Вернувшись из Думы, Petit подтвердил имена и факт образования кабинета.
Вечером разные вести о подходящих, будто бы, правительственных войсках. Здешние не трусят: «придут — будут наши». Да какие, в самом деле, войска? Отрекся уже царь или не отрекся?
На кухне наш «герой» — матрос Ваня Пугачев. Страшно действует. Он уже в Совете, — депутатом. Пришел прямо из Думы. Говорит охриплым голосом. Чуть выпил. В упоении, но рассказывает очень толково, как их смутил сегодня Приказ № 1.
— Это тонкие люди иначе поняли бы. А мы прямо поняли. Обезоруживай офицеров. Лейт. Кузьмин расплакался. А есть у нас капитан II ранга Лялин — тот отец родной. Поехали мы в автомобиле, он говорит: вот адъютанта Саблина — убивайте. Он вам враг, а вот Ден, хоть и фамилия не русская, друг вам. Вы много сделали. Крови мало пролито. Во Франции сколько крови пролили...
Потом продолжает:
— Сейчас в Думе у меня товарищи просили, чтоб левый депутат удостоверил, что Учр. Собрание будет, и что верит новому правительству. Я прямо к Керенскому, а он шепотом говорит. Я к Суханову — и тот только рукой машет. Прислали нам Стеклова, стал говорить — ив обморок упал. Уж устал очень.
Поздно ночью — такие, наконец, вести, определенные:
Николай подписал отречение на станции Дно в пользу Алексея, регентом Мих. Ал. — Что же теперь будет с законниками? Ведь главное, что сегодня примирило, вероятно, левых и с «именами», это — что решено Учредительное Собрание. Что же это будет за Учредительное Собрание при учрежденной монархии и регенстве?
3 Марта. Пятница.
Утром — тишина. Никаких даже листков. Мимо окон толпа рабочих, предшествуемая казаками, с громадным красным знаменем на двух древках: «да здравствует социалистическая республика». Пенье. Затем все опять тихо.
|
Наша домашняя демократия грубо, но верно определяет положение: «рабочие Мих. Ал. не хотят, оттого и манифест не выходит».
Царь, оказывается, отрекся и за себя, и за Алексея («мне тяжело расставаться с сыном») в пользу Михаила Александровича. Когда сегодня днем нам сказали, что новый кабинет на это согласился (и Керенский?), что Михаил будет «пешкой» и т.д. — мы не очень поверили. Помимо, что это плохо, ибо около Романовых завьется сильная черносотенная партия, подпираемая церковью — это представляется невозможным при общей ситуации данного момента. Само в себе абсурдным, неосуществимым.
И вышло: с привезенным царским отречением Керенский (с Шульгиным и еще с кем-то) отправился к Михаилу. Говорят, что не без очень определенного давления со стороны депутатов (т.е. Керенского), Михаил, подумав, тоже отказался: если должно быть Учредительное Собрание — то оно, мол, и решит форму правления. Это только логично. Тут Керенский опять спас положение: не говоря о том, что весь воздух против династии, Учр. Собр. при Михаиле делалось абсурдом; Керенский при Михаиле и с фикцией Учред. Собр. автоматически вылетает из кабинета; а рабочие Советов начинали черт знает что, уже с развязанными руками.
Ведь в новое правительство из Совета пошел один Керенский, только — он — к своим вчерашним «врагам», Милюкову и Гучкову. Он один понял, чего требует мгновение, и решил, говорят, мгновенно, на свой страх; пришел в Совет и объявил там о своем вхождении в министерство post factum. Знал при этом, что другие, как Чхеидзе, например (туповатый, неприятный человек), решили ни в каком случае в П-во не входить, чтоб оставаться по своему «чистенькими» и действовать независимо в Совете. Но такова сила верно-угаданного момента (и личного полного «доверия» к Керенскому, конечно), что пламенная речь нового министра — и тов. председателя Совета — вызвала бурное одобрение Совета, который сделал ему овацию. Утвердил и одобрил то, на что «позволения» ему не дал бы, вероятно.
|
Итак, с Мих. Алек. выяснено. Керенский на прощанье, крепко пожал вел. князю руку: «вы благородный человек».
Тотчас поползли вести, что военный министр Гучков и мин. ин. дел Милюков уходят. Это очень, слишком, похоже на правду. Однако, оказалось не правдой. Хотела написать «к счастью», да и в самом деле, это было бы новым узлом сейчас, но... я не понимаю, как будут министерствовать Гучков и Милюков, не чувствуя себя министрами. Ведь они не «облечены» властью никем, а пока не «облечены» — в свою власть они не верят и никогда не поверят. Это кроме факта, что они не знают, не видят того места и времени, когда и где им суждено действовать, органически не понимают, что они — во «время» и в «стихии» РЕВОЛЮЦИИ.
Посмотрим.
Кто о чем, а посольства только о войне. Французам наплевать, что у нас внутри, лишь бы Россия хорошо дралась, и всячески пристают, какие известия с фронта. Их успокоили, что в данный момент положение «утешительное», а на Кавказе даже «блестящее». (Дима же и передавал им нужные справки!).
Французы близоруки. В их же интересах следовало бы им к нашему внутреннему внимательнее относиться. В военных интересах. Ведь это безумно связано. Теперь не понимая, они и потом ничего не поймут. Заботятся сейчас о кавказском фронте! Как будто это им что-нибудь объяснит и предскажет. О войне надо заботиться отсюда.
|
Много мелких вестей и глупых слухов. Например, слух, что «Вильгельм убит». Постарались! Из правых кругов, сановничьих, Дима много узнавал комического и трагического. Но это в его записи. Уж слишком широк диапазон соприкосновений в нашем доме: от Сухановых, даже от Вань Пугачевых — до посольств и сановников с генералами. Мне не угнаться.
Любопытно, что до сих пор Правительство не может напечатать ни одного приказа, не может заявить о своем существовании, ровно ничего не может: все типографии у Ком. Рабочих, и наборщики ничего не соглашаются печатать без его разрешения. А разрешение не приходит. В чем же дело — неясно. Завтра не выйдет ни одна газета.
Московские пришли: старые, от 28 ф. — точно столетние. А новые — читаешь, и кажется — лучше нельзя, ангелы поют на небесах и никакого Совета Раб. Депут. не существует.
Сегодня революционеры реквизировали лошадей из цирка Чинизелли и гарцовали воистину «на конях», — дрессированных. На Невском сламывали отовсюду орлов, очень мирно, дворники подметали, мальчишки крылья таскали, крича: «вот крылышко на обед».
Боря, однако, кричит: «какая двоекрылая у нас безголовица!»
Именно.
«Секрет» Протопопова, который он пожелал, придя в Думу арестоваться, открыть «его превосходительству» Керенскому, заключался в списке домов, где были им наставлены пулеметы. Затем он сказал: «я оставался министром, чтобы сделать революцию. Я сознательно подготовил ее взрыв».
Безумный шут.
Теляковского выпустили. Он напялил громадный красный бант.
Много еще всего.. В церкви о ею пору «само-державнейшаго»... Тоже не «облечены» приказом и не могут отменить. Впрочем, где-то поп на свой страх, растерявшись, хватил: «Ис-пол-ни-тельный Ко-ми-тет...»
Господи, Господи! Дай нам разум.
4 Марта. Суббота.
Утром — ничего, газет нету, вестей нету. Смутные слухи о трениях с Сов. Наконец, как будто выясняется: спор — насчет времени. Учр. С., немедля — или после войны.
Вот вышли «Известия». Ничего, хороший тон. Раб. Сов. пока отлично себя держит. Доверие к Керенскому, вошедшему в кабинет, положительно спасает дело.
Даже Д. В., вечный противник Керенского, вечно споривший с ним, сегодня признал: «А. Ф. оказался живым воплощением революционного и государственного пафоса. Обдумывать некогда. Надо действовать по интуиции. И каждый раз у него интуиция гениальна. Напротив, у Милюкова нет интуиции. Его речь — бестактна в той обстановке, в которой он говорил».
Это подлинные слова Д. В., и — ведь это только то сознание, к которому должны, обязаны, хоть теперь, придти все кадеты и кадетствующие. И о ею пору не приходят, и не верю я, что придут. Я их ненавижу от страха (за Россию), совершенно так же, как их действенных антиподов, крайних левых («голых» левых с «голыми» низами).
В Керенском — потенция моста, соединение тех и других, и преображения их во что-то единое третье, революционно-творческое, (единственно-нужное сейчас).
Ведь вот: между ЭВОЛЮЦИОННО-ТВОРЧЕСКИМ и РЕВОЛЮЦИОННО-РАЗРУШИТЕЛЬНЫМ — пропасть в данный момент. И если не будет наводки мостов, и не пойдут по мостам обе наши теперешние, слепые, неподвижности, претворяясь друг в друга, создавая третью силу, РЕВОЛЮЦИОННО-ТВОРЧЕСКУЮ, — Россия (да и обе неподвижности) свалятся в эту пропасть.
Часа в три лазарет инвалидов, что против нас, высыпал на улицу. Одноногие, калеки, тоже пошли в Думу, и знамя себе устроили красное, и тоже «республика», «земля и воля» и все такое. Мы отворили занесенные сугробами окна (снегу сегодня, снегу намело — небывало!), махали им красным. Стали они красных лент просить, мы им бросили все, что имели, даже красные цветы гвоздики (стояли у меня с первого представления «Зел. Кольца»).
Ваня Пугачев каждый день является к нам из Думы (сидит в Сов. Р. Д.).
Рассуждает: «дом Романовых достаточно себя показал. Не мужественно Николай себя вел. Ну, мы терпели, как крепостные. Довольно. А только Родзянке народ не доверился. Вот Керенский и Чхеидзе — этим народ поверил, как они ни в чем не замечены. Это дело совсем иное. А войну сразу прекратить немыслимо, Вильгельм брат двоюродный, если он власть возьмет — он нам опять Романова посадит, очень просто. И опять это на триста лет».
Не вижу что-то другого нашего Ваню — Румянцева (солдат-рабочий). И Сережу Глебова. Последний очень интеллигентен.
Какая сегодня опять белоперистая вешняя пурга. И сиянье.
5 Марта. Воскресенье.
Вышли газеты. За ними — хвосты. Все похожи в смысле «ангелы поют на небесах и штандарт Времен. Пр-ва скачет». Однако, трения не ликвидированы. Меньшинство Сов. Р. Д., но самое энергичное, не позволяет рабочим печатать некоторые газеты и, главное, становиться на работы. А пока заводы не работают — положение не может считаться твердым.
В аполитических низах, у просто «улицы», переходящей в «демократию», общее настроение: против Романовых (отсюда и против «царя», ибо, к счастью, это у них неразрывно соединено). Потихоньку всплывает вопрос церкви. Ее собственная позиция для меня даже неинтересна, до такой степени заранее могла быть предугадана во всех подробностях. Кое-где на образах — красные банты (в церкви). Кое в каких церквах — «самодержавнейший». А в одной священник объявил причту: «ну, братцы, кому башка не дорога — пусть поминает, я не буду». Здесь священник проповедует покорность новому «благоверному правительству» (во имя невмешательства церкви в политику); там — плачет о царе-помазаннике, с благодатью... К такому плачу слушатели относятся разно: где-то плакали вместе с проповедником, а на Лиговке солдаты повели батюшку вон. Не смутился; можете, говорит, убить меня за правду... Не убили, конечно.
С жгучим любопытством прислушиваюсь тут к аполитической, уличной, широкой демократии. Одни искренно думают, что «свергли царя» — значит, «свергли и церковь» — «отменено учреждение». Привыкли сплошь соединять вместе, неразрывно. И логично. Хотя, говорят «церковь» — но весьма подразумевают «попов», ибо насчет церкви находятся в самом полном, круглом невежестве. (Естественно). У более безграмотных это более выпукло: «сама видела, написано: долой монахию. Всех, значит, монахов, по шапке». Или: «а мы нынче нарочно в церковь пошли, слушали-слушали, дьякон бормочет, поминать не смеет, а других слов для служения нет, так и кончили, почитай без службы...»
Солдат подхватывает:
— Понятное дело. Как пойдут, бывало, частить и старуху и родичей... Глядь — и обедня...
Пока записываю лишь наблюдения, без выводов. Вернусь.
Город еще полон кипеньем. Нынче мимо нас шла двухверстная толпа с пением и флагом — «да здравствует совет рабочих депутатов».
6 Марта. Понедельник.
Устала сегодня, а писать надо много.
Был Н. Д. Соколов, этот вечно здоровый, никаких звезд не хватающий, твердокаменный попович, присяжный поверенный — председательствующий в Сов. Раб. Депутатов.
Это он, с Сухановым-Гиммером, там «верховодит», и про него П. М. Макаров (тоже присяж. пов., и вся та же «совместная», лево-интеллигентская группа до революции) только что спрашивал: «до сих пор в красном колпаке? Не порозовел? В первые дни был прямо кровавый, нашей крови требовал».
На мой взгляд или «розовеет», или хочет показать здесь, что весьма розов. Смущается своей «кровавостью». Уверяет, что своим присутствием «смягчает» настроение масс. Приводил разные примеры выкручиванья, когда предлагалось броситься или на зверство (моментально ехать расстреливать павловских юнкеров за хранение учебных пулеметов) или на глупость (похороны «жертв» на Дворцовой, мерзлой, площади).
Рассказывал многое — «с того берега», конечно. Уверял, что составлению кабинета «мешали не мы. Мы даже не возражали против лиц. Берите, кого хотите. Нам была важна декларация нового правителства. Все ее 8 пунктов даже моей рукой написаны. И мы делали уступки. Например, в одном пункте Милюков просил добавить насчет союзников. Мы согласились, я приписал...»
Распространялся насчет промахов пр-ва и его неистребимого монархизма (Гучков, Милюков).
Странный, в конце концов, факт получился: существование рядом с Временным Прав-вом, двухтысячной толпы, властного и буйного перманентного митинга, — этого Совета Раб. и Солд. депутатов. Н. Д. Соколов рассказывал мне подробно (полусмущаясь, полуизвиняясь), что он именно в напряженной атмосфере митинга написал Приказ № 1 (где, что называется, хвачено). Приказ, будто бы, необходим был, так как, из-за интриг Гучкова, армия, в период междуцарствия, присягнула Михаилу... «Но вы понимаете, в такой бурлящей атмосфере, у меня не могло выйти иначе, я думал о солдатах, а не об офицерах, ясно, что именно это у меня и вышло более сильно...» (Мое примечание от 10 сент. 17: — И вовсе не он даже и писал-то, — говорит Ганфман, — а Кливанский из «Дня». Но этот сразу покаялся и скрывает. Н. Д. же полухвастается, ибо только присутствовал.).
Сей «митинг» столь «властный», что к нему даже Рузский с запросами обращается. Сам себя избравший парламент. Советский Исп. Ком. иногда соглашается с Пр-вом — иногда нет. Выходит, что иногда можно слушаться Пр-ва, — иногда нет. Они, советские, «стоят на стороне народных интересов», как они говорят, и следят за действиями Правительства, которому «не вполне доверяют».
Со своей точки зрения, они, конечно, правы, ибо какие же это «революционные» министры, Гучков и Милюков? Но вообще-то тут коренная нелепость, чреватая всякими возможностями. Если бы только «революционность» митинга-совета восприняла какую-нибудь твердую, но одну линию, что-нибудь оформила и себя ограничила... но беда в том, что ничего этого пока не намечается. И левые интеллигенты, туда всунувшиеся, могут «смягчать», но ничего не вносят твердого и не ведут.
Да что они сами-то? Я не говорю о Соколове, но другие, знают ли они, чего хотят и чего не хотят?
Рядом еще чепуха какая-то с Горьким. Окруженный своими, заевшими его, большевиками Гиммерами и Тихоновыми, он принялся почему-то за «эстетство», выбрали они «комитет эстетов» для украшения революции; заседают, привлекли Алекс. Бенуа (который никогда не знает, что он, где он и почему он).
Был на эстетном заседании и Макаров, и Батюшков. Но эти — чужаки, а горьковский кружок очень сплочен. Что-то противное, некместное, неквременное. Батюшков говорит, что от противности даже не досидел. Беседовал там с большевиками. Они страстно ждут Ленина — недели через две. «Вот бы дотянуть до его приезда, а тогда мы свергнем нынешнее правительство».
Это по словам Батюшкова. Д. В. резюмирует: «итак, нашу судьбу станет решать Ленин». Что касается меня, то я одинаково вижу обе возможности — путь опоминанья — и путь всезабвенья. Если не
«...предрешена судьба от века», —
то каким мы путем пойдем — будет в громадной степени зависеть от нас самих.
Поворота к оформленью, к творчеству, пока еще не видно. Но, может быть, еще рано. Вон, со страстью думают только о «свержениях».
Рабочие до сих пор не стали на работу.
7 Марта. Вторник.
Мороз 11° сегодня. Исключительная зима. Ни одной оттепели не было.
Положение то же. Или, разве, подчеркнуто то же. Сов. Раб. и С. издают приказы, их только и слушаются.
В Кронштадте и Гельсингфорсе убито до 200 офицеров. Гучков прямо приписывает это «Приказу № 1». Адм. Непенин телеграфировал: «Балтийский флот, как боевая единица, не существует. Пришлите комиссаров».
Поехали депутаты. Когда они выходили с вокзала, а Непенин шел к ним навстречу, — ему всадили в спину нож.
Здесь, между «двумя берегами», правительственным и «советским», нет не только координации действий (разве для далекого и грубого взора), но почти нет контакта.
Интеллигенция силой вещей оказалась на ЭТОМ берегу, т.е. на правительственном, кроме нескольких: 1) фанатиков, 2) тщеславцев,
3) бессознательных, 4) природно-ограниченных.
В данный момент и все эти разновидности уже не владеют толпой, а она ими владеет. Да, Россией уже правит «митинг» со всей его митинговой психологией, а вовсе не серое, честное, культурное и бессильное (ареволюционное) Вр. Пр-во. Пока, впрочем, не Россией, а лишь Петербургом правит; но Россия — неизвестность...
Контакта с вооруженным митингом у нас, интеллигентов правительственной стороны, очень мало и через отдельных интеллигентов-выходцев, ибо они очень охраняют «тот берег».
Есть еще средняя часть, безвластная абсолютно: распыленные эс-эры, например. Они «туда» лишь вхожи. Большинство из них просто в ужасе, как Ив. Разумник и Мстиславский.
Но такое отсутствие контакта — преступная вещь. Сегодня нам в панике звонил Макаров: дайте знать в Думу, чтоб от Сов. Раб. Д. послали делегатов в Ораниенбаум, на автомобиле: солдаты громят тамошний дворец и никого не слушают.
Любопытно, что П. М. Макаров теперь правительственное лицо: Керенский сделал его комиссаром по охране дворцов (И. Н. Львов ушел, не желая проводить коренной реформы в ведомстве Двора; что, мол, за революция, лучше просто «беречь гнездо». Хорош. На его место хотят Урусова или Головина, Ф. А.). Но хорош и «правительственный» Макаров. Звонит, для контакта с Советом, — нам! Уж, кажется, ни в какой мере не «официальны». Мы бросились к М-х-у, сообщились с Думой через какую-то «комнату» и Тихонова;
потом, вечером, Тихонов зашел к нам в переднюю (видела его мельком) сказать, что все было исполнено.
Керенский ездил на днях в Зимний дворец. Взошел на ступени трона (только на ступени!) и объявил всей челяди, что «Дворец отныне национальная собственность», благодарил за сохранность в эти дни. Сделал все это с большим достоинством.
Лакеи боялись издевок, угроз; услыхав милостивую благодарность, — толпой бросились Керенского провожать, преданно кланяясь. Керенский был с Макаровым (который это и передавал сегодня вечером у нас). Когда они ехали из дворца в открытом автомобиле — им кланялись и прохожие.
Керенский — сейчас единственный ни на одном из «двух берегов», а там, где быть надлежит: с русской революцией. Единственный. Один. Но это страшно, что один. Он гениальный интуит, однако, не «всеобъемлющая» личность: одному же вообще никому сейчас быть нельзя. А что на верной точке только один — прямо страшно.
Или будут многие и все больше, — или и Керенский сковырнется.
Роль и поведение Горького — совершенно фатальны. Да, это милый, нежный готтентот, которому подарили бусы и цилиндр. И все это «эстетное» трио по «устройству революционных празднеств» (похорон?) весьма фатально: Горький, Бенуа и Шаляпин. И в то же время, через Тихоно Сухановых, Горький опирается на самую слепую часть «митинга».
К «бо-зарам» уже прилепились и всякие проходимцы. Например Гржебин, раскатывает на реквизированных автомобилях, занят по горло, помогает клеить новое, свободное, «министерство искусств» (пролетарских, очевидно). Что за чепуха. И как это безобразно-уродливо, прежде всего. В pendant к уродливому копанью могил в центре города, на Дворцовой площади, для «гражданского» там хороненья сборных трупов, держащихся в ожидании, — под видом «жертв революции». Там не мало и городовых. Офицеров и вообще настоящих «жертв» (отсюда и оттуда) родственники давно схоронили.
Дворцовую же площадь поковыряли, но, кажется, бросят: трудно ковырять мерзлую, замощенную землю; да еще под ней, всякие трубы... остроумно!
В России, по газетам, спокойно. Но и в Петербурге, по газетам, спокойно... И на фронте, по газетам, спокойно. Однако, Рузский просит прислать делегатов.
8 Марта. Среда.
Сегодня, как будто, легче. С фронта известия разноречивые, но есть и благоприятные. Советские «Известия» не дурного тона. Правда, есть и такие факты: захватным правом эсдеки издали № Сельского Вестника, где объявили о конфискации земли, и сегодня уже есть серьезные слухи об аграрных беспорядках в Новгородской губернии.
В типографии «Копейки» Бонч-Бруевич наставил пулеметов и объявил «осадное положение». Несчастная «Копейка» изнемогает. Да, если в таких условиях будут выходить «Известия», и под Бончем, то добра не жди. Бонч-Бруевич определенный дурак, но притом упрямый и подколодный.
Ораниенбаумский дворец как-будто и не горел, как будто это лишь паника Макарова и Карташева.
Бывают моменты дела, когда нельзя смотреть только на количество опасностей (и пристально заниматься их обсуждением). А я, на этом берегу, — ни о чем, кроме «опасности революции», не слышу. Неужели я их отрицаю? Но верно ли это, что все (здесь) только ими и заняты? Я невольно уступаю, я говорю и о «митинге» и о Тришке-Ленине (о Ленине
это специальность Дмитрия: именно от Ленина он ждет самого худого), о проклятых «социалистах» (Карташев), о фронте и войне (Д. В.), и о каких-то планомерных «четырех опасностях» Ганфмана.
Я говорю, — но опасностей столько, что если говорить серьезно обо всех, то уже ни минуты времени ни у кого не останется.
Честное слово, не «заячьим сердцем и огненным любопытством», как Карташев, следила я за революцией. У меня был тяжелый скепсис (он и теперь со мной, только не хочу я его примата), а Карташевское слово «балет» мне было оскорбительно.
Но зачем эти рассуждения? Они здесь не нужны. Царь арестован. О Нилове и Воейкове умалчивается. Похорон на Дворцовой площади, кажется, не будет. Но где-нибудь да будут. От чего - от чего, а от похорон никогда русский человек не откажется.
9 Марта. Четверг.
Можно бояться, можно предвидеть, понимать, можно знать, — все равно: этих дней наших предвесенних, морозных, белоперистых дней нашей революции, у нас уже никто не отнимет. Радость. И такая... сама по себе радость, огненная, красная и белая. В веках незабвенная. Вот когда можно было себя чувствовать со всеми, вот когда... (а не в войне).
У нас «двоевластие». И нелепости Совета с его неумными прокламациями. И «засилие» большевиков. И угрожающий фронт. И... общее легкомыслие. Не от легкомыслия ли не хочу я ужасаться всем этим до темноты?
Но ведь я все вижу.
Время старое — я не забываю. Время страшное, я не забываю. И все-таки надо же хоть немного верить в Россию. Неужели она никогда не нащупает меры, не узнает своих времен?
Бог спасет Россию.
Николай был дан ей мудро, чтобы она проснулась.
Какая роковая у него судьба. Был ли он?
Он, молчаливо, как всегда, проехал тенью в Царскосельский Дворец, где его и заперли.
Вернется ли к нам цезаризм, самодержавие, державие?
Не знаю; все конвульсии и петли возможны в истории. Но это всегда лишь конвульсии, лишь петли, которыми заворачивается единый исторический путь.
Россия освобождена — но не очищена. Она уже не в муках родов, — но она еще очень, очень больна. Опасно больна, не будем обманываться, разве этого я хочу? Но первый крик младенца всегда радость, хотя бы и знали, что еще могут погибнуть и мать и дитя.
В самом советском Комитете уже начались нелады. Бонч безумствует, окруженный пулеметами. Грозил Тихонову арестом. В то же время рекомендует своего брата, генерала «контр-разведки», «вместо Рузского». Кого-то из членов Комитета уже изобличили в провокаторстве, что тщательно скрывают.
Незавидное прошлое притершегося к большевикам Гржебина никого не интересует: напрасно...
Звонил французский посол Палеолог: «ничего не понимает» и требует «влиятельных общественных деятелей» для информации. Тоже хорош. Четыре года тут сидит и даже никого не знает. Теперь поздно спохватился. Думает (Д. В.), что к нему не пойдут — некогда. Подчас Вр. Правительство действует молниеносно (Керенский, толчки Сов. Р. Д.). Амнистия, отмена смертной казни, временные суды, всеобщее уравнение прав, смена старого персонала — порою, кажется, что история идет с быстротой обезумевшего аэроплана.
Но вот... я подхожу к самому главному, чего доселе почти намеренно не касалась. Подхожу к самому сейчас острому вопросу, — вопросу о войне.
Длить умолчаний дольше нельзя. Завтра в Совете, он, кажется, будет обсуждаться решительно. В Совете? А в Правительстве? Оно будет молчать.
Вопрос о войне должен, и немедля, найти свою дорогу.
Для меня, просто для моего человеческого здравого смысла, эта дорога ясна.
Это лишь продолжение той самой линии, на которой я стояла с начала войны. И, насколько я помню и понимаю, — Керенский. (Но знать — еще ничто. Надо осуществлять знаемое. Керенский теперь — при возможности осуществления знаемого. Осуществит ли? Ведь он — один).
Для памяти, для себя, обозначу, хоть кратко, эту сегодняшнюю линию «о войне».
Вот: я ЗА войну. То есть: за ее наискорейший и достойный КОНЕЦ.
Долой побединство! Война должна изменить свой лик. Война должна теперь стать действительно войной за свободу. Мы будем защищать нашу Россию, от Вильгельма, пока он идет на нее, как защищали бы от Романова, если бы шел он.
Война, как таковая, — горькое наследие, но именно потому, что мы так рабски приняли ее, и так долго сидели в рабах, — мы виноваты в войне. И теперь надо принять ее, как свой же грех, поднять ее, как подвиг искупленья, и с непрежней, новой силой донести до настоящего конца.
Ей не будет настоящего конца, если мы сейчас отвернемся от нее. Мы отвернемся — она застигнет и задавит.
Безумным и преступным ребячеством звучат эти корявые прокламации: «...немедленное прекращение кровавой бойни...» Что это? «Глупость или измена?» как спрашивал когда-то Милюков (о другом). Прекратите, пожалуйста, немедля. Не убивайте немцев — пусть они нас убивают. Но не будет ли именно тогда — «бойня»? Прекратить «по соглашению»? Согласитесь, пожалуйста, с немцами немедля. Ведь они-то — не согласятся. Да, в этом «немедля» только и может быть: или извращенное толстовство, или неприкрытое преступление.
Но вот что нужно и можно «немедля». Нужно не медля ни дня объявить, именно от нового русского, нашего правительства, русское новое военное «во имя». Конкретно: необходима абсолютно ясная и совершенно твердая декларация насчет наших целей войны. Декларация, прежде всего чуждая всякому побединству. Союзники не смогут против нее протестовать (если бы в тайне и хотели), особенно если хоть немного взглянут в нашу сторону и учтут наши «опасности» (им же грозящие).
Наши времена сократились. И наши «опасности» неслыханно, все, возрастают, если теперь, после революции, мы будем тянуть в войне ту же политику, совершенно ту же самую, форменно, как при царе. Да мы не будем — так как это невозможно; это само, все равно, провалится. Значит — изменить ее нужно:..
Может быть, то, что я пишу — слишком обще, грубо и наивно. Но ведь я и не министр иностранных дел. Я намечаю сегодняшнюю схему действий — и, вопреки всем политикам мира, буду утверждать, что сию минуту, для нас, для войны, она верна. Осуществима? Нет?
Даже если не осуществима. Долг Керенского — пытаться ее осуществить.
Он один. Какое несчастие. Ему надо действовать обеими руками (одной — за мир, другой — за утверждение защитной силы). Но левая рука его схвачена «глупцами или изменниками», а правую крепко держит Милюков с «победным концом». (Ведь Милюков — министр иностранных дел).
Если будет крах... не хочу, не время судить, да и не все ли равно, кто виноват, когда уже будет крах! Но как тяжело, если он все-таки придет, и если из-за него выглянут не только глупые и изменнические рожи, но лица людей честных, искренних и слепых; если еще раз выглянет лик думского «блока» беспомощной гримасой.
Но молчу. Молчу.
10 Марта. Пятница.
А дворец-то ораниенбаумский все-таки сгорел, или горел... Хотя верного опять ничего.
Ал. Бенуа сидел у нас весь день. Повествовал о своей эпопее министерства «бо-заров» с Горьким, Шаляпиным и — Гржебиным.
Тут все чепуха. Тут и Макаров, и Головин, и вдруг, случайно — какой-то подозрительный Неклюдов, потом споры, кому быть министром этого нового грядущего министерства, потом стычка Львова с Керенским, потом, тут же, о поощрении со стороны Сов. Раб. Деп., перманентное заседание художников у Неклюдова (?), потом мысль Д. В., что нет ли тут закулисной борьбы между Керенским и Горьким... Дмитрий вдруг вопит: «выжечь весь этот эстетизм!» — и, наконец, мы перестаем понимать что бы то ни было... глядим друг на друга, изумившись, раз навсегда, точно открыли, что «все это — капитан Копейкин».