ПОКАТИЛОСЬ ЭХО ПО ДУБРАВАМ 20 глава




— Ты видишь? — толкнул он Пивня.

От ветра у Пивня слезились глаза, и он смотрел на казака словно сквозь сито.

— Холодно, будь оно неладно.

— Да ты глянь на казака!

— А что, плачет? Тогда дерьмо, а не казак. Как ломать стародавний обычай, так куда какой храбрый...

— Так это ж тот, с которым ты целовался в корчме.

— Что тогда шумел? Так то ж золото, а не казак: он же выпьет кварту под один огурец... Я против него вовсе негодящий... Метла, да таких людей чтоб на виселицу?

— Не квохчи, пробивайся вперед, гляди — Мустафа уже целится!

Узкие глазки палача стали хищными и острыми. То ли от холода, то ли от волнения руки у него дрожали, и петля извивалась, как змея. Видно было, что он сдерживает себя, чтоб не накинуть петлю раньше времени, потому что тогда казаки повесят его самого на этой же виселице.

Тысячи глаз впились в Остапа. Еще шаг — и он будет под перекладиной. От этой ли мысли, или от хищного взгляда Мустафы — Остап вдруг побледнел. Мустафа завизжал, забросил петлю, и... из сотен глоток вырвался дикий крик, свист, гогот. Казак Метла исторг такой утробный рев, что даже Пивень, который тоже что-то кричал, шарахнулся от него. Конь под Остапом вдруг взвился на дыбы, сделал огромный прыжок и понес всадника в степь. На земле под виселицей осталась только Остапова шапка-кабардинка, сбитая петлей.

Толпа казаков, продолжавших возбужденно шуметь, смеяться, подпрыгивать, затерла конвоиров, и, когда они наконец выбрались на дорогу. Остап уже был еле виден вдалеке. Палач Мустафа, все еще с веревкой в руках, стоял на лестнице и свирепо вращал глазами, а возле виселицы, растерянно переступая с ноги на ногу, остались с приговором в руках кошевой писарь и кошевой атаман. Глядя на них, казаки весело хохотали, даже подколотый Остапом казак, до сих пор ходивший с рукой на перевязи, добродушно усмехался.

Палач наконец сошел с лестницы, поднял с земли Остапову шапку, надел ее на голову, круглую и черную, что чугунок, и на кривых ногах заковылял прочь под улюлюканье казаков.

 

VIII

 

Приближалась весна, начал таять снег, у берегов появилась вода, лед на Днепре почернел, а через несколько дней и тронулся. Теперь с острова Бучки на Сечь надо было плыть по реке целых две версты. Сечь уже шумела по-весеннему: посреди майдана вырос базар, на котором казаки торговали печеным хлебом, горилкой, медом, брагой, порохом, дробью. На берегу начали строить новые и смолить старые челны, на шляху, ведущем на Кизи-Кермен, устраивали гонки на лошадях, объезжали двухлеток. В кузнице слышен был веселый перезвон молотков, казак с серьгой в ухе лудил что-то, другие точили сабли, чистили мушкеты.

Казаки уже не умещались на Сечи и целыми куренями становились табором за частоколом. Тут тоже никто не бил баклуши. Одни перековывали лошадей, ладили повозки, смазывали дегтем мажары, другие украшали резьбой ярма, люшни и задники на возах или упражнялись в сечи на саблях. На пригорках показалась зеленая травка, земля дышала теплом, в небе рассыпали трели жаворонки, в камышах кричали дергачи, из степи тянул ласковый ветерок и нес с собой дразнящие ароматы. А настанет ночь, месяц обольет Сечь и острова серебром, зазвенят кобзы у костров, зазвучат песни. Казаки глядят на месяц, на звезды, глядят на костры, вдыхают запах дыма, и то тут, то там вырвется из груди тяжкий вздох.

Ахмет сидел на берегу, смотрел на серебряную дорожку на воде, и ему казалось, что бежит она до самого Крыма, где тужит по нем мать и, может быть, тоже смотрит сейчас на этот же месяц и спрашивает, не видит ли он Ахмета. А может, думает она, что ее Ахмет сгинул вместе со старшим братом на Конских Водах. Ведь он до сих пор не имел случая известить родных, что у Чигиринского сотника живется ему не хуже, чем дома, хотя отец его тоже был баши, начальник сотни. К Ахмету подошел Тымош и присел рядом.

— Все поглядываешь? — спросил ревниво.

— Ты говорила, снег нету, говорила, Ахмет будет ехать Крым, — и он с надеждой и с робкой улыбкой посмотрел на Тымоша.

— Успеешь! Мне самому не терпится. Батько согласен и меня взять. — И таинственно прибавил: — Должно, скоро поедем: уже пять коней снаряжают.

Татарчонок повеселел и в порыве благодарности сказал:

— Тебе Крым хороши будет, тебе я будет делать хорошо.

— А ты разве мурза у них какой, что ли? — насмешливо сказал Тымош.

Ахмет, оскорбленный тоном Тымоша, насупился и крикнул:

— Я... я... — но сразу опомнился и уже с виноватым видом закончил: — Будет Ахмету хорошо — Тымку хорошо.

— Ладно, мне везде хорошо! Идем спать.

— Я буду еще смотреть Днепр.

Не спалось и Богдану Хмельницкому. Уже больше часа сидел он в обозе полтавского куреня и расспрашивал казаков, сегодня только прибывших, что делается на волости. Вести ему почти каждый день приносил Лаврин Капуста, наладивший разведку, и он уже знал, что на Украине разгораются крестьянские восстания, но тут он услышал еще и много нового, что порадовало его. Особенно о Кривоносе.

— А как простой люд относится к Максиму? — допытывался Хмельницкий.

— У нас такие люди, пане сотник, — ответил один из казаков, черный, как цыган, — кто за них, за того и они. В Лукомле так все поднялись. А с чего начали? Была в покоях князя Вишневецкого дивчина к княгине приставлена, говорят, такой красы, что с лица хоть воду пей. Звали ту дивчину Галей. Начал к ней подъезжать один шляхтич, сам-то женатый, а у нее жених в повстанцах ходил. У того же князя служил в надворном войске еще один поляк, и он полюбил дивчину, а только не вязался со своей любовью. Говорят, заботился о ней, как брат.

— А что ж, может быть, — вставил другой казак. — У Петра Сагайдачного, у гетмана...

Но чернявый продолжал свое:

— Вот как-то ночью шляхтич надумал, паскуда, хоть силою, а добиться своего. Другой выследил — и себе туда же. Может, хотел испытать дивчину? Только говорил потом — шел, чтоб оборонить. Одним словом, когда на крик прибежали гайдуки, то обоих застали у дивчины; у шляхтича вся морда в крови, а на жолнере порвана сорочка. Яремка и рассудил: отрубить головы всем троим — шляхтичу и жолнеру за то, что наделали шуму в княжьих покоях, княгиню, вишь, перепугали, а дивчине, чтобы не приваживала парубков. А на деле, говорят, сам князь кукиш получил. Галя эта была из Лукомля, такое местечко у нас есть. Там же, в Лукомле, как раз тогда паны затравили одного парубка собаками за прошлогодний бунт. Вот тут-то и явился Галин брат с компанией. Ну, с кого начинать? Поймали ксендза и повесили. А сейчас уже по всей Вишневетчине тикают паны, прямо пыль столбом. «Ратуйте, кричат. Максим Кривонос идет!» Всюду им видится Максим.

— Говорят, у него из повстанцев уже целая армия, — добавил другой казак. — Князь Ярема пальцы себе грызет, но поймать его не может.

— Сильнее народа армии нет!

— А я слышал, — опять попробовал вставить слово второй казак, — что и на правом берегу началось. Против Переяслава водит повстанцев какой-то Морозенко.

— Не Нестор, случаем, из Вишняков? Он такой!..

— А на Смелянщине будто бы Гайчура, тот больше на ксендзов и униатов...

— Ну, а у нас, в Посулье, Лысенко. Рассказывают, правая рука у Максима. Ух, и атаман этот Лысенко! Принимает только таких же, как он сам: обнесешь вокруг хаты жернов — приставай, слаба жила — иди искать других. Только это, должно, выдумки. А вот правда, говорят, Микола Потоцкий вертится с коронным войском, что муха в кипятке: со всех сторон кричат: «Спасай!» — да в замки утекают, сундуки везут, а их лупят.

— А теперь будто приказал всем полкам к Бару сходиться.

С каждым новым словом Богдану Хмельницкому все яснее становилось, что происходит в селах и как нужно будет поворачивать дело, чтобы народные восстания направлять в русло общей борьбы. Максим Кривонос был бы очень необходим сейчас на Сечи, но, если он с повстанцами свяжет польскую армию, не даст выступить против запорожцев всеми силами, это будет, может, решающим моментом в борьбе. Пусть так и действует!

Возвращался в свой курень Хмельницкий окрыленный надеждой. Уже и здесь, на Сечи, если подсчитать, наберется тысяч пять человек, а с каждым днем все новые прибывают, даже число писарей пришлось увеличить, чтоб занести всех в списки. Теперь главное — угадать час, который умножит его силы. Но сам он оставался и до сих пор никем не признанным атаманом. Дальше тянуть с этим было невозможно, и Хмельницкий с решительным видом повернул к кошевому.

На совет собрались, кроме прибывших на Сечь именитых казаков, все куренные атаманы и кошевой, хотя послов к крымскому хану посылал якобы лично от себя Богдан Хмельницкий. Послы тоже сидели за столом, их было четверо. А главой поставлен был старый казак Михайло Кныш. Голова его совсем поседела, но лицо оставалось розовым и гладким, как яблоко. Такие же молодые были и глаза, хитрые и лукавые. Тут же сидел Тымош, который должен был ехать в Крым вместе с посольством. Им уже вручили писаную памятку и рассказали, кому какие подарки дарить. Подарки эти горой лежали на столе. Тут были и кованные серебром седла, и набор уздечек серебряных с золотыми бляшками, и затканные золотом попоны, и картины работы Лукашевича. Его пейзажи украшали палаты магнатов и в Варшаве и в Париже. Были дутые медведики и расписные кувшины. Теперь давали наставления на словах. Богдан Хмельницкий сам ездил послом к королю Франции и к королю Польши, а потому был хорошо знаком с этикетом и правилами поведения посла.

— Самое главное, — говорил он, — всегда думайте, что не вы их, а они вас будут просить. А придете в царские палаты — не подавайте виду, что вы дивитесь роскоши, помните, как оно на деле: все это руками невольников, наших братьев, сделано. Татарва ни к чему не способна, кроме как воевать. Тем и живут.

— А ты хочешь с теми басурманами в союз вступать? — сердито проворчал куренной атаман белоцерковского куреня, весь исписанный шрамами.

— Трудно. Было б у нас в достатке конницы — кто б с этой поганью стал разговаривать!

— Конница есть и у русского царя.

— Орел в небе, — сказал Лаврин Капуста. — В Москве знают, что мы пока подданные Речи Посполитой, а с нею у них договор о мире.

— И у валахов есть конница, — не сдавался куренной.

— У них тоже счеты с турками.

— Ну кто об этом не знает! — с ноткой нетерпения отозвался казак Кныш. — Говори, пане Богдан, что нам дальше делать...

— Зайдете в ханскую светлицу, поклонитесь учтиво, но не ползайте, как рабы его, держитесь так, чтобы почувствовал, что за нами стоит весь народ... Ну, а дальше в памятке написано. А коли спросит, кто вы есть, скажите: «Мы русские, а земля наша — Украина Русская, Киевская, Волынская, Подольская и Брацлавская». А станет вас называть поляками, скажите: «Тое иные. Мы — казаки и спокон века в Приднепровье жили, жили еще рязанские казаки подальше, про то мы слышали, слышали и про черные клобуки [ Черные клобуки — каракалпаки, жили на юге Киевской Руси до монгольского нашествия ], а чтоб хоть когда-нибудь жили тут поляки, никто о том не слыхал и не знает. Теперь польские паны поналезли сюда и хотят пановать не только над чернью, но и над казаками. Потому и повстали мы». А подавая письмо, молвите: «К стопам вашей ханской милости слагаем».

— А если спросит, с каких это пор казаки в приятелей татарам обернулись? — с усмешкой крикнул кто-то.

— Эге-эге! — закричали и другие старшины.

— Тьфу, тошно, как подумаешь! — сплюнул куренной белоцерковского куреня.

— Христом-богом, рубать буду, как увижу!.. — крикнул в запальчивости кошевой. Но, должно быть, вовремя вспомнил, что он не простой казак, и уже рассудительным тоном закончил: — Ну, а будут помогать — дело другое.

Богдан Хмельницкий терпеливо ждал, пока они выговорятся. Его уравновешенность повлияла и на остальных; излив, что на сердце лежало, они стали поглядывать на Хмельницкого и понемногу утихомирились. Когда говор утих, Богдан Хмельницкий продолжал:

— А насчет приятельства скажете: «До сего часа мы были ворогами вашими, а виною тому ляхи, которые водили нас в ярме». Знай, мол, наисветлейший хан, что казаки воевали поневоле, а всегда были и будут друзьями подвластного тебе народа. Так вот теперь, мол, мы решили сбросить позорное для нас ляшское ярмо, порвать с Ляхистаном, предложить вам дружбу и помощь в случае нужды. Польские магнаты, говорите, нам вороги и вам вороги: они, мол, унижают твою силу ханскую, слышали мы, — не хотят и ежегодной дани платить, да еще и нас натравливают на мусульман. Но знай, мол, хан, что мы дружественно относимся к крымскому народу и предлагаем...

— Вот, вот, не просим, а предлагаем, — подхватил кошевой атаман и ткнул пальцем в исписанный листок. — Предлагаем, слышал? Чтоб не спутали!

— Предлагаем помогать нам против предателей и клятвопреступников наших и ваших! — закончил Богдан Хмельницкий.

От одного маленького словечка «предлагаем», которое как бы ставило их на равную ногу, всем сразу стало легче дышать, и казаки начали шутить с послами, отпускать остроты насчет ханских гаремов.

— У этого хана, говорят, триста жен! — выкрикнул, блестя глазами, самый молодой из куренных.

В Крыму в это время царствовал Ислам-Гирей. Это был хан, на себе испытавший неволю: до того он был семь лет в плену у поляков, и только Владислав Четвертый отпустил его на волю. Позднее брат его, хан Магомед-Гирей, боясь за свой престол, послал Ислама на остров Родос, но через несколько лет сам Магомед-Гирей оказался сосланным на Родос, а Ислам-Гирея турецкий султан посадил на Крымское царство. Но политика Крыма от этого не изменялась: Крым был заинтересован в постоянной борьбе между шляхетской Польшей и украинским народом, чтобы обе стороны истощались. Хмельницкий понимал эту тактику ханов и надеялся на успех посольства.

— И это все? — спросил Кныш, которому хотелось поскорее отправиться в путь.

— Нет, не все, панове! — отвечал Хмельницкий. — Хан может подумать, что вас подослал король польский, чтоб выманить орду в поле, а там ее будет поджидать войско. Тогда скажете, что вы готовы на том присягу дать.

— Я уже на память выучил, — сказал Кныш, — славная присяга, что молитва.

— А ну, а ну, повтори! — закричали старшины.

— Я вам сам прочитаю, — сказал Хмельницкий, положив перед собой серый листок бумаги: — «Боже, всей видимой и невидимой твари создатель! Ты, что ведаешь людские мысли! Клянемся перед тобой, что все, что думаем, говорим и творим, есть истинная правда, и клятвы сей не нарушим вовеки. Да поможет нам бог!»

Старшины стали серьезны, а один даже перекрестился, и никто над этим не посмеялся.

— А как и присяге не поверят, тогда что? — помолчав, спросил Кныш.

— Скажешь, Ахмета возвращаю отцу без всякого выкупа. Знают, сколько мог бы я требовать за него.

— Ну, а как и того будет мало?

Богдан Хмельницкий вдруг омрачился, медленно оглянул всех и еще медленнее произнес, повернувшись к Тымошу:

— Тогда... тогда сына моего Тымоша оставьте в залог.

Тымош даже встал от неожиданности и, весь бледный, окаменел с широко открытыми глазами.

— Трудно, сын, а так надо! — закончил Богдан Хмельницкий. — Пора вам собираться в путь, — и первым поднялся из-за стола.

 

IX

 

Только за Днепром выглянуло солнце — на Сечи раз, и другой, и третий выстрелила пушка, так же, как и вчера, на закате. Казаки были уже на ногах, и, когда туман проглотил раскаты выстрелов, по всем куреням поднялся гомон. Многие не знали еще толком, для чего их скликали на Сечь, да еще с таким наказом: везти сухари, везти порох и свинец, лить пули, а при возах иметь возниц. Некоторые думали, что на турка собираются, в Черное море выйдут, но где челны? Как сожгли их комиссары после ординации, так оно и до сих пор... Выстрелы из пушек оповещали, что сегодня будет всенародная рада; верно, на раде обо всем уже доведаются.

Казаки подбривали чубы, доставали из мешков чистые сорочки, дегтем смазывали чёботы и, покончив с этим, садились в кружок завтракать.

Сразу же после завтрака хорунжие вынесли на майдан куренные значки и воткнули их в землю. У значков начали строиться празднично одетые казаки. На солнце запестрели красные жупаны, шалевые пояса, то красные, то синие шлыки, черкесские сабли, отделанные серебром, пистоли с насечкой, уздечки с блестящими бляшками, расшитые попоны.

Около полудня к литаврам, стоявшим у столба на майдане, подошел довбыш с палочками, и в воздухе прокатилась барабанная дробь. В тот же миг зазвонили и все колокола на колокольне. Казаки цветистыми лентами двинулись к середине майдана, уже заполненного голытьбой, которая еще не была расписана по куреням. На середине круга, образованного казаками, стоял стол, накрытый ярким ковром, такой же ковер лежал на земле. На столе сияло евангелие в толстом, окованном золотом переплете, и большой ларец, окованный серебряными обручами.

Когда колокола загудели еще веселее, из притвора церкви вышел в голубых ризах отец начальник, старый поп, с двумя дьяконами и хором певчих из хлопчиков, одетых в синие жупаны и подстриженных по-каневски (каждый курень по-своему стриг головы). Священник поднял кипарисовый крест в золотой оправе и троекратно благословил сечевое товариство. Перед ним расступились, и он прошел к столу, накрытому ковром. За ним несли сечевое знамя — на малиновом поле серебром тканный архистратиг Михаил с огненным мечом в руке, а уже за знаменем выступала сечевая старши́на.

Кошевой атаман шел медленно, выставляя вперед высокую палицу, точно пастырский посох, следом бунчужный нес бунчук, а за ним с шапками под мышкой выступали полковники, куренные атаманы и сотенные с перначами или значками в руках, кому что по званию было положено. Старшина вышла на середину, и майдан будто маком зацвел.

Рядом со священником первыми стали кошевой атаман и войсковой есаул, дальше войсковой писарь с гусиным пером за ухом и чернильницей в руке, войсковой судья, а за ними все полковники. Среди полковников стоял и Федор Вешняк, который лишь накануне прибыл со своего хутора.

Только успела старшина расположиться, как в ворота въехала группа всадников. Впереди на белом коне ехал Богдан Хмельницкий, по правую руку — Яким Сомко, по левую — Василь Золотаренко, позади — свита в три ряда.

Там был и Марко, на лице которого сегодня особенно явственно отражались переживания его пана.

Всадники были в жупанах малинового цвета с серебряными пуговицами, в бархатных шапках, сафьяновых сапогах. Все было просто, но подобрано со вкусом, и производило приятное впечатление солидности. Лошади шли тихим шагом. Это тоже подчеркивало степенность того, кто предводительствовал. Хмельницкий сидел на коне твердо, голову держал высоко, взор его был ясен, но невольно в нем пробивалось волнение.

Появление на майдане Чигиринского сотника в окружении сильных, осанистых казаков вызвало по куреням волну восторга, взоры сечевиков засверкали, заиграли улыбки, Хмельницкий, казалось, еще больше вырос в их глазах.

Стремянный Хмельницкого помог сотнику сойти с коня. Спешились и остальные казаки. Все это делалось ловко и в то же время торжественно; торжественно выглядел сегодня и весь майдан.

Кошевой атаман поднял вверх свою палицу и выступил на шаг вперед.

— Браты! Панове казаки! Благодарение пану Хмельницкому и его славному товариству, изгнали мы польский гарнизон с Сечи. Однако дошли до нас вести, что великий гетман коронный пан Потоцкий собрал уже немалое войско и двинул его к Днепру. Хочет пан краковский напасть на Сечь и снова поставить гарнизон, снова насадить нам коронных комиссаров. Так как сечевое товариство считает: биться или мириться?

— Биться, биться! — закричали кругом.

— Пусть с ними мирится тот, кто в болоте сидит, а мы уже знаем их мир!

— Ты ему — здравствуй, а он тебе — не засти!

— Ты к нему с кнышом, а он к тебе — с ножом!

— Поначалу брат, а на поверку кат!

— К дьяволу их! Пускай нас сабля размирит! Объявляй поход, кошевой! Объявляй, чего переминаешься, как засватанная девка?

— А кому ж быть у нас за старшого?

На майдане поднялся гомон: сечевики уже давно наметили старшого, только голытьба, не знающая еще сечевых обычаев, стояла молча, в замешательстве.

— А не кому иному, как сотнику Хмельницкому! Хмельницкого просим! — первым крикнул Федор Вешняк.

В Сечи все еще шумела слава победы Хмельницкого над польским гарнизоном. А кто еще выглядел так сановито, как он? И все курени закричали в один голос:

— Хмельницкому! Хмельницкому!

— Гетманом поставить! — снова выкрикнул Вешняк. — Доколе нам сиротами ходить?

Еще десять лет назад поляки лишили войско Запорожское права выбирать себе старшого. С тех пор не было на Сечи гетмана. Казаки носили в себе эту обиду, как камень на сердце, а тут, оказывается, опять можно выбирать кого хочешь гетманом. Это означало вернуть Сечи силу и славу. Казаков, как детей, охватила радость: они зашумели, засмеялись, закричали, замахали шапками.

— Гетманом! Гетманом просим Хмельницкого, Хмельницкого!

Взволнованный Хмельницкий поднял руку.

— Панове казаки, лыцари запорожцы! Недостоин есмь быть вашим гетманом!

— Пускай будет нам головою! — не слушая его, кричали казаки.

— И еще раз простите, панове казаки, есть старше меня, разумнее! — снова выкрикнул Хмельницкий.

— А ты, ледащий, не хочешь послужить народу? — орал в задних рядах казак Метла. — Пускай Богдан ведет!

— Все за тебя! Все просим за старшого, просим гетманом!

Священник подождал, не выкликнет ли кто другое имя, но казаки продолжали кричать:

— Хмельницкий! Хай живе Хмельницкий! Слава гетману!

— Благослови его, отче!

Поп не стал больше медлить, поднял крест и торжественно благословил им Хмельницкого. И, словно по команде, загремели пушки, заиграли колокола.

— Слава, слава гетману Хмельницкому!

Старшины открыли ларец, батюшка вынул из него булаву, усыпанную красными самоцветами, поклонился и со словами: «Да хранит тебя бог, ясновельможный гетман!» — благоговейно вручил ее Богдану Хмельницкому. Старческие глаза наполнились радостными слезами. Писарь тоже поклонился и передал Хмельницкому серебряную печать войска Запорожского. Вслед за этим позади Хмельницкого встал бунчужный с гетманским бунчуком. Слуги подали соболью шапку с белым султаном спереди, а на плечи накинули кирею с золотыми пуговицами. В это время подбежал казак Пивень и шлепнул ему на голову горсть грязи.

— Чтоб помнил, что из земли вышел, как и все мы... Чтоб не зазнавался! — Беззубый рот его растянулся в беззвучном смехе до ушей, маленький носик сморщился, и только глаза блестели в сетке мелких морщин. Сегодня одна нога у него была в сапоге, а другая в постоле, таком большом, что на нем, кажется, Днепр можно было переплыть.

Еще громче загремели пушки, захлебывались колокола, а голуби поднялись к самому солнцу.

Едва в руке Богдана Хмельницкого очутилась булава, как лицо его сразу словно вытянулось, глаза стали шире, губы сжались, плечи расправились, и весь он выпрямился, стал решителен, величав. Богдан Хмельницкий властным жестом поднял булаву, и разом все замерло, даже слышно стало, как журчит у берега вода, как шелестит прошлогодний камыш, как на острове Бучки не то откликается эхо, не то звучат голоса: «Слава, слава!»

— Слушайте, панове старшины и все православное войско Запорожское, здесь сущее и на всей Украине! — проникновенно заговорил Хмельницкий. — Слушайте все, духовенство черное и белое, сановное мещанство с бурмистрами, честной народ посполитый всей Украины! Сим знаменуем, что в день нынешний булаву гетманскую из рук старшины и товариства преславного войска Запорожского принимаем!

— Слава, слава! — замахали шапками казаки.

Богдан Хмельницкий обвел майдан глазами: перед столом стояла нарядная старшина, нагулявшая силу по зимовникам, по хуторам, одетая в парчу, подпоясанная персидскими поясами. Дальше сидели на конях и стояли в пешем строю казаки с обожженными степными ветрами лицами, в полинялых, припорошенных пылью жупанах и кунтушах, а уже за ними толпилась голытьба, черная, как арапы, давно не стриженная, оборванная, в волчьих шкурах, босая, а то и голая. Все это были бежавшие от панского произвола, скрывавшиеся в Запорожье по лесам, по лугам, в надежде дождаться лучшей доли. Это был народ, над которым с каждым днем все больше издевались паны по всей Украине, по всей Польше. У Богдана Хмельницкого сжалось сердце, и он сказал взволнованно:

— Исполнилась чаша горя, окончились дни испытаний и долготерпения народа нашего, звания шляхетского, лыцарского, духовного и посполитого! Отныне господами тел и душ наших сами будем вовеки, тревожить домов наших, святынь господних и гробов дедовских не допустим! Кто из людей добрых и честных хлеб-соль с нами мирно делить желает, кто из народов соседних приязни с нами ищет, тому, по старым нашим законам, обычаям дедовским, всегда рады, и дома́ и сердца наши для них открыты. С давних пор народ украинский с народом московским жить вместе желает и под руку царя московского царя православного стать волит. За то бороться, ни сил, ни жизни нашей не жалея, обещаем!

По Сечи словно ветер пронесся и всколыхнул море голов... Казаки вопросительно посмотрели друг на друга, потом на их лицах появилась радостная улыбка, и они изо всех сил закричали:

— Верно, верно, гетман! Чтобы с Москвой вместе жить!

А Богдан Хмельницкий все повышал и повышал голос. Он говорил уже о тех, кто замышляет «в хату подло и коварно пробраться и хозяевам обиду нанести, кто со сладкой улыбкой на лице нож за пазухой держит, кто силой и разбоем на тела наши, на души и добро наше посягает. Пусть бережется тот и помнит, что как господь наш терпелив, но воздает по справедливости, так и наш народ и все лыцарство запорожское больше уже не потерпит обиды и унижения не простит...»

— На широкую дорогу вышел Хмель, — переговаривались казаки.

А гетман говорил о том, что не ради личных выгод и роскошной жизни, не о себе думая, принял он из рук народа булаву.

— Час настал такой, что, кроме хворых, калек, стариков, женщин слабых и детей, никому без дела лыцарского быть не годится! Час настал такой, что у кого есть самопал, или сабля, либо рогатина отцовская, тот пусть хватает и спешным маршем к куреням нашим идет! Кому же отцы оружия не оставили, у кого оно, без дела лежа, поржавело и пришло в негодность, тот пускай косу на рогатину набьет и бежит к нам! Час настал такой, что никому лежнем лежать негоже.

Всем, кто слова наши слушает и кому их услышать доведется, говорим мы: Украина, мать наша родимая, кличет в нужде сынов своих на помощь. Никому она службы не забудет, за кровь, за нее пролитую, наградит, за голову, за нее положенную, детей и внуков отблагодарит, добрым словом помянет, от позора и забвения имена героев своих сохранит. Кто часа грозного не проспит, не прозевает, тот и свою долю нашей победы пожнет. Каждый на своем и для себя трудиться станет, никому не кланяясь, никому не покоряясь. Сан духовный в уважении и почете жить будет, звание лыцарское чести и славы воинской удостоится, мещанам их право магдебургское обеспечим, а народу посполитому земли по потребе за чинши [ Чинш – оброк, налог за право пользования землёй ] десятинные и подати на оборону дадим.

Потом Богдан Хмельницкий пал на одно колено, положил пальцы правой руки на евангелие и вдохновенно вслед за священником произнес:

— Я, Богдан Зиновий Хмельницкий, лыцарь, писарь и сотник, а отныне гетман всего войска Запорожского, присягаю богу, в троице единому, верно и нерушимо за дело отчизны нашей Украины до скончания века стоять, с ворогами до последней победы знамен наших биться, ни жизни, ни имущества своего не жалея...

В это время в ворота на взмыленном коне влетел верховой, обветренный, запыленный так, что только глаза и зубы сверкали. Подскакав к площадке, где стояли старшины, он круто осадил коня и замер. Хмельницкий узнал в нем казака из отправленного в Крым посольства. На лицо гетмана набежала тень, однако он продолжал тем же ровным голосом повторять за священником:

— Везде, каждый час и на каждом месте границ ее добро и честь имени ее боронить, согласно божьему закону и совести христианской народом лыцарским, духовным и посполитым править, добрых награждать, а злых карать, одну только пользу народа нашего перед глазами и в сердце имея. В том мне, боже, в троице единый, помоги!

Богдан Хмельницкий приложился к кресту, надел шапку, выпрямился и тогда только обернулся к гонцу.

Гонец нетерпеливо рванулся вперед:

— Ясновельможный пане гетман, послы наши наказали мне уведомить вашу милость — хан крымский согласен помогать нам против Польши! Великая сила с перекопским мурзою Тугай-беем уже двинута на Базавлук!

Сечевое товариство притихло, все взоры обратились к гетману. Богдан Хмельницкий набрал полную грудь весеннего воздуха и шумно вздохнул.

— За добрую весть спасибо, казаче. А Тым... — Он не договорил и спрашивал уже одними глазами.

Гонец не осмелился сказать, что сын гетмана остался заложником, и молча опустил голову, а когда поднял, гетман уже стоял собранный, и только нижняя губа его дрожала. Но он твердо спросил:

— А каких это ты людей привел?

В раскрытые ворота виден был большой отряд конницы, непохожей на запорожскую. Гонец оглянулся и радостно засмеялся.

— Они сами явились, пане гетман. Казаки с Дона! Выслушай их атамана, здесь он, перед тобой.

Перед Хмельницким стал русый казак с круглой бородой, с кудрявым чубом набок и белой сережкой в ухе. Он по московскому обычаю коснулся шапкой земли и певучим голосом сказал:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: