Что они думают о «комбинации» и о принципе «записки»?
О, какие детски-искренние, преступно-путанные речи! Они, сами, вовсе не против «серьезных мер». Даже так: если Каледин с казаками спасет Россию — пусть. И тут же: комбинация Керенский-Корнилов-Савинков — пуф, авантюра, вводить военное положение в тылу — нельзя, «репрессивные» меры невозможны, милитаризация железных дорог — невводима; нельзя «превращать страну в казармы» и грозить смертной казнью. Наконец, «если только эта «записка» будет Керенским подписана, — министерство взорвется, все социалисты уйдут или будут отозваны, и мы сами, первые (наша партия), пойдем «ПОДЫМАТЬ ВОССТАНИЕ».
За точность слов ручаюсь (И более ни за что. Вряд ли все это было сознательной тактикой партии. Скорей настроением. Кто не был в то время «в настроениях»? И я тоже, конечно. Мои настроения понятны. Верны ли были мои выводы — другой вопрос. Выписываю просто, как было записано, без поправок. (Примеч. 1928 г.).).
Воочию вижу полную картину слепого «партийного» плена. Добровольного кандального рабства. Сила гипноза, очарования, «большинства». Партия с-эров сейчас вся как-то болезненно распухла, раздалась вширь («землица!»), у них (у лучших) наивное торжество:
вся Россия стала эс-эровской! Все «массы» с нами!
Торжествуя, «большинство» и максимальничает; максимализм лучшего меньшинства — только от невозможности не быть со «всеми».
Кое-кто, самоутешаясь, наивно мечтает изнутри «править» ЦК, а через него направлять и стихийную часть партии. Мне даже странно это выписывать. Какая устрашающая мечтательность!
Кончаю. Еще одно вот только, самое трудное (и о чем почти не говорили!). Это что немцы перешли Двину, Рига наверно будет взята — если только уже не взята в данный момент.
|
21 августа. Понедельник.
Взята.
Мы отходим на линию Чудского озера — Псков. Очень хорошо. Правительство отнеслось к этому фаталистически-вяло. Ожидали, мол.
Город не разобрать. Что — он? Очевидно, нет воображения. На Выборгской заходили большевики с плакатами: «немедленный мир!» Все значит, идет последовательно. Дальше.
Была у К. (погода летняя, жаркая). Сидит сычом Вол. Зензинов, обложенный газетами (своими; другие, ведь, честный и умный «День», например, — «не имеют никакого влияния»).
Никнет аскетическим профилем; недоумело:
— Вот, Ригу взяли...
— Ну, так вам что? — резко говорю я. — А вы спешите пользоваться «влиянием», идите на Выборгскую требовать немедленного мира с немедленной землей.
Пошла оттуда обедать на Фурштадскую, запуталась в казарменных переулках; они страшны даже: грязь, мусор, разваленные кучи «гарнизона», толстомордые солдаты на панели и подоконниках, семечки, гогот и гармоника. Какая тебе еще Рига! Мы не «империалисты», чтоб о Риге думать. Погуляем и здесь. А потом домой, чтоб «землицу»...
Сейчас (поздно вечером) мне звонил Л. Говорил, что оказал весьма сильное давление на Керенского в том смысле, чтоб передать Савинкову и военное, и морское министерство. (К Борису за эти дни несколько раз заезжал Керенский; подолгу говорил с ним).
Далее Л. сообщил, что, для подкрепления, он еще пишет об этом же Керенскому письмо. Я посоветовала краткость и определенность.
Ах, все это, все это — поздно! Опять, как вечно у нас: «рано! рано!» до тех пор, пока делается: «поздно».
|
Все согласны, что революция у нас произошла не вовремя. Но одни говорят, что «рано», другие, что «поздно». Я, конечно, говорю — «поздно». Увы, да, поздно. Хорошо, если не «слишком», а только «немного» поздно.
Царя увезли в Тобольск (наш Макаров, П. М., его и вез). Не «гидры» ли боятся, (главное и, кажется, единственное занятие которой — «подымать голову»)? Но сами-то гидры бывают разные.
Штюрмер умер в больнице? Несчастный «царедворец». Помню его ярославским губернатором. Как он гордился своими предками, книгой царственных автографов, дедовскими масонскими знаками. Как он был «очарователен» с нами и... с Иоанном Кронштадтским! Какие обеды задавал!
Стыдно сказать — нельзя умолчать: прежде во дворцах жили все-таки воспитанные люди. Даже присяжный поверенный Керенский не удержался в пределах такта. А уж о немытом Чернове не стоит и говорить.
Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? И неужели это уродство обязательно?
22 августа. Вторник.
Дождь проливной; явился Л. Еще не написал письма Керенскому, хочет вместе с нами.
Стали мы помогать писать (писал Л). Можно бы, конечно, покороче и посильнее, если подольше думать, — но ладно и так. Сказано, что нужно. Все те же настоятельные предложения или «властвовать», или передать фактическую власть «более способным», вроде Савинкова, а самому быть «надпартийным» президентом российской республики (т.е. необходимым «символом»).
Подписались все. Запечатали моей печатью и Л. унес письмо.
Не успел Л. уйти — другие, другие, наконец, и М. По программе — с головной болью. В это время у нас из-под крыши повалил дым. Улицу запрудили праздные пожарные. Постояли, напустили своего дыма и уехали, а дымы сами понемногу рассеялись.
|
Пришел Д. В. из своей «Речи», рассказывает:
— Сейчас встретил защитный автомобиль. Выскакивает оттуда Н. Д. Соколов: «ах я и не знал, что вы в городе. Вы домой? Я вас подвезу». Я говорю — нет, Н. Д., я не люблю казенных автомобилей; я, ведь, никакого отношения к власти не имею... «Что вы, это случайно, а мне нужно бы с вами поговорить...» Тут я ему прямо сказал, что, по-моему, он, сознательно или нет, столько зла сделал России, что мне трудно с ним говорить. Он растерялся, поглядел на меня глазами лани: «в таком случае я хочу длинного и серьезного разговора, я слишком дорожу вашим мнением, я вам позвоню». Так мы и расстались. Голова у него до сих пор в ермолке, от удара солдатского.
Я долго с М. говорила.
Вот его позиция: никакой революции у нас не было. Не было борьбы. Старая власть саморазложилась, отпала, и народ оказался просто голым. Оттого и лозунги старые, вытащенные наспех из десятилетних ящиков. Новые рождаются в процессе борьбы, а процесса не было. Революционное настроение, ища выхода, бросается на призраки контрреволюции, но это призраки, и оно — беспредметно...
Кое-какая доля правды тут есть, но с общей схемой согласиться нельзя. И во всяком случае я не вижу действенного отсюда вывода. Как прогноз — это печально; не ждать ли нам второй революции, которая, сейчас, может быть только отчаянной, — омерзительной?
К концу вечера пришли Ел. и К. С Ел. и М. говорили довольно интересно.
М. опять излагает свою теорию о «небытии» революции, но затем я перевела на данный момент, с условием обсуждать сейчас нужные действия исключительно с точки зрения их целесообразности.
Сбивался, конечно, М. на обобщения и отвлеченности. Однако, можно было согласиться, что есть два пути: воздействие внутреннее (разговоры, уговоры) и внешнее (военные меры). Первое, сейчас, неизбежно переливается в демагогию. Демагогия — это беспредельная выдача векселей, заведомо неоплатных, непременно беспредельная (всякая попытка поставить предел — уничтожает работу). М. отвергал и целесообразность этого «насилия над душами». Путь второй (внешние меры, «насилие над телами») — конечно, лишь отрицательный, т.е. могущий не двинуть вперед, но возвратить сошедший с рельс поезд — на рельсы (по которым уже можно двигаться вперед). Но он не только бывает целесообразен: в иные моменты он один и целесообразен.
Собеседники соглашались со всем, но схватились за последнее: вот именно теперь — не момент. В принципе они совсем не против, но сейчас — за демагогию, которая нужна «как оттяжка времени». Ну, да, словом — «рано...» (вплоть до «поздно»).
Звучало это мутно, компромиссно... Бояться насилия над телами и нисколько не бояться насилия над душами?
Мне припомнилось: «не бойтесь убивающих тело и более уже ничего не могущих сделать...»
...Потом я спрашивала Ел., что же Борис? Как суд над ним в ЦК? Пойдет? (Нынче он уехал в Ставку дня на три).
Борис, оказывается, отвечает формально: не могу, по моему фактическому положению, объясняться с откровенностью перед людьми, среди которых есть подозреваемые в сношениях с врагом.
Ну что же, ясно, что он прав.
23 августа. Среда.
Вечером Д. В. оставшийся в городе, часов около 12 сидел в столовой (пишу по его точной записи и рассказу). Постучали во входную дверь. Дима решил, что это Савинков, который всегда так приходил. (Дверь от столовой близко, а звонок прислуге очень далеко).
Подойдя к двери, Дима, однако, сообразил, что Савинков — на фронте, в Ставке, а потому окликнул:
— Кто там?
— Министр.
Голоса Дима не узнает. Открывает дверь на полуосвещенное pallier.
Стоит шофер, в буквальном смысле слова: гетры, картуз. Оказывается Керенским.
Кер. Я к вам на одну минуту...
Дим. Какая досада, что нет Мережковских, они сегодня уехали на дачу.
Кер. Ничего, я все равно на одну минуту, вы им передадите, что я благодарю их, и вас всех за письмо.
Переходят в гостиную. Керенский шагает во всю длину, Д. В. за ним.
Дим. Письмо написано коротко, без мотивов, но это итог долгих размышлений.
Кер. А все-таки оно недодумано. Мне трудно, потому что я борюсь с большевиками левыми и большевиками правыми, а от меня требуют, чтобы я опирался на тех или других. Или у меня армия без штаба, или штаб без армии. Я хочу идти посередине, а мне не помогают.
Дим. Но выбрать надо. Или вы берите на себя перед «товарищами» позор обороны, и тогда гоните в шею Чернова, или заключайте мир. Я вот эти дни все думаю, что мир придется заключить...
Кер. Что вы говорите?
Дим. Да как же иначе, когда войну мы вести не можем и не хотим. Когда ведешь войну, нечего разбирать, кто помогает, а вы боитесь большевиков справа.
Кер. Да, потому что они идут на разрыв с демократией. Я этого не хочу.
Дим. Нужны уступки. Жертвуйте большевиками слева, хотя бы Черновым.
Кер. (со злобой). А вы поговорите с вашими друзьями. Это они посадили мне Чернова...
...Ну что я могу сделать, когда... Чернов — мне навязан, а большевики все больше подымают голову. Я говорю, конечно, не о сволочи из «Новой Жизни», а о рабочих массах.
Дим. И у них новый прием. Я слышал, что они пользуются рижским разгромом. Говорят: вот, все идет по нашему, мы требовали, чтобы 18 июня не начинали наступления...
Кер. Да, да, это и я слышал.
Дим. Так принимайте же меры! Громите их! Помните, что вы всенародный президент республики, что вы над партиями, что вы избранник демократии, а не социалистических партий.
Кер. Ну, конечно, опора в демократии, да ведь мы ничего социалистического и не делаем. Мы просто ведем демократическую программу.
Дим. Ее не видно. Она никого не удовлетворяет.
Кер. Так что же делать с такими типами, как Чернов?
Дим. Да властвуйте же наконец! Как президент — вы должны составлять подходящее министерство.
Кер. Властвовать! Ведь это значит изображать самодержца. Толпа именно этого и хочет.
Дим. Не бойтесь. Вы для нее символ свободы и власти.
Кер. Да, трудно, трудно... — Ну, прощайте. Не забудьте поблагодарить 3. H. и Д. С.
Далее Д. В. прибавляет:
«Ушел так же стремительно, как и пришел. Перемена в лице у него громадная. Впечатление морфиномана, который может понимать, оживляться только после вспрыскивания. Нет даже уверенности, что он слышал, запомнил наш разговор. Я встретил его ласково и вообще «подбодрял».
...Все, говорит Д. В., там в панике, даже Зензинов. Весь город ждет выступления большевиков. Ощущение, что никакой власти нет.
Карташев в панике сугубой, фаталистической: «все пропало».
...Странен темп истории. Кажется — вот-вот что-то случится, предел... ан — длится. Или душит, душит, и конца краю не видать, — ан хлоп, все сразу валится, и не успел даже подумать, что мол, все валится, — как оно уже свалено, кончено, лежит.
В общем, конечно, знаешь, — но ошибаешься в днях, в неделях, даже в месяцах.
Пишу 31 августа (Четвр.)
Дни 26 августа, 29-го и 30-го — ошеломляющие по событиям (т.е. начиная с 26 августа).
Утром я выбежала в столовую: «что случилось?» Д. В. «а то, что генерал Корнилов потерял терпение и повел войска на Петербург».
В течение трех дней загадочная картина то прояснялась, то запутывалась. Главное-то было явно через 2-3 часа, т.е. что лопнул нарыв вражды. Керенского к Корнилову (не обратно). Что нападающая сторона Керенский, а не Корнилов. И, наконец, третье: что сейчас перетянет Керенский, а не Корнилов, не ожидавший прямого удара.
Утопая в куче противоречивых фактов, останавливаясь перед явными провалами — неизвестностями, перед явными Х-ами, отмахиваясь от сумасшедшей истерики газет, — я пытаюсь слепить из кусочков действительности образ того, что произошло на самом деле.
И пока намеренно воздерживаюсь от всякой оценки (хотя внутри она уже складывается). Только то, что знаю сейчас.
26-го в субботу, к вечеру, приехал к Керенскому из Ставки Вл. Львов (бывший об. прокурор Синода). Перед своим отъездом в Москву и затем в Ставку, дней 10 тому назад, он тоже был у Керенского, говорил с ним наедине, разговор неизвестен. Точно так же наедине был и второй разговор с Львовым, уже приехавшим из Ставки. Было назначено вечернее заседание; но когда министры стали собираться в Зимний Дворец, из кабинета вылетел Керенский, один, без Львова, потрясая какой-то бумажкой с набросанными рукой Львова строками, и, весь бледный и «вдохновенный», объявил, что «открыт заговор ген. Корнилова», что это тотчас будет проверено, и ген. Корнилов немедленно будет смещен с должности главнокомандующего, как «изменник».
Можно себе представить, во что обратились фигуры министров, ничего не понимавших. Первым нашелся услужливый Некрасов, «поверивший» на слово г-ну премьеру и тотчас захлопотавший. Но, кажется, ничего еще не мог понять Савинков, тем более, что он лишь в этот день сам вернулся из Ставки, от Корнилова. Савинкова взял Керенский к прямому проводу, соединились с Корниловым: Керенский, заявив, что рядом с ним стоит В. Львов (хотя ни малейшего Львова не было), запросил Корнилова: «подтверждает ли он то, что говорит от него приехавший и стоящий перед проводом Львов». Когда выползла лента с совершенно покойным «да» — Керенский бросил все, отскочил назад, к министрам, уже в полной истерике, с криками об «измене», о «мятеже», о том, что немедленно он смещает Корнилова и дает приказ о его аресте в Ставке.
Тут я подробностей еще не знаю, знаю только, что Керенский приказал Савинкову продолжать разговор с Корниловым и, на вопрос Корнилова, когда Керенский с членами Пр-ва прибудет, как условленно, в Ставку — отвечал: «Приеду 27-го». Приказал так ответить — уже посреди всей этой бучи, уже крича и думая об аресте Корнилова, а не о поездке к нему. Объяснил, что это «необходимая уловка», чтобы пока — Корнилов ничего не подозревал, не знал, что все открыто (???). Карташев присутствовал при разговоре этом, стоял у провода.
Опять не знаю никаких дальнейших точных подробностей сумасшедше-истерического вечера. Знаю, что к Керенскому даже Милюкова привозили, но и тот отступился, не будучи в состоянии ни толку добиться, ни каким бы то ни было способом уяснить себе в чем дело, ни задержать поток действий Керенского хотя на одну минуту. Кажется, все сплошь хватали Керенского за фалды, чтобы иметь минуту для соображения, — напрасно! Он визжал свое, не слушая, и, вероятно, даже физически не слыша никаких слов, к нему обращенных.
По отрывочным выкрикам Керенского и по отрывочным строкам невидимого Львова (арестован), набросанным тут же, во время свидания, — выходило, как будто, так, что Корнилов, как будто, послал Львова к Керенскому чуть ли не с ультиматумом, с требованием какой-то диктатуры, или директории, или чего-то вроде этого. Кроме этих, крайне сбивчивых, передач Керенского, министры не имели никаких данных и никаких ниоткуда сведений; Корнилов только подтвердил «то, что говорит Львов», а «что говорит Львов» — никто не слышал, ибо никто Львова так и не видал.
До утра воскресенья это не выходило из стен дворца; на другой день министры (чуть ли там не ночевавшие) вновь приступили к Керенскому, чтобы заставить его путем объясниться, принять разумное решение, но... Керенский в этот день окончательно и уже бесповоротно огорошил их. Он уже послал приказ об отставке Корнилова. Ему ведено немедля сложить с себя верховное командование. Это командование принимает на себя сам Керенский. Уже написана (Некрасовым, «не видевшим, но уверовавшим») и разослана телеграмма «всем, всем, всем», объявляющая Корнилова «мятежником, изменником, посягнувшим на верховную власть», и повелевающая никаким его приказам не подчиняться.
Наконец, для полного вразумления министров, стоявших с открытыми ртами, для отнятия у них последнего сомнения, что Корнилов мятежник и изменник, и заговорщик, — открыл им Керенский: «с фронта уже двинуто на Петербург несколько мятежных дивизий», они уже идут. Необходимо организовать оборону «Петрограда и революции».
Только что ошеломленные министры хотели и это как-нибудь осмыслить — «верующий» Некрасов вырвался к газетчикам и жадно, со смаком, как первый вестник, объявил им все, вплоть до всероссийского текста о гнусном «мятеже» и об опасности, грозящей «революции» от корниловской дивизии.
И «революционный Петроград» с этой минуты забыл об отдыхе: единственный раз, когда газеты вышли в понедельник. Вообще — легко представить, что началось. «Правительственные войска» (тут, ведь, не немцы, бояться нечего) весело бросились разбирать железные дороги, «подступы к Петрограду», красная гвардия бодро завооружалась, кронштадтцы («краса и гордость русской революции») прибыли немедля для охраны Зимнего Дворца и самого Керенского — (с крейсера «Аврора»).
Корнилов, получив нежданно и негаданно, — как снег на голову, — свою отставку, да еще всенародное объявление его мятежником, да еще указания, что он «послал Львова к Керенскому» — должен был в первую минуту подумать, что кто-то сошел с ума.
В следующую минуту он возмутился. Две его телеграммы представляют собою первое настоящее сильное слово, сказанное со времени революции. Он там называет вещи своими именами... «телеграмма министра-председателя является во всей свой первой части сплошной ложью. Не я послал В. Львова к Вр. Пр-ву, а он приехал ко мне, как посланец Мин-ра Пред.»...«так совершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбу отечества...»
Не ставит. Решает. Уже решила. Я поклялась воздерживаться от выводов... Ибо не все еще знаю. Но это я знаю, ведь уже с первого момента всем видно было, что НЕТ НИКАКОГО КОРНИЛОВСКОГО МЯТЕЖА. Я фактически не знаю, что говорил Львов, и вообще не знаю (кто знает?) этот инцидент, но абсолютно не верю ни в какие «ультиматумы». Дурацкий вздор, чтоб Корнилов ни с того, ни с сего, послал их с Львовым! А что касается «мятежных дивизий», идущих на Петроград, то не нужно быть ни особенным психологом, ни политиком, а довольно иметь здравое соображение, чтобы, зная детально все предыдущее со всеми действующими лицами, — догадаться: эти дивизии, по всем признакам, шли в Петербург с ведома Керенского, быть может даже по его условию с Корниловым через Савинкова (который только что ездил в Ставку) ибо:
1) на очереди были меры корниловской записки, ее Керенский всякий день намеревался утвердить, а это предполагало посылку войск с фронта, 2) бесспорно ожидался в Петербурге — самим Керенским — большевистский бунт, ожидался ежедневно, и это само собой разумело войска с фронта.
Я почти убеждена, что знаменитые дивизии шли в Петербург для Керенского, — с его полного ведома, или по его форменному распоряжению.
Поведение же его столь сумасшедше-фатально, что... это уже почти не вина, это какой-то Рок.
«Керенский в эти минуты был жалок...», говорит Карташев.
Но не менее, если не более, жалки были и окружающие этого опасно-обезумевшего человека. Ничего разумно не понимающие (да и можно ли понять?), чующие, что перед ними совершается непоправимое — и бессильные что-нибудь сделать.
Действительно, с того момента, как на всю Россию раздался крик Керенского об «измене» главнокомандующего — все стало непоправимым. Возмущенный Корнилов послал свои воззвания с отказом «сдать должность». Лихорадочно и весело «революционный гарнизон» стал готовиться к бою с «мятежными» дружинами, которые повел Корнилов на Петроград. Время ли, да и кому было задумываться над простым вопросом: как это «повел» Корнилов свои войска, когда сам он спокойно сидит в Ставке? И что это за «войска», — много ли их? Годные весьма для приструнивания «большевистских» здешних трусов, для укрепления существующей власти, но что же это за несчастный «заговорщик», посылающий горсточку солдат для борьбы и свержения всероссийского Правительства, чуть ли не для «насаждения монархизма?»
Полагаю, если бы черные элементы Ставки имели на Корнилова серьезное влияние, если бы Корнилов вместе с ними начал «заговор», — он был бы немного иначе обставлен, не столь детски (хотя успех его и тогда для меня еще под сомнением).
Но я продолжаю пока летучие факты.
«Кровопролития» не вышло. Под Лугой, и еще где-то, посланные Корниловым дивизии и «петроградцы» встретились. Недоумело постояли друг против друга. Особенно изумлены были «корниловцы». Идут «защищать Временное Правительство» и встречаются с «врагом», который идет «защищать Временное Правительство» тоже, — и то же. Ну, постояли, подумали; ничего не поняли; только, помня уроки агитаторов на фронте, что «с врагом надо брататься», принялись и тут жадно брататься.
Однако, торжественный клич дня: «полная победа петроградского горнизона над корниловскими войсками».
Да, произошло громадной важности событие; но все целиком оно произошло здесь, в Петербурге. Здесь громыхнулся камень, сброшенный рукой безумца, отсюда пойдут и круги. Там, со стороны Корнилова, просто НЕ БЫЛО НИЧЕГО.
Здесь все началось, здесь будет и доигрываться. Сюда должны быть обращены взоры. Я — созерцатель и записчик — буду смотреть со вниманием на здешнее. Кто хочет и еще надеется действовать — пусть тоже пытается действовать здесь.
Но что можно еще сделать?
Наш Борис (пишу внешние факты) был назначен петерб. ген. губернатором. Пробыл три дня. Сегодня уже ушел от всех должностей. Предполагаю, что его не пожелала всесильная теперь советская «демократия». Такая удача привалила — «корниловщина»! — да чтоб тут сразу и ненавистного Савинкова не сбросить?
Но и Керенский теперь всецело в руках максималистов и большевиков. Кончен бал. Они уже не «поднимают голову», они сидят. Завтра, конечно, подымутся и на ноги.
Во весь рост.
1 сентября. Пятница.
Встали. Стоят. Скоро поднимутся и на цыпочки, еще выше станут.
За это время все министры только и делают, что подают в отставку. (Я их понимаю, — ничего-то не понимая!).
Чернов сразу ушел «по политическим обстоятельствам» (?).Остальные перемещались, уходили, приходили, то скопом, то в одиночку... Керенский, между тем, не уставая громил «изменника» на всю Россию, отрешал, предавал суду и т.д. Назначил Алексеева под себя, а сам сделался главнокомандующим. Почему мне вспоминается
Николай II? Не похоже — и странно-соединено, в каком-то таинственном аккорде (как их два лица, когда-то, рядом — в моем зеркале). И еще Последние акты всех трагедий почти всегда похожи, сходствуют — при разности. Последние акты.
Керенский стал снова тяпать «коалицию» (судя по газетам; подтверждений не имею, но очевидно так). Совсем было стяпал с тремя кадетами, затем Барышниковым, Коноваловым... Но тут опять явились, будто бы, «товарищи от цк» и прекратили все. В смятении полу-назначенные и полуоставшиеся министры потекли из Зимнего Дворца. Кого назад покличут?
Большевикам широко открыли двери тюрьмы (немного их там и оставалось, но все же — всему остатку). Они требуют «всех долой»: кадетов и буржуазию немедленно арестовать; Алексеева, который послан арестовывать Корнилова, — арестовать, и т.д.
Теперь их требования фактически опираются на Керенского, который сам опирается... на что? На свое бывшее имя, на свою репутацию в прошлом? Оседает опора-Дело идет к террору. В газетах появились белые места, особенно в «Речи» (кадеты, ведь, тоже считаются «изменниками»). «Новое Время» вовсе закрыли.
Ни секунды я не была «на стороне Корнилова», уже потому, что этой «стороны» вовсе не было. Но и с Керенским — рабом большевиков, я бы тоже не осталась. Последнее — потому, что я уже совершенно не верю в полезность каких-либо действий около него. Зная лишь внешние голые факты — объясняю себе поступок Бориса, остававшегося у Керенского (лишь через 3 дня удаленного) двояко: может быть, он еще верил в действие, а если верить — то, конечно, оставаться здесь, у истока происшествия, на месте преступления; быть может также, Борис, учитывая всеобщую силу гипноза «корниловщины», сотворения бывшим-небывшего, увидел себя (если б сразу ушел) в положении «сторонника Корнилова» — против Керенского.
То (пусть призрачное) положение — именно то, которое он для себя отвергал. «Если Корнилов захочет один спасать Россию, пойдет против Керенского— — это невероятно, но допустим, — я, конечно, не останусь с Корниловым. Я в него без Керенского не верю...» (Это он говорил в начале августа). И вышло, как по нотам. «Невероятное» (выступление Корнилова) не случилось, но оказалось «допустимым». Как бы случившимся. И Борис не мог как бы остаться с Корниловым.
А то, что он остался с Керенским, уж само собой вышло тоже «как бы».
Теперь или ничего не делать (деятелям) или свергать Керенского. X. тотчас возражает мне: «свергать! А кого же на его место? Об этом надо раньше подумать». Да, нет «готового» и «желанного», однако, эдак и Николая нельзя было свергать. Да всякий лучше теперь. Если выбор, — с Керенским или без Керенского валиться в яму (если уж «поздно»), то, пожалуй, все-таки лучше без Керенского.
Керенский — самодержец-безумец и теперь раб большевиков.
Большевики же все, без единого исключения, разделяются на:
1) тупых фанатиков;
2) дураков природных, невежд и хамов;
3) мерзавцев определенных и агентов Германии.
Николай II — самодержец-упрямец...
Оба положения имеют один конец — крах.
7 сентября. Среда.
Данный момент: устроить правительство Керенского так и не позволили, — Советы, окончательно обольшевичевшиеся, Черновцы и всякие максималисты, зовущие себя почему-то «революционной демократией». Назначили на 12-ое число свое великое совещание, а пока у нас «совет пяти», т.е. Керенского с четырьмя ничтожествами. Некоторые бывшие министры не вовсе ушли, — остались «старшими дворниками», т.е. управляющими министерствами «без входа» к Керенскому (!). Только Чернов ушел плотно, чтобы немедля начать компанию против того же Керенского. Он хочет одного: сам быть премьером. Ну, в «социалистическом министерстве», конечно: в коалиции с... большевиками. После съедения Керенского.
Я сказала, что теперь «всякий будет лучше Керенского». Да, «всякий» лучше для борьбы с контр-революцией, т.е. с большевиками. Чернов — объект борьбы: он сам — контрреволюция, как бы сам большевик.
«Краса и гордость» непрерывно орет, что она «спасла» Вр. Пр-во, чтобы этого не забывали и по гроб жизни были ей благодарны. Кто, собственно, благодарен — неизвестно, ибо никакого прежнего Пр-ва уже и нет, один Керенский. А Керенского эта «краса», отнюдь не скрываясь, хочет съесть.
Петербург в одну неделю сделался неузнаваем. Уж был хорош! — но теперь он воистину страшен. В мокрой черноте кишат, — буквально, — серые горы солдатского мяса; расхлястанные, грегочущие и торжествующие... люди? Абсолютно праздные, никуда не идущие даже, а так шатающиеся и стоящие, распущенно-самодовольные.
Вот у Бориса и Л. (они за это время уже успели как-то соединиться).
Картина всего происшедшего, нарисованная раньше, в общем так верна, что я почти ничего не имею прибавить. Корнилов, как не был «мятежником», так им и не сделался. В момент естественного возмущения Корнилова всей «провокацией», черные элементы Ставки пытались, видимо, использовать это возмущение известным образом. Но влияние их на Корнилова было всегда так ничтожно, что и в данный час не оказало действия. Говорят, что знаменитые телеграммы-манифесты редактированы Завойко.
Но это абсолютно безразлично, ибо они остаются настоящим, истинным криком благородного и сильного человека, пламенно любящего Россию и свободу. Если бы Корнилов не послал этих телеграмм, если бы он сразу, бессловно, покорился и тотчас, по непонятному, единоличному приказу Керенского стал «сдавать должность», — как знающий за собой вину «изменник», — это был бы не Корнилов.
И если б теперь он не понял, что «провокация» остается провокацией, но что дело обернулось безнадежно, что разъяснить ничего нельзя; если 6 он сейчас еще пытался бороться или бежал — это был бы не Корнилов. Я думаю, Корнилов так спокойно дождался Алексеева, приехавшего смещать и арестовывать его, — именно потому, что слишком уверен в своей правоте и смотрит на суд, как на прямой выход из темной и недоразуменной запутанности оплетших его нитей. Это опять похоже на Корнилова. Боюсь, что тут ошибется его честная и наивная прямота. Еще какой будет суд. Ведь если он будет настоящий, высветляющий, — он должен безвозвратно осудить — Керенского.