная пасха в том году выпала на середину апреля. Уже зеленели вербы, цвел терновник. Дни стояли теплые, погожие, не хотелось даже заходить в дом. Когда весело зазвенели колокола в Мгарском монастыре, оповещая, что в этот час «Христос воскрес», Ярина, как и другие из челяди, попросилась у княгини в церковь. Княгиня молча покачала головой. Ярина упала на колени.
— Светлейшая пани, Христом-богом молю, пустите... Только в церковь и назад. Ведь я вам во всем угождала... Не докучала просьбами. А теперь хоть одним глазком дайте на людей поглядеть. Нет мочи боле... О господи... Галя, моя подружка Галя... Сегодня ведь сорок дней... Я хоть помолюсь за ее праведную душеньку... Пустите, золотенькая пани...
Княгиня Гризельда оставалась равнодушной, пока не услышала последних слов. Глаза у нее сразу стали ледяными, она выпрямилась и отвернулась.
— Сколько раз я тебе говорила: не напоминай мне об этой распутной девке!
Теперь холодно блеснули Яринины глаза. Она вскочила на ноги и твердо сказала:
— Неправда, пани.
— Что? Ты посмела... — зверем глянула на нее княгиня.
— Не была Галя распутной, а что приставали...
— Вон! Вон с глаз моих!
Ярина направилась к дверям. Глаза и лицо ее пылали гневом.
— Кто приставал? — кинула вдогонку княгиня и даже шагнула вслед.
До этой поры она смотрела сквозь пальцы на ухаживания князя Иеремии за ее фрейлинами или за придворными панночками, но заигрывание с простой дивчиной из Лукомля, с Галей, не только задело ее шляхетское самолюбие, но и вызвало тревогу: Иеремия отдал предпочтение этой девчонке перед шляхтянками, перед красивыми придворными девушками. Что это, кровь заговорила? Неужто он и в самом деле мог влюбиться? Ревность и страх душили княгиню, но своих чувств она не показывала даже служанкам. Жажда дознаться, что известно об этом слугам, — может, она и напрасно подозревала князя, — вывела ее из равновесия.
— Кто приставал?
Ярина остановилась.
— Галя в том не была повинна.
— Я тебя спрашиваю — кто?
— Мало ли их было? И поручик Мавка и тот постылый Казимир... Это он всему виной, а Стась только оборонить хотел. Он как подружку любил Галю, знал, что ей один-единственный на всем свете мил.
Княгиня даже руки вперед протянула и затаила дыхание, но Ярина молчала.
— Кто, кто?
— Она думала только о нем, об одном только говорила... — как бы про себя сказала Ярина.
— Ну говори же! — даже прикрикнула княгиня. — О ком?
— А вы его не знаете, пани, может, придется еще узнать, о Саливоне.
— Саливон, это дворовый хлоп?
— Был хлопом.
Княгиня и обрадовалась, что ни одним словом Ярина не упомянула о князе, но в то же время перепугалась: здесь, в этих покоях, рядом с ней, жила возлюбленная какого-то ребелизанта. Из-за них приходится держать удвоенный гарнизон в замке, из-за них шляхта на Посулье не может спокойно спать. Вместе с тем показалась ей опасной, даже страшной и сама Ярина. В самом деле, какие у нее упрямые губы, какие сверкающие глаза, какой твердый подбородок, а ненависть какая в ее взгляде! «Пан Иезус, как же я раньше этого не замечала?»
— Вон, вон отсюда!
Ярина пришла в людскую, упала на постель, застланную рядном, и так замерла. С тех пор как привезли ее в замок, она еще не переступала за ворота внутреннего двора. За нею везде следили косые глаза Гасана. С первых же дней Ярину приставили к покоям княгини.
— Вот ты какая! — встретила ее тогда старенькая женщина в черной керсетке и белом платке, тоже приставленная к пани. — Вышивать умеешь?
До сих пор Ярина держалась нелюдимо, отвечала коротко, без малейшей улыбки на похудевшем лице. Старая служанка заговорила с ней на ее родном языке, и сразу же перед ее глазами, как розовые тучки, проплыли образы отца, тетки Христи, Максима. Она даже вздрогнула, сердце будто окутало теплом. Женщина показалась ей такой же родной, как и они, и Ярина поспешно ответила:
— Умею, тетечка, только я по-простому.
— Панам тоже нравятся наши вышивки. Будешь приходить сюда с утра. Вот у этого окна сидеть будешь.
— А у того окна кто?
— У того — Галя.
— Какая Галя?
— Дивчина одна из Лукомля. А ты сама откуда будешь?
— Ой, тетечка! — вдруг заплакала Ярина. — Коли сказать вам, не поверите.
— А ты говори, дочка. Сама натерпелась смолоду и горя и лиха, как в песне той поется: «На одной-то рученьке сыночка носила, а другой рученькой камни долбила».
— Такого лиха, как я, должно, никто не знавал, — она стала рассказывать о Стеблеве, о хуторе Пятигоры, о том, как полюбила казака, только не назвала его имени, как обвенчалась. — А теперь — ни мужняя жена, ни белая голова, — горько молвила Ярина. И дальше повела рассказ о том, как ее выкрали в Чигирине, как пан стражник коронный держал ее пленницей почти четыре года и хотел еще потом променять татарам.
В это время в комнату вошли трое дивчат. Две из них окинули Ярину каким-то подозрительным взглядом: эта красивая дивчина могла отбить их возлюбленных. Только третья, светловолосая, смотрела добрыми, сочувственными глазами, синими, как васильки. Казалось, заглядывала в самую душу. И сразу же спросила:
— Ты где будешь сидеть, у этого окна? А я — рядом. А там княгиня. Как тебя звать? Меня — Галей!
Не прошло и дня, как они уже стали неразлучными подругами, а одним зимним вечером Ярина открылась перед Галей, чья она жена.
— Максим! — радостно вскрикнула Галя и сама испугалась, съежилась и оглянулась, но в комнате, кроме старой служанки, клевавшей носом у печки, никого не было.
— Тетки Текли не бойся... Максим! Ей-богу?
Ярина не могла понять бурной радости подруги и только недоуменно хлопала глазами.
— Да он же здесь, Максим!
Ярина побледнела и, чтобы не упасть, ухватилась рукой за мотовило.
— Голубонька, нет, не здесь, — растерялась Галя, — не в замке, а был где-то тут, на Посулье. — И уже на ухо: — Это же он напал на замок. Я видела тогда в окно моего Саливона. Ну, улыбнись, Яриночка, ну, ну... Вот и хорошо! Хочешь, я у Саливона разведаю? Я самого Саливона не увижу, но здесь есть... Нет, это я так. Только ты молчи... Даже тетке Текле не говори. Ну, смотри, как вышло!.. Мой же Саливон тоже с ним! Теперь ты мне еще роднее стала, — и она вдруг поцеловала Ярину. — Сегодня я увижу Стася... Ой, что я... Об этом никому, никому нельзя говорить... А он красивый, твой Максим? Знала бы ты, как его паны боятся! А мой Саливон красивый, орел! Тебе бы сразу понравился, Яриночка, сестричка... — Галины глаза вдруг стали как синие озерца, и слезы закапали на открытые по локоть руки. — Ты знаешь, как я его люблю? Пускай мне что угодно поручат — сделаю, я ведь знаю, что Саливон будет рад. С ним и наш Петро. Теперь они как побратимы... Петро совсем на меня не похож, чернявый, красивый. А ты бы могла воевать? По-настоящему? Я, как убегу отсюда, буду казаковать. Всех бы панов поубивала... У-у, ненавижу! — Глаза ее вспыхнули пламенем.
Ярина улыбнулась, прижала Галю к себе и, как маленькую, поцеловала несколько раз. Галя от удовольствия даже глаза зажмурила и прошептала:
— Я о Саливоне думаю.
Прошла неделя, миновал месяц и другой, а от Саливона не было никаких вестей. Галя тосковала, глаза на исхудалом личике казались еще больше, и это, как магнитом, притягивало к ней парубков и женатых.
— Хоть головой в воду из-за них... Думает, если он князь, так уже ему все можно, — пожаловалась она Ярине.
В тот же вечер обнаглевший шляхтич-писарек стал добиваться своего. Галя не стерпела. Откуда-то взялся и Стась...
Ярина зажмурилась, и перед ней, как живая, встала Галя, разъяренная, с синими глазами, в которых точно пламя пылало.
Говорят, что после того, как отрубили Гале голову, каждую ночь стал являться под стенами замка какой-то всадник. В него стреляет стража, но пули его не берут, устраивают на него засады — проскальзывает между рук, как тень, а наутро находят то одного, то другого из надворного войска без головы.
С тех пор как Ярину привезли в замок, она жила в постоянной тревоге, что князь пошлет в подарок коронному стражнику Лащу трех татар, а тогда откроется ложь ротмистра Ташицкого и пан Лащ опять заберет ее себе, опять пошлет в Крым в обмен на какого-то родича. Надо было остерегаться и Ташицкого, которому не нужны были лишние свидетели. На счастье, он с перепугу захворал, а князь именно с ним хотел послать презент Лащу, рассчитывая, что коронный стражник чем-нибудь наградит ротмистра.
Пока жива была Галя, Ярине легче было переносить свою горькую долю: хоть она и не имела возможности выйти за валы замка, но знала, что делается по селам, знала даже, что сотник Хмельницкий бежал на Сечь. Знала про Максима Кривоноса — если не о том, где он сейчас, то хотя бы где был и что делал после того, как они разлучились. Может, он ради нее и на Посулье прибыл. Доведался, услыхал. Эта мысль согрела ее, как вешнее солнце. Она прижалась к подушке, без памяти стала ее целовать. Но другая мысль, о том, что и на этот раз злая доля украла случай подать ему весть о себе, обдала ее холодом.
И снова перед глазами встала Галя, смелая, пытливая: она знала, и что князь посылал письмо воеводе путивльскому о том, что орда стоит уже на Кичкасе, и что к Лысенко сошлось до тысячи беглых. Все они скрываются в лесах и держатся заодно: Петро раз дошел до самого Лебединского леса, там еще больше собралось народу. Когда все двинутся на панов, начнется война, а сейчас они ходят по селам и рассказывают о том, что Хмельницкий собирает казаков воевать против панов, чтоб подымались все, кто хочет бороться за веру. Гале известно было и то, что князь посылал уже своего хорунжего к коронному гетману, спрашивал, куда ему выступать. Может, передавал ей Саливон, а может быть... И вдруг Ярина даже вскочила от мелькнувшей догадки: «Галя помогала повстанцам, Максиму Кривоносу, всему народу!»
От этой мысли Галин образ вдруг вырос, окреп. Она уже казалась ей не слабой девочкой, а мужественной, отважной, храброй казачкой, которая не знала страха, не терзалась из-за своей доли, а презирала все панские издевки и горела как свеча. Ярина почувствовала себя маленькой, в чем-то перед ней виноватой. Но заговорило самолюбие. Глаза у нее сразу высохли, она уже не жаловалась, не плакала, а, стиснув зубы, смотрела на потолок, на светлый кружок от каганца, и думала, думала, пока в сенях не послышались голоса; челядь возвращалась из церкви. Ярина встала. Ее как будто подменили: и во взгляде ее и в движениях снова появились смелость и решительность.
Дивчата принесли какую-то новость. Они долго перемигивались, подталкивали друг друга и наконец застрекотали все разом:
— Сказать, сказать?
— Мы думали...
— Вот вам святая да божья, а хлопцы расспрашивают.
— Кто расспрашивает? — с надеждой спросила Ярина, чувствуя, что сердце ее готово выскочить.
— «Как там, говорит, моя пленница поживает?» Разве это он тебя в полон взял?
— Не знаю, о ком вы говорите, девоньки.
— Забыла Семена, что в хоругви ротмистра Ташицкого состоит?
У Ярины опустились плечи.
— Казак, пошутил, а вы поверили.
— Пошутил, а сама закраснелась! Значит, полонил, полонил! Вот обрадуется Семен: такая краля! А ты лучшего, что ли, не нашла? Недаром князь стал снова заглядывать к вышивальщицам.
Ярина нахмурилась и твердо сказала:
— Чего зря болтаете?!
Дивчата сразу прикусили языки, может, вспомнили, что так же они шутили и над Галей. Молчание нарушила Текля:
— А я насилу до замка дошла, вся дрожу.
— Что это с вами, тетечка?
— Должно, тетка наслушалась разговоров. А в овраге еще казак какой-то навстречу попался, у меня даже ноги подкосились.
— Ну да, наслушалась. Вы еще молодые, а я-то знаю, что значит, когда уже и возле церкви люди начинают против панов говорить.
— А что же будет?
— Война будет. Уж пани зря не стала бы приказывать все белье перебрать, плохонькое отложить, а что получше — в скрыню.
— А для чего в скрыню? — спросила одна.
— Садитесь лучше к столу, да будем разговляться.
— А зачем в скрыню? — все допытывалась дивчина.
— Глупая, тикать готовятся паны, — отвечала другая.
VI
На речке Трубеж, в двух днях езды от Переяслава, на острове, окруженном топью, стояла хата с крутой камышовой крышей, рядом с ней рубленая комора, плетеные хлевы и загоны, тоже под камышом. Вся усадьба была обнесена высоким частоколом. К хутору вела узенькая плотина, на которой стояла водяная мельница, а за двором виднелась пасека.
В один из осенних дней на плотине показалось несколько верховых; они разглядывали все вокруг, как люди, попавшие сюда впервые. Во главе ехал Максим Кривонос. На плечи его был накинут не кунтуш, а простой подольский кобеняк [ Кобеняк – верхняя одежда вроде тулупа ]. За ним ехали Мартын со своим братом, Онисифор, которого давно уже звали Ониськом, и Саливон, для связи с отрядом Лысенко. Они по одежде тоже мало были похожи на казаков.
Когда Кривонос постучал в дубовые ворота, земля под которыми уже заросла высоким бурьяном, никто не отозвался. Даже собаки не залаяли, хотя представить себе на Украине хутор без кудлатых собак так же трудно, как тюрьму без стражи. На хуторе как будто все вымерли. Казаки стали еще внимательнее оглядываться вокруг. Дорожка на мельницу давно заросла лебедой, в воде крякали дикие утки, но за палисадом что-то шлепало по двору. Теперь постучал Мартын. Наконец где-то тоненько затявкала одна собака, за ней отозвалась хриплым басом другая, потом несколько сразу, и все клубком подкатились к воротам. Но пришлось еще долго ждать, пока послышался человеческий голос, такой же хриплый, как и у старой дворняги. По привычке Кривонос крикнул:
— Пугу, пугу!
На казацкое приветствие никто не ответил, потом кто-то с той стороны стал карабкаться на ворота, и казаки увидели голову, похожую на тыкву. — Такую же круглую и так же сужающуюся кверху. Глаза из-под припухлых век смотрели с испугом и любопытством. Ни слова не сказав, голова исчезла, и слышно было, как от ворот зашлепали босые ноги к саду. На страже остались только собаки, заливающиеся на все голоса. Пришлось еще немало подождать, пока появился хозяин хутора. Это был седой дед, с выцветшими от старости глазами, но еще крепкий и подвижной. Увидя казаков, он широко улыбнулся беззубым ртом.
— Пугу! пугу! С какого лугу?
— С Великого! Да то не Оридорога ли? Как будто похож.
— Где же ты меня видел?
— А на Сечи, когда ты из полона турецкого возвращался.
— Кажись, Кривонос? Ну да. Вот так гости! Оверко, отворяй!
— Прогонять, пане? — обрадовался Оверко.
— Глухая тетеря, — отворяй, говорю, ворота!
На хуторе Осины казак Оридорога поселился после возвращения из турецкой неволи, откуда выкупили его сечевые браты. Когда подросла Мотря, дорожка к хутору не зарастала, но потом дочку высватали на далекую Брацлавщину, и Оридорога остался на хуторе вдвоем с женой, тихой и заботливой Марией, да еще с глухим Оверком, который был и за мельника, и за конюха, и за сторожа. Хутор постепенно зарастал мохом и лебедой, так же как и его обитатели. Жизнь их мало чем отличалась от-жизни глушившего хутор бурьяна — земля кормила их, поила, а больше ничего им и не нужно было.
Появление казаков обрадовало и Оридорогу и его жену Марию. Старик надеялся услышать новости насчет Сечи, насчет турка, а Мария была уверена, что казаки проезжали через Брацлав и непременно видели ее Мотрю. Она ведь замужем не за простым казаком, а за сотником Кривулькой. Ну, если и не видели, то хоть будет кому рассказать, какая у нее красавица дочка.
Оридорогу и его жену узнать было нельзя — они точно ожили, даже помолодели. Помолодел и хутор Осины. Казаки перекрыли новым камышом хату и комору, починили загоны, расчистили заросли осинника, а главное — к хутору снова протянулись стежки-дорожки, опять сюда ездили казаки, но теперь уже не к дивчине, а к Максиму Кривоносу. Отсюда одна стежка вела на Посулье, другая к Лебединскому лесу, а третья на Низ, к острову Бучки.
В последний раз Саливон привез переданные Стасем известия о том, что Вишневецкий решил не посылать своего войска в помощь Потоцкому, так как боится бунта у себя в селах. Кривонос довольно улыбнулся: значит, не напрасно сидел он на Посулье. Но то, что услышал он от Саливона дальше, заставило его вздрогнуть. Стась рассказал Саливону, что в замке появилась дивчина, звать Яриною, князь привез ее из похода; говорит о себе, что казачка, и сдружилась с Галей. Стась спрашивал: может, она нарочно приставлена к Гале, так как ему быть?
«Ярина, Ярина! — в сотый раз повторял про себя Кривонос. — А что, если это моя Ярина?» И перед ним в сиянии солнечного дня встает дивчина на горячем коне. Она что-то говорит, а очи пылают, гневом дышит лицо. «Казачка!» — и сердце его тоскливо сжалось в груди.
Может, легче стало бы, если б рассказать кому-нибудь, пожаловаться, но от одной такой мысли у него даже уши краснели. Кривонос, сколько ни думал, ума не мог приложить, откуда бы раздобыл ее Иеремия в походе. Да и жива ли она? А если Галю заподозрили, тогда эту Ярину надо немедленно убрать! Но сделать это можно было только через Саливона, который один держал связь со Стасем, а Саливон как приехал, так и слег. Вот уже месяц как трясет его лихорадка, совсем обессилел казак.
Максим Кривонос не находил себе места. Мария решила, что и он уже заболел, и стала его тоже поить каким-то мерзким зельем. И тут привезли письмо от Гайчуры. Грамоте Гайчура обучен не был и до этого все передавал на словах, потому Кривоноса это немало удивило. Но в пакете, перевязанном осокой, оказалось письмо гетмана Потоцкого, которое он посылал в Канев, а Гайчура, должно быть, перехватил.
Пан гетман писал:
«К его милости пану полковнику каневскому, милому нам и почитаемому! Как лежит на вашмости резиденция запорожская, поспешай, вашмость, чем скорее на Запорожье, дабы вашмость того бунтовщика разгромить мог. В помощь тому делу придать панов чигиринского и переяславского полковников приказываю, дабы все вашмости усердно старались, чтобы тот бунтовщик был живым пойман либо живьем порешен. На том должно вам выказать доблесть и попечение о Речи Посполитой. Ни на что вам не след взирать, рубить всех под корень. Будет у вас там, вашмости, двести драгун из Кодака, с коими того изменника побить должны...»
Кривонос опустил руку с письмом на стол и забарабанил пальцами. «Живым пойман или живьем порешен»... Та-ак, будет, значит, пиво всем на диво».
— Ну что там, казаче, еще слыхать?
Парубок оказался разговорчивей, рассказал про Гаврила Прелого, которого гетман Потоцкий посадил на кол, и о том, как они за это прикончили помещика.
— Мы с ним не нянчимся, как Лысенко.
— А что Лысенко?
— Кабы князь Вишневецкий отрубил кому из наших хлопцев голову, мы бы ему самому отрубили.
— А кому же это он отрубил?
— Говорят, дивчине какой-то и еще кому-то. Троим.
— Кому? — выпрямился, как тугая пружина, Кривонос и оглянулся на комнату, где лежал Саливон.
Но Саливон уже стоял в дверях и ловил каждое слово.
— Дивчина в покоях служила.
— Как звали? — взволнованно крикнул он.
— Не знаю. Слыхал, что наша. А хлопцы оба ляхи. Один, говорят, жолнер, а другой был канцеляристом.
Теперь парубка забросал вопросами уже Максим Кривонос: может, дивчину Галей звали? А жолнера не Стасем ли? А может, это все через Ярину? Последнее слово он произнес с такой силой, что парубок даже попятился. Ничего он больше не знал. Кривонос и Саливон вопросительно посмотрели друг на друга.
— Я поеду! — сказал наконец Саливон. — Не доеду — доползу.
— Если погубили Галю и Стася, то узнать, кто их выдал, — сказал, насупив брови. Кривонос.
— Я ее своими руками задушу, ту Ярину.
— Спешить теперь ни к чему, выдавать больше некого, а ты на себя в воду глянь: что с креста снятый. Завтра поедет Мартын и передаст Лысенко.
Кривонос рад был не задерживать, а наоборот, подгонять Саливона: может, он доведался бы, что за Ярина такая появилась в замке, но Саливон еще от ветра клонился, так был слаб.
На другой день Кривонос еще раз переспросил Мартына:
— Так ты хорошо понял насчет Ярины?