За ними следовали родичи и друзья Хмельницкого. Стройный, на голову выше всех остальных, казак, брат первой жены сотника, Яким Сомко из Переяслава, и рядом с ним сват Лаврин Капуста, такой же круглый, как капустный кочан, а в белом кожухе и вовсе на него похожий. Третьим в этом ряду был именитый казак Золотаренко. Яким Сомко, голубоглазый, улыбающийся, все время шутил или напевал, ему подтягивали другие, только Золотаренко ехал молча, насупив брови, словно был недоволен, что бросил сотничество в Нежине и пустился на Низ, ловить журавля в небе.
Особняком ехал казак Ганджа. У него было сухощавое, с глубоко запавшими глазами лицо, он пугливо дергал головой, хотя трудно было найти человека храбрее его в бою. Ганджа давно уже надумал податься на Сечь и потому, с радостью пошел на предложение Хмельницкого. С другими Хмельницкий вел разговор, как только вернулся из Варшавы. Он уже тогда окончательно решил, что нет другого выхода, как взяться за саблю. Все они согласились на одном и вместе двинулись за пороги.
Остальные были дворовые слуги и свита Хмельницкого. Часть их ехала верхом, часть — возницами на санях. Был среди них и верный дворецкий Марко.
Марко ехал сзади, верхом на коне. Хотя ему уже было далеко за пятьдесят, но садиться в сани он не пожелал. На коне Марко снова почувствовал себя казаком, и сегодняшний день был для него самым большим праздником: думал — так уж и помрет при чужом хозяйстве, на печи, а разве пристала казаку такая смерть? И вот он снова идет навстречу, может, славе, может, богатству, а может, смерти на колу или в железных цепях. Так или иначе, а опять, как в молодости, наглядится на казацкое солнце, поспит под открытым небом, наслушается гомона днепровских волн, погуляет на прощанье с саблей в казацкой степи! Он даже помолодел и в седле сидел так, что, не погляди в лицо, примешь за парубка.
|
За Табурищем, в степи, перед отрядом показалось три встречных всадника. Они, верно, возвращались в Крылов. Там их непременно спросят, где они встретили отряд, сколько в нем народу. Богдан Хмельницкий оглянулся на Капусту.
— Задержать? — спросил Капуста.
— Посмотри, что там такое.
Тем временем всадники, не зная, что за отряд, а в степи можно было встретить и разбойников и татар, начали забирать в сторону, пытаясь его объехать. Капуста мигнул казакам, и за ним поскакало человек пять. Всадники остановились, дождались казаков Хмельницкого, о чем-то поговорили и повернули навстречу отряду.
Приблизившись, они, должно быть, узнали Чигиринского сотника, потому что переглянулись между собой, смутились и потупились, пытаясь спрятать лица.
Богдан Хмельницкий сразу заметил их странное поведение и стал присматриваться. Ему тоже показалось что-то знакомое в этих людях, и тут он заметил у одного из них бельмо на глазу.
— Э-э, да это, я вижу, мои ангелы-хранители, молодцы Чаплинского!
Всадники еще ниже опустили головы.
— Свяжите их, пусть покатаются с нами на санях, а то еще Чаплинского наведут на след.
Гайдукам спутали ноги, связали руки, завязали глаза и уложили в солому на передние сани.
Под вечер отряд приблизился к Девичьему полю. Лаврин Капуста еще три дня назад посылал своего казака разведать этот хутор. Оказалось, что в нем разместилась целая рота кварцяного войска, шедшего на Кодак сменить часть гарнизона. Яры и балки, тянувшиеся к Днепру, густо поросли терновником, можно было бы проехать совсем незамеченными даже под самым селом, но Капуста, которому хорошо знакомы были эти места, еще задолго до Девичьего поля крикнул:
|
— Пане Богдан, меня еще малого учила нянька: кто ездит прямиком, тот дома не ночует. Бери левее.
Богдан Хмельницкий весь день молчал. Все понимали его состояние и не лезли с разговорами. Он и сейчас так задумался, что слова Капусты дошли до него, только когда конь сам уже повернул за другими. На белой пелене снега то тут, то там торчали стебли бурьяна и, словно в лихорадке, дрожали на ветру. Кусты терновника чернели, как разбросанная отара овец, которых застала в степи вьюга. Как-то зловеще звучало карканье ворон.
Далеко за Девичьим полем, когда небо уже густо усеяли звезды, решили разбить лагерь на берегу маленькой речонки.
Хмельницкий подошел к связанным гайдукам и спросил:
— Ну что, хлопцы-молодцы, может, и дальше с нами? Вы уже не маленькие, понимаете, что делается на Украине и куда мы едем?
— Куда же, как не на Сечь! Не видно, что ли? — проворчал один, сморщившись, должно быть, от боли в затекших руках.
— А вы хотите вернуться назад?
— А с вами разве нельзя? — спросил самый младший. — Ваша милость, прикажите, чтоб нас развязали.
— За правое дело стоять кто может запретить?
Хлопцы отвечали не только дружно, но и с удовольствием, как будто их пообещали взять на гулянку.
— Вот у нас уже и старшой есть. Согласен, Стецько?
— А что же! — уже веселее отвечал гайдук. — И похозяйничать и покомандовать умеем. Сами знаете!
|
Хмельницкий проверил выставленную охрану, заглянул в торбы с овсом, надетые на морды лошадей, спросил, поели ли слуги, и только после того тяжело опустился на постланное в санях сено. К ночи вызвездило, мороз стал крепче, но в балке было затишно. Слышалось только, как лошади хрупали овес и от щекотки фыркали мягкими ноздрями в торбу.
Хмельницкий с наслаждением вытянулся на сене и смежил отяжелевшие веки. Однако сон не шел. Стало душно под овчиной, он скинул ее с лица, и прохлада приятно освежила щеки. Хмельницкий тряхнул головой, пытаясь хоть таким образом отогнать одолевавшие его мысли, но они все возвращались, терзали сердце.
Если еще месяц-два назад Хмельницкого мучило то, как похозяйничал Чаплинский на его хуторе, то сейчас мысль о хуторе задевала его только краешком. Теперь он, как никогда раньше, видел, что вся Украина в таком же положении, как и его хутор. А что по его призыву сошлись на совет, не глядя, что он тайный, даже такие казаки, которые раньше ни к одному из заговоров не приставали, уже само по себе говорит, как наболело у всех на душе от шляхетского самоуправства.
Хмельницкий вспоминал последний чрезвычайный сейм, и в сердце у него закипала злоба. На этот сейм поехал он жаловаться на подстаросту Чаплинского за разбой.
Жалобу Богдана Хмельницкого встретили как оскорбление: какой-то чигиринский сотник осмеливается жаловаться на шляхтича, и не только на Чаплинского, а и на Конецпольского! Кто-то даже выкрикнул: «Честь свою прозакладываю, что этот схизмат не выйдет отсюда живым!»
Хмельницкий взглянул на плюгавого шляхтича и спокойно ответил:
— Доставай саблю, коли ты такой рьяный! — и сам положил руку на эфес своей.
Шляхтич спрятался за чужие спины и уже оттуда крикнул:
— Стану я тратить время на какого-то хама!
Хмельницкий, вспоминая все это, саркастически улыбнулся: «Ладно, пане Осолинский, ладно, ваша королевская милость, на сей раз казаки сумеют постоять за себя! Вам нужно было попугать магнатов? Ну так все вы перепугаетесь, до десятого колена! Стращаю? Послушали бы вы сами, что на последней раде говорили казацкие старшины!»
Понемногу сон одолел Хмельницкого. Уже засыпая, он увидел на западе зарево и подумал: «Луна всходит». Где-то в кустах терновника послышался треск: верно, подкрадывался какой-нибудь зверь. Нет, это трещал, гудел и хлопал, как парус, огонь. Горело поместье Александра Конецпольского, двор полон посполитых, они возбужденно шумят, а коронный хорунжий, босой и голый, удирает верхом на какой-то кляче или корове. Следом бежит подстароста Чаплинский, тоже в одном белье, и тащит за руку Елену, которая будто упирается и кричит ему, Хмельницкому: «Пане мой, пане!..»
Дважды уже крикнул «пане» над самым ухом взволнованный Марко. Хмельницкий открыл глаза и повернул к нему голову, за ней потянулась и овчина, к которой примерзли усы.
— Что такое?
— Несчастье!..
Хмельницкий рывком спустил ноги на землю.
— Что случилось?
— Удрал один!
— А, чтоб тебя, я уж подумал... Который?
— Стецьком звали. Ругайте меня, пане, бейте, я виноват. Попросил ослабить веревки... Ну, думаю, дали же согласие с нами ехать, а он вишь...
— А остальные?
— Ничего не слышали! А может, прикидываются. Не мог он сам за спиной веревку развязать, кто-то пособил.
Хмельницкий, как привидение, поднялся с саней — дворецкий даже попятился.
— Кто-то из наших пособил? — одним духом спросил он. — Кто? Ты это понимаешь?
— Понимаю, пане сотник, беда!
— Куда след?
— На Девичье поле.
— Немедля поднимай людей! Давно пропал? Может, еще догнать можно?
— Когда б в чистом поле! Кругом терновник.
Хмельницкий вспомнил, что он слышал треск в кустах.
Это было, когда еще только всходила луна, а сейчас она уже поднялась довольно высоко; должно быть, прошло больше часа. До Девичьего поля было версты три. Успел уже добежать, теперь поляки могли явиться каждую минуту, а при луне не укроешься. Луна была прозрачная, синеватая, как круглая льдинка, и такая же холодная. Снег блестел, переливался, словно осыпанный самоцветами, туго скрипел под ногами, а мороз иголками колол в носу, захватывал дыхание.
Когда отъехали верст на десять, умерили рысь. Все облегченно вздохнули: теперь их уже трудно догнать, да, верно, никто и не осмелился разбудить капитана роты среди ночи, а к утру на месте привала изморозь и кизяки прикроет.
— Развяжите хлопцев! — сказал Хмельницкий, подъехав к саням. — Можете идти за своим Стецьком.
Освобожденные от пут хлопцы вскочили на санях и подняли руки.
— Пане сотник, ваша милость, возьмите нас с собой! Мы будем честно...
— И Стецько так говорил.
— Он боялся, что вы его казните за то, что он смеялся над вами в остроге. Хотите, я его голову принесу? — горячо сказал младший. — Нарушил слово...
— Ему паны-ляхи и без тебя ребра пересчитают, а если ты такой хороший, так скажи, кто из вас развязал на нем веревки.
Хлопцы били себя в грудь, клялись, что спали как убитые, потому что какой-то пан, спасибо ему, поднес им всем по чарке оковитой, чтоб не замерзли. Сделал это Марко, но с разрешения самого сотника, и он пропустил их слова мимо ушей.
— А кто вечером подходил к вам, разговаривал?
Оказалось, что вчера все старшины и казаки перекинулись с ними словцом.
— Ни разу не заговаривал только вон тот пан, ваша милость, — сказал младший гайдук, указывая на Ганджу.
— Хорошо! Поезжайте! — И Хмельницкий снова выехал вперед.
Чем больше он думал над тем, что случилось, тем тяжелее становилось у него на душе. Никого не мог он заподозрить в таком деле, а выходит, что есть какой-то предатель.
Хмельницкий мысленно перебирал боевое прошлое всех, кто ехал сейчас с ним. Взять хотя бы Ганджу. Посмотришь со стороны — укусит и своего и чужого, а когда гетман Павло Михнович Бут, или, как называли его в народе, Павлюк, поднял восстание голытьбы против шляхты, Ганджа первым откликнулся на призыв. Переяславский казак Ильяш Караимович, который боялся за свои достатки, донес об этом гетману коронному и тут же выдал Ганджу и еще одного казака. Их обоих взяли на дыбу и стали допытывать: правда ли, что повстанцы должны соединиться с донскими казаками? Правда ли, что повстанцы хотят признать власть московского царя? Правда ли, что повстанцы имеют намерение напасть на турецкое царство и уже будто бы заготовили пятьдесят челнов? Так донес Ильяш Караимович. Казак, бедняга, не выдержал пыток и скончался на дыбе. Ганджа терпел муки, но не сказал ни слова. Его оставили, чтобы продолжить допрос на следующий день, а он ночью перебил стражу и бежал. А взять Золотаренко... Это был степенный казак, в восстаниях, правда, до сих пор не участвовал, но и он не любил шляхты, которая так унижала казацкую старшину, даже и славного рода. Особенно с тех пор, как в походе на Крым взял в полон четырех татар, а полковник Хоенский презентовал их гетману коронному от своего имени.
Если бы каждый из них не должен был защищать свои права, стали бы они рисковать головой? И приневолить их никто не мог... А змея, несмотря ни на что, все вилась вокруг сердца. Лаврин Капуста в таких делах лучше других умел найти концы, и Хмельницкий решил поручить это ему.
Мысль не только о будущем Украины, но и о его собственном будущем была не менее темна и тяжка. Хмельницкий отлично понимал, что без денег и без оружия воевать невозможно.
— Пане Василь, — обратился он к Золотаренко, — сколько, ты говорил, нужно харчей на одну тысячу войска?
— На неделю пять фур хлеба, четыре фуры сала и соли, пять фур пива...
— На одну неделю?
— Да, да... Все думаешь, пане Богдан?
— Кому-то надо же! — тяжело вздохнул Хмельницкий. В эту ночь сон не скоро смежил его глаза...
III
На третий день пути случилась беда: ударил мороз, да такой, как разве в тот год, когда польская армия ходила до самой речки Мерли на Слобожанщину перехватывать татар, чтобы отбить ясырь, который они волокли из Московии. От лютого мороза погибло тогда тысячи две жолнеров, часть замерзла насмерть, часть осталась на всю жизнь калеками: обморозили себе руки, ноги, носы.
От таких морозов можно было спасаться доброй одеждой да теплой обувью. Кто ехал на санях, клал в ноги собаку и укрывался волчьими шкурами, лица, руки натирали спиртом, а на ноги натягивали смоченные в спирту чулки. Страшней всего мороз для тех, кто в дороге употребляет только холодную пищу.
В этот день солнце взошло красное, как свекла, и сразу же над ним встали во все небо огненные столбы. Трава, кусты покрылись сверкающим инеем, из побелевших конских ноздрей клубами вырывался пар и сразу же превращался в блестящие снежинки. Клубы пара висели и над людьми. Инеем были опушены люди, лошади, сани, солома на санях, даже ставшая звонкой. Верховые попробовали было ехать, но, почувствовав, как холод начинает прохватывать поясницу, пробираться внутрь, сошли с коней и теперь вели их на поводу. Снег скрипел под ногами, визжал под полозьями на всю степь, точно сотни поросят под ножом.
Мороз усиливался восточным ветром, обжигавшим лицо, захватывавшим дыхание, выжимавшим слезы из глаз; он выдувал остатки тепла из-под кожухов, а по полю гнал и гнал поземку, как пену у плотины.
Теперь надо было зорко следить, чтобы никто не уснул в санях, потому что с того и начинали люди замерзать, что сперва немели руки, ноги, затем охватывал сон, и если только дать человеку уснуть, он уже больше не проснется.
Первым начал подозрительно зевать самый худой из всех, Ганджа. Это заметил Хмельницкий и встревоженно спросил:
— Ганджа, на тебя, гляжу, лень напала? А ну-ка возьмите с Марком сани и айда вон к тому кургану, что впереди. Пока доедем, чтоб вы сварили пива. Бегом!
— Одно пиво? — спросил тот одеревенелыми губами.
— Марко знает. Прибавите немного масла, перца и накрошите хлеба... Только в сани не садись!
Фура с медными казанами обогнула отряд и направилась в степь. Видно было, как Ганджа бежал за ней следом, словно на чужих ногах.
Тымош Хмельницкий и Ахметка, укутанные по самые глаза, то пританцовывали, то постукивали нога об ногу, но больше всего донимал их ветер: они засовывали руки в рукава, подставляли ветру спину, пригибались и давно уже перестали переговариваться.
Однако, когда их спросили, не озябли ли, хлопцы даже обиделись. Но Хмельницкого нагнал дворовый казак и сказал ему:
— Панич совсем прозяб.
— Все зябнут! — сурово ответил Хмельницкий, однако через минуту с подчеркнутой деловитостью крикнул: — Тымко, нагони Марка, забыл сказать, чтоб хлеб распарил в котлах.
Тымош попытался сесть на коня, но не мог даже ногу до стремени дотянуть. Отец предвидел это и сказал, чтоб не конфузить сына:
— Вот так мороз! Поспеешь и пешком. Бегите оба!
Юноши обменялись довольным взглядом, согнулись еще сильнее и потащили за собой коней. Сани Марко были уже почти у самого кургана.
Вскоре у кургана поднялся в небо прямой столб дыма, кто-то вскарабкался на верхушку и, видимо чем-то пораженный, забегал, замахал руками, должно быть — звал. Снизу к нему забрался второй и тоже замахал; Богдан Хмельницкий заметил, что и Тымош с Ахметкой также ускорили шаг.
«Что их там напугало?» — спрашивал себя Хмельницкий.
Отряд приближался к Тавильжану, и Хмельницкий не помнил, чтоб поблизости была какая-нибудь паланка [ Паланка – укреплённое поселение ] или казацкий хутор. Правда, он этим путем уже давно не ездил. А вдруг татары? У Хмельницкого от этой мысли даже волосы под шапкой зашевелились. Татары могли переправиться теперь не только между Будиловским и Тавильжанским порогами, мороз построил переправ сколько угодно. Хмельницкий оглядел своих казаков: они плелись рядом с лошадьми и так прозябли, что, кажется, подойди, толкни — попадают, как колоды, и, верно, никто и не поднимется сам. А уж о том, чтобы вытащить саблю, и думать нечего было. Сердце у Хмельницкого сжалось, и он крикнул громко и тревожно:
— По коням! Гляди!
Голос его произвел магическое действие: за какуюнибудь минуту все не только уже были в седлах, но и нащупывали рукоятку сабель.
— Ганджа, Ганджа подает знаки, — а ну, в лаву... Рысью!
Костер пылал, но у казанов никого не было, потому что и кухарь уже забрался на верхушку. Когда подъехал Хмельницкий, Ганджа закричал ему с кургана:
— Пане сотник, виден хутор, — может, там и поснедаем?
— На печь захотелось? А ты чего, Марко, уши развесил? Вари пиво! Пане Лаврин, пошли двух казаков доведаться — что за хутор? Да осторожно. А вас кто учил торчать на самой маковке? — крикнул он вверх.
Пристыженные казаки спустились к костру.
— Далеко?
— Должно, с версту будет, — отвечал Тымош, который успел уже согреться, так как и двигался живее и говорил веселей. — Хутора самого не видать, а только дым в трех местах.
— А может, это татары костры разложили?
У всех вытянулись лица. Только Ахметка спокойно отвечал:
— От костра дым клубами идет, а этот ровно тянется.
— Дозора нашего не видно? — Хмельницкий вышел из-за кургана.
Ветер, словно толченым стеклом, ударил в лицо. Даже слезы на глазах проступили.
— Не разглядишь, там дальше балка.
Впереди чернели крутые овраги, спускавшиеся, должно быть, в глубокую балку. В одном месте, казалось, вихрилась метель и, разметанная ветром в разные стороны, таяла в воздухе. Это и был дым, которому обрадовались казаки.
Когда они уже начали согреваться теплой похлебкой из пива, заправленного перцем, от которого горело во рту, вернулась разведка; с ней ездил сам Капуста. Круглое его лицо сияло.
— Братцы! — кричал он, но, так как он слегка картавил, выходило «бгатцы». — Не наедайтесь и не напивайтесь. Вешняк уже режет багана! — Но, увидев горячее варево, сам жадно принялся хлебать пиво, пока не показалось дно казана.
Федора Вешняка называли на Сечи восьмым гласом за то, что он любил распевать тропари, хорошо знал церковную службу, мог бы и сам стать попом, так как учился в киевской коллегии Петра Могилы. Но однажды на Подоле гуляли запорожцы. Студиозусы следили за ними завистливыми глазами сквозь запертые ворота братства, а когда пришли в трапезную к обеду, недосчитались Вешняка.
На Сечи Вешняк не раз ходил в походы, стал славным казаком. При гетмане Томиленко был уже войсковым писарем, а затем и есаулом. Высокий, видный, с крупными чертами лица, острыми глазами и густым басом, он пользовался среди сечевой братии уважением.
Хутор Вешняк заложил, должно быть, не так давно, потому что ни хата, крытая гонтом, ни надворные постройки, ни высокий частокол еще не успели покрыться мохом. На дубовой двери хаты было намалевано дерево, на дереве — пучеглазая сова, а под рисунком подпись: «Сему дому сова сторож».
Сова считалась обителью душ умерших предков, носителем мудрости, защитником от зла, потому она была нарисована также и на печной трубе, среди стеблей барвинка, куриных лапок и узора «елочкой». Между окон со стеклами в оловянных рамках шпалеры изукрашены были видами.
На пороге гостей радостно встретил сам хозяин.
— Заходите, заходите, пане сотник, и вы, панове казаки! Спасибо, что не обошли моего хутора. А что рад, вы и сами видите.
— Здоров будь, пане мой и приятель мой! — отвечал Хмельницкий. С мороза он был румян и свеж, будто только что искупался.
Довольны были и остальные: их радовала теплая хата и возможность хоть ненадолго отдохнуть от верхней одежды. Вешняк хитро посмеивался, а когда стало спадать первое возбуждение, сказал:
— А тут тоже народ собирается.
— Народ? Что за народ? — удивленно переспросил Хмельницкий.
— Разный. Есть казаки, есть и посполитые. Говорят: «Хотим пристать к Хмельницкому». — Он прищурил глаз.
Хмельницкий даже вздрогнул. Возвращаясь из Варшавы, он заезжал ко многим приятелям и знакомым, вел с ними долгие беседы, но чтоб это уже так широко разошлось, никак не рассчитывал. Вешняк, заметив его удивление, сказал:
— Ждали, ждали, пане сотник. Передавал Кривонос.
— Да я видел Максима только летом.
— Выходит, пане сотник, у всех одно на уме.
— А что же их гонит с места?
— У каждого свое болит! Надо только поразмыслить, как слить всех в одно русло, указать цель, да и орудовать! Думаю, более подходящего времени не найти.
Слова Вешняка о необходимости привести людские желания к одной цели его поразили, заставили снова спросить себя: «А чего хочет народ? Воли! Чтобы на пана не работать, чтобы не ходить в ляшском ярме, единения с московскими людьми хочет, молиться по-своему... За это каждый пойдет!» И Хмельницкий сказал вслух:
— Час, верно, подходящий, да запорожцы что-то к Сечи охладели.
— Правда! Что ж, когда и запорожцами уже шляхта помыкает.
Хмельницкий, довольный, кивнул головой: не он один так думает, и низовое товариство на том стоит, да только разленились что-то...
— Разве с хутора виднее?
— Тебя же увидел, пане сотник! — ответил Вешняк, многозначительно взглянув на остальных гостей.
— Так, выходит, и ты, пане Федор, — сдерживая радость, сказал Хмельницкий.
— Дело общее, пане сотник! А вот и браты...
— Кто такие?
— Узнавай, вашмость!
Остальные тоже вскочили на ноги.
В светлицу зашли только старшие казаки. Большинство из них были когда-то беглыми. Погуляв на Сечи, они снова возвращались на гетманщину, но уже казаками, а потому не хотели больше ходить в послушных. Старосты королевских владений не желали с этим мириться, выгоняли их из сел, либо принуждали работать, как остальных посполитых. Эти первыми брались за саблю, а не было сабли, так и за дубину.
Переступив порог, они сразу зашумели на все голоса:
— Пугу, пугу!
— Челом, пане сотник! Челом, вашмость!
— Здравствуй, пане Богдан! И Ганджа? Ну и пузатый же стал!
Все громко захохотали.
— А это что за бочонок? Не Лаврин ли?
И снова поднялся хохот.
— Доброго здоровья вашим милостям, славному товариству! — поклонился Хмельницкий, не подавая виду, как он доволен.
— Трижды, трижды кланяйся, собачий сын! — крикнул казак, похожий на медведя, такой же толстый и такой же неуклюжий.
— Неужто Метла?
— Ого-го! Узнал, собачий сын! А помнишь, как Метла варил кашу в деревянном ведре? «Не сваришь!» — «Сварю!» — «Не сваришь!» — «Сварю!» Ого-го! Сварил-таки! Раскалил камней, накидал в кашу, она и закипела.
— А Пивня не узнаешь, пане сотник? — перебил его изукрашенный рубцами казак с маленькой облезлой головой на сморщенной шее. — Значит, с нами, на Низ?
Хмельницкий улыбнулся, а Пивень длинными руками похлопал его по спине. Вид у казаков был убогий, потрепанный, на плечах болтались потертые жупаны, на ногах — стоптанные сапоги или постолы из сыромятной кожи. И только отдельные вещи — то шалевый пояс, то турецкая сабля с арабской резьбой — говорили о том, что казаки не раз бывали в походах и знали лучшие времена.
Впрочем, запорожцы были чисто выбриты, с бритыми же затылками и длинными чубами на макушке, которые кое-кто закладывал за ухо. Видно было и без слов, что казаки тосковали по Сечи и сейчас радовались встрече, как дети. Они еще не знали ни планов Богдана Хмельницкого, ни даже его настроения, но хорошо понимали, что если реестровый казак бежит на Низ, за пороги, так уж не для того, чтобы забыть своих обидчиков. А на Низу тоже хозяйничали польские комиссары. Тут оно и начнется. И запорожцы потирали руки, предвкушая, что дело это малой баталией не обойдется. Кое-кто так прямо и спросил: «Значит, дождались?» Но Богдан Хмельницкий с казаками держался осторожно, отвечал уклончиво, обиняками. Однако его уловки не обманули казаков. Один из них подмигнул Хмельницкому и сказал:
— Слышал от старых людей — засуха ходит, войну водит.
Метла пыхнул люлькой и напустил полную хату дыма. Вешняк закашлялся и замахал руками.
— Ну и табак у тебя, только гадюк травить.
— Эге, крепонек. К одному гнездюку, такому, как ты вот, зашел. Только разжег люльку, а он разок дохнул, да так головой дверь и отворил, а ведь была на щеколде...
Тымош и Ахметка успели уже познакомиться с сыном Вешняка, молодым еще хлопцем, и пошли с ним осматривать усадьбу. Хутор из четырех дворов расположился на самом дне глубокой балки. Склоны ее заросли густым кустарником, дикими грушами и яблонями. Каждый двор укрывался за высоким частоколом. Ворота и башни у ворот были крепкие, неприступные. Кроме хаты под гонтом, в которой жила семья хозяина, на другом конце двора была еще длинная землянка, служившая жильем для челяди. Молодому Вешняку понадобилось там что-то, и он забежал в землянку, а оттуда вышел в это время один из дворовых Хмельницкого. Взглянув на Тымоша, он, как от угара, завертел головой.
— Чтоб так люди жили, да не дай бог!
Тымош и Ахметка тоже вошли в землянку. Это была длинная сырая яма, маленькие оконца из бычьего пузыря едва пропускали дневной свет, толстые подпорки поддерживали балки, на которых лежала камышовая крыша. Посредине горел костер, и дым выходил прямо в дырку над головой. В землянке, между прибывшими казаками, сидело несколько дворовых Вешняка — они были обросшие, черные от сажи, в грязных сорочках.
— Когда татары набегают, — спросил Тымош, — как вы спасаетесь за этим частоколом?
— Частокол больше от зверя, — отвечал молодой Вешняк, — а от татар... — он глянул на Ахмета и запнулся, а потом сказал: — Есть такие ходы... Далеко в овраг выведут, а там — ущелья...
Казак из свиты Хмельницкого спросил у челядинцев:
— Что же вы здесь делаете? Что это там еще за дворы?
— Лихом торгуем. А в тех дворах живут тяглые казаки. И те лихом торгуют.
— Да чего там лихом. Рыбачим, на зверя капканы ставим, мед по бортям собираем.
— И куда деваете?
— О том пан атаман Вешняк знает.
— Едем с нами, дурни!
У дворовых надеждой заблестели глаза, они переглянулись.
IV
В те времена Сечь не имела постоянного местопребывания, а перемещалась в зависимости от обстановки. В тысяча шестьсот сорок седьмом году она находилась на Микитовом Рогу. Здесь Днепр разбивался на несколько рукавов и образовывал группу больших и малых островов, которые давали пристанище казакам-запорожцам в трудный час. Самый большой из них, покрытый лесом, назывался Томаковка, или, по-старому, Бучки. На остров Бучки и прибыл Богдан Хмельницкий со своими людьми одиннадцатого декабря, за день до Спиридона-на-повороте.
Чем прославился Спиридон перед богом, казаки не могли бы сказать, но они знали, что как раз на Спиридоне солнце поднимается выше на воробьиный скок, поворачивает на лето. Об этом с особенным удовольствием говорили те, на ком была плохонькая одежонка, а таких на острове Бучки собралось уже немало. Это была по большей части голь, бежавшая от шляхты, а то и от зажиточных казаков, которые не хуже панов выжимали пот из своих батраков. Были среди них и казаки, тоже стремившиеся облегчить свою долю.
Когда сотник Хмельницкий ушел за пороги, все, кто жаждал мести за свои обиды, двинулись искать его. С каждым шагом отряд его вырастал, а когда Хмельницкий прибыл на остров, отряд насчитывал уже больше трехсот человек.
За несколько дней в нижней части острова, отделявшейся от верхней узкой протокой, выросли землянки, курени, покрытые камышом, а то и шатры, обложенные снегом. В таком шатре и поселился Богдан Хмельницкий, а в соседнем — Тымош с Ахметом. Из снега сложили конюшни для лошадей, загоны для скотины, которая уже появилась в хозяйстве у Марка.
Богдан Хмельницкий выбрал для своего пристанища остров Бучки не случайно. Посланная вперед разведка узнала, что на Микитовом Рогу, в Сечи, расположился Черкасский полк под начальством поляков для наблюдения за Сечью. В нем было человек триста польских жолнеров и до пятисот реестровых казаков. Нижняя часть острова Бучки была открытая, это давало возможность принять меры предосторожности на случай, если бы реестровые вздумали и тут преследовать сотника. Но полковая старшина Черкасского полка долгое время не знала, с какой целью прибыл сюда Чигиринский сотник, и только искоса поглядывала на Днепр, на новый лагерь, разраставшийся с каждым днем. Недоуменно смотрела на остров Бучки и старшина запорожского коша, ютившаяся по зимовникам на островах. И совсем уже злыми взглядами встретили Чигиринского сотника левенцы, скрывавшиеся в верхней части острова Бучки.
Ватага левенцев сложилась из беглых крепостных. Среди них были не только украинские крестьяне, но и московские, из-под Путивля, из-под Брянска, белорусы из-под Гомеля, литвины, даже поляки, убежавшие от своих панов. Они никому, кроме своего атамана, не подчинялись, прятались в плавнях [ Плавни - представляют собой причудливые лабиринты болот и лиманов ], и потому никто не знал, сколько их в ватаге. Известно было только, что вместо убитого Левенца теперь атаманом у них был Гречка, который на Сечи был палками бит за то, что «в гречку скакал». С тех пор он и стал прозываться Гречкой. Польские комиссары войска Запорожского, писарем которого был некогда Хмельницкий, не жалели виселиц для левенцев, когда они попадались на расправе с панами. Теперь же левенцы оказались соседями. Они не доверяли казацкой старшине, и Хмельницкий имел основания их остерегаться.