Надо еще знать, что мы только что три часа говорили с другими о совсем других делах, а в промежутках я бегала в заднюю комнату, где меня ждали два офицера (два бывших студента из моих воскресников), слушать довольно печальные вести о положении офицеров и о том, как солдаты понимают «свободу».
В полку Ястребова было 1600 солдат, потом 300, а вчера уже только 30. Остальные «свободные граждане» — где? Шатаются и грабят лавки, как будто.
«Рабочая газета» (меньшевистская) очень разумна, советские «Известия» весьма приглажены, и — не идут, по слухам:
раскупается большевистская «Правда».
Все «44 опасности» продолжают существовать. Многие, боюсь неизбежны.
Вот, рядом, поникшая церковь. Жалкое послание Синода, подписанное «8-ю смиренными» (первый «смиренный» — Владимир). Покоряйтеся, мол, чада, ибо, «всякая власть от Бога»...
(Интересно, когда, по их мнению, лишился министр Протопопов «духа свята», до ареста в павильоне, или уже в павильоне?)
Бульварные газеты полны царских сплетен. Нашли и вырыли Гришку — в лесу у Царского парка, под алтарем строющейся церкви. Отрыли, осмотрели, вывезли, автомобиль застрял в ухабах где-то на далеком пустыре. Гришку выгрузили, стали жечь. Жгли долго, остатки разбросали повсюду, что сгорело до тла — рассеяли.
Психологически понятно, однако что-то здесь по-русски грязное.
Воейков в Думе, в павильоне. Не унывает, анекдоты рассказывает.
«Русская Воля» распоясалась весьма неприлично-рекламно. Надела такой пышный красный бант — что любо-дорого. А следовало бы ей помнить, что «из сказки слова не выкинешь», и никто не забудет, что она — «основана знаменитым Протопоповым».
11 Марта. Суббота.
Надо изменить стиль моей записи. Без рассуждений, по-голее факты. Да вот, не умею я. И так трудно, записывая тут же, а не после, отделять факты важные от не важных. Что делать! Это дневник, а не мемуары, и свои преимущества дневник имеет; не для любителей «легкого чтения» только. А для внимательного человека, не боящегося монотонностей и мелочей.
|
С трех часов у нас заседание совета Религиозно-Фил. О-ва. Хотим составить «записку» для правительства, оформить наши пожелания и указать пути к полному отделению церкви от Государства.
Когда все ушли — пришел В. Зензинов. Он весь на розовой воде (такой уж человек). Находит, что со всех сторон «все улаживается». Влияние большевиков, будто бы, падает. Горький и Соколов среди рабочих никакого влияния не имеют. Насчет фронта и немцев — говорит, что Керенский был вчера в большой мрачности, но сегодня гораздо лучше.
Уверяет, что Керенский — фактический «премьер». (Если так — очень хорошо).
Вечером — Сытин. Опять сложная история. Роман Сытина с Горьким опять подогрелся, очевидно. Какая-то газета с Горьким, и Сытин уверяет, что «и Суханов раскаивается, и они будут за войну, но я им не верю». Мы всячески остерегали Сытина, информировали, как могли.
И к чему кипим мы во всем этом с такой глупой самоотверженностью? Самим нам негде своего слова сказать, «партийность» газетная теперь особенно расцветает, а туда «свободных» граждан не пускают. Внепартийная же наша печать вся такова, что в нее, особенно в данное время, мы сами не пойдем. Вся вроде «Русской Воли» с ее красным бантом.
Писателям писать негде. Но мы примиряемся с ролью «тайных советников» и весьма самоотверженно ее исполняем. Сегодня я серьезно потребовала у Сытина, чтобы он поддержал газету Зензинова, а не Горького, ибо за Зензиновым стоит Керенский.
|
Горький слаб и малосознателен. В лапах людей — «с задачами», для которых они хотят его «использовать».
Как политическая фигура — он ничто.
12 марта. Воскресенье.
С утра, одновременно, самые несовместимые люди. Рассадили их по разным комнатам (иных уже просто отправили).
Сытин, едва войдя, — ко мне: «вы правы...» Говорил с горькистами и заслышал большевистскую дуду. Полагаю, впрочем, что они его там всячески замасливали и Гиммер ему пел «раскаянье», ибо у Сытина все в голове перепуталось.
Тут, кстати, под окнами у нас стотысячная процессия с лимонно-голубыми знаменами: украинцы. И весьма выразительные надписи: «федеративная республика» и «самостийность».
Сытин потрясался и боялся, тем более, что от хитрости способен самого себя перехитрить. Газету Керенского клянется поддержать (идет к нему завтра сам), и в то же время проговорился, что и газету Гиммер-Горький не оставит; подозреваю, что на сотню-другую тысяч уж ангажировался. (Даст ли куда-нибудь — еще вопрос).
А я — из одной комнаты — в другую, к И. Г. (не нравится он мне, и данная позиция кадетов не нравится; чисто-внешнее, неискреннее, приспособление к революции, в виде объявления себя партией «народной свободы», республиканцами, а не конституционалистами. Ничего при этом не понимают, о войне говорят абсолютно старым голосом, как будто ничего не случилось).
|
Ранним вечером явились В., Г., Карташев, М. и др. — все с этой «запиской» к Вр. Правительству насчет церковных дел.
Могу ли я еще что-нибудь? Просто ложусь спать.
13 марта. Понедельник.
Отречение Михаила Ал. произошло на Миллионной, 12, в квартире, куда он попал случайно, не найдя ночлега в Петербурге. Приехал поздно из Царского и бродил пешком по улицам. В Царское же он тогда поехал с миссией от Родзянки, повидать Алекс. Федоровну. До царицы не добрался, уже высаживали из автомобилей. Из кабинета Родзянки он и говорил прямым проводом с Алексеевым. Но все было уже поздно.
14 марта. Вторник.
Часов около шести нынче приехал Керенский. Мы с ним все неудержимо расцеловались.
Он, конечно, немного сумасшедший. Но пафотически-бодрый. Просил Дмитрия написать брошюру о декабристах (Сытин обещает распространить ее в миллионе экземпляров), чтобы напомнив о первых революционерах-офицерах — смягчить трения в войсках.
Дмитрий, конечно, и туда, и сюда: «я не могу, мне трудно, я теперь как раз пишу роман «Декабристы», тут нужно совсем другое...»
— Нет, нет, пожалуйста, вам 3. H. поможет. Дмитрий согласился, в конце концов.
Керенский — тот же Керенский, что кашлял у нас в углу, запускал попавшийся под руку случайный детский волчок с моего стола (во время какого-то интеллигентского собрания. И так запустил, что доселе половины волчка нету, где-нибудь под книжными шкафами или архивными ящиками).
Тот же Керенский, который говорил речь за моим стулом в Религ.-Филос. собрании, где дальше, за ним, стоял во весь рост Николай II, а я, в маленьком ручном зеркале, сблизив два лица, смотрела на них. До сих пор они остались у меня в зрительной памяти — рядом. Лицо Керенского — узкое, бледно-белое, с узкими глазами, с ребячески-оттопыренной верхней губой, странное, подвижное, все — живое, чем-то напоминающее лицо Пьеро. Лицо Николая — спокойное, незначительно приятное (и, видно, очень схожее). Добрые... или нет, какие-то «молчащие» глаза. Этот офицер — точно отсутствовал. Страшно был — и все-таки страшно не был. Непередаваемое впечатление (и тогда) от сближенности обоих лиц. Торчащие кверху, короткие, волосы Пьеро-Керенского — и реденькие, гладенько-причесанные волосики приятного офицера. Крамольник — и царь. Пьеро — и «charmeur». С.-р. под наблюдением охранки — и Его Величество Император Божьей милостью.
Сколько месяцев прошло? Крамольник — министр, царь под арестом, под охраной этого же крамольника. Я читала самые волшебные страницы самой интересной книги, — Истории; и для меня, современницы, эти страницы иллюстрированы. Charmeur, бедный, как смотрят теперь твои голубые глаза? Верно с тем же спокойствием Небытия.
Но я совсем отошла в сторону, — в незабываемое впечатление аккорда двух лиц — Керенского и Николая II.
Аккорда такого диссонирующего — и пленительного, и странного.
Возвращаюсь. Итак, сегодня — это все тот же Керенский. Тот же... и чем-то неуловимо уже другой. Он в черной тужурке (министр-товарищ), как никогда не ходил раньше. Раньше он даже был «элегантен», без всякого внешнего «демократизма». Он спешит, как всегда, сердится, как всегда... Честное слово, я не могу поймать в словах его перемену, и однако она уже есть. Она чувствуется.
Бранясь «налево», Керенский о группе Горького сказал (чуть-чуть «свысока»), что очень рад, если будет «грамотная» большевистская газета, она будет полемизировать с «Правдой», бороться с ней в известном смысле. А Горький с Сухановым, будто бы, теперь эту борьбу и ставят себе задачей. «Вообще, ведут себя теперь хорошо».
Мы не возражали, спросили о «дозорщиках». Керенский резко сказал:
— Им предлагали войти в кабинет, они отказались. А теперь не терпится. Постепенно они перейдут к работе и просто станут правительственными комиссарами.
Относительно смен старого персонала, уверяет, что у синодального Львова есть «пафос шуганья» (не похоже), наиболее трусливые Милюков и Шульгин (похоже).
Бранил Соколова.
Дима спросил: «а вы знаете, что Приказ № 1 даже его рукой и написан?»
Керенский закипел.
— Это уже не большевизм, а глупизм. Я бы на месте Соколова молчал. Если об этом узнают, ему не поздоровится. Бегал по комнате, вдруг заторопился:
— Ну, мне пора... Ведь я у вас «инкогнито»...
Непоседливый, как и без «инкогнито», — исчез. Да, прежний Керенский, и — на какую-то линийку — не прежний.
Быть может, он на одну линийку более уверен в себе и во всем происходящем — неужели нужно?
Не знаю. Определить не могу.
На улице сегодня оттепель, раскисло, расчернело, темно. С музыкой и красными флагами идут мимо нас войска, войска...
А хорошо, что революция была вся в зимнем солнце, в «белоперистости вешних пург».
Такой белоперистый день — 1-ое марта, среда, высшая точка революционного пафоса.
И не весь день, а только до начала вечера.
Есть всегда такой вечный миг — он где-то перед самым «достижением» или тотчас после него — где-то около.
15 марта. Среда.
Нынче с утра «земпоп» Аггеев. Бодр и всячески действен. Теперь уж нечего ему бояться двух заветных букв: е. н. (епархиальное начальство). От нас прямо помчал к Львову. А к нам явился из Думы.
Говорил, что Львов делает глупости, а петербургское духовенство и того хуже. Вздумало выбирать митрополита.
Аггеев вкусно живет и вкусно хлопочет.
Вечером был Руманов, новые еще какие-то планы Сытина, и ничему я ровно не верю.
Этот тип — Сытин — очень художественный, но не моего романа. И, главное, ничему я от Сытина не верю. Русский «делец»: душа да душа, а слова — никакого.
16 марта. Четверг.
Каждый день мимо нас полки с музыкой. Третьего дня Павловский; вчера стрелки, сегодня — что-то много. Надписи на флагах (кроме, конечно, «республики»), — «война до победы», «товарищи, делайте снаряды», «берегите завоеванную свободу».
Все это близко от настоящего, верного пути. И близко от него «декларация» Сов. Раб. и С. депутатов о войне — «К народам всего мира». Очень хорошо, что Сов. Р. Д. по поводу войны, наконец, высказался. Очень нехорошо, что молчит Вр. Пр-во. Ему надо бы тут перескакать Совет, а оно молчит, и дни идут, и даже неизвестно, что и когда оно скажет. Непростительная ошибка. Теперь если и надумают что-нибудь, все будет с запозданием, в хвосте.
«К народам всего мира» — не плохо, несмотря на некоторые места, которые можно истолковать, как «подозрительные», и на корявый, чисто эсдечный, не русский язык кое-где. Но сущность мне близка, сущность, в конце концов, приближается к знаменитому заявлению Вильсона. Эти «без аннексий и контрибуций» и есть, ведь, его «мир без победы». Общий тон отнюдь не «долой войну» немедленно, а напротив, «защищать свободу своей земли до последней капли крови». Лозунг «долой Вильгельма» очень... как бы сказать, «симпатичен», и понятен, только грешит наивностью.
Да, теперь все другим пахнет. Надо, чтобы война стала совсем другой.
17 марта. Пятница.
Синодский обер-прокурор Львов настоятельно зовет к себе в «товарищи» Карташева. (Это не без выдумки и хлопот Аггеева, очевидно).
Карташев, конечно, пришел к нам. Много об этом говорили. Я думаю, что он пойдет. Но я думаю тоже, что ему не следует идти. Благодаря нашим глухим несогласиям со времени войны — я своего мнения отрицательного к его данному шагу почти не высказывала, т.е. высказав — намеренно на нем не настаивала. Пусть делает, как хочет. Однако я убеждена, что это со всех сторон шаг ложный.
Карташев, бывший церковник, за последние десять лет перелив, так сказать, свою религиозность и церковность, внутренне, за края церкви » православной», — отошел от последней и жизненно. Из профессоров Духовной Академии сделался профессором светским.
Порывание жизненной этой связи было у него соединено с отрывом внутренним, оба отрыва являлись действием согласным и оба стоили ему не дешево. Надо, при этом, знать, что Карташев — человек типа «пророческого», в широком, именно религиозном смысле, и в очень современном духе. В нем громадная, своеобразная сила. Но рядом, как-то сбоку, у него выросло увлечение вопросами чисто общественными, государственностью, политикой... в которой он, в сущности, дитя. Трудно объяснить всю внутреннюю сложность этого характера, но свое «двоение» он часто и сам признает.
Теперь, вступая в контакт с «государственной» стороной церкви, в контакт жизненный с учреждением, с которым этот контакт порвал, когда порвал внутренний, — он делает это во имя чего? Что изменилось? Когда?
Наблюдая, слушая, вижу: он смотрит, сам, на это странно; вот этой своей приставной стороной: смотрит «узко политически» «послужить государству» — и точка. Но ведь он, и перелившись за православные края, относится к церкви религиозно? ведь она для него не «министерство юстиции»? И он зряч к церкви; он знает, что сейчас внутренней пользы церкви, в смысле ее движения, принести нельзя. Значит, урегулировать просто ее отношения с новым государством? Но на это именно Карташев не нужен. Нужен: или искренний, простой церковник, честный, вроде Е. Трубецкого, или, напротив, такой же прямой, — дельный и простой, — политик не Львов, — Львов — дурак.
И то, если б стать обер-прокурором... «Товарищем» же Львову, человеком такой самобытной и громадной ценности, притом столь мучительной и яркой сложности, как Карташев — это со всех сторон затмение, самоизничтожение. Даже грубо смотря — жалко: он худ, остр, тонок, истеричен, проникновенно-умен, порывист — и сдержан, выбрирует, как струна, слаб здоровьем; нервно-работоспособен; при неистовой его добросовестности, погрязнет до тла в государственно-синодально-поповских делах и делишках.
И во всяком случае будет потерян для своего, для глубины, для своей сущности.
(Прибавлю, что «политика» его — кадетирующая, военная, национальная).
Львов уже возил его в Синод, знакомя с делами. Карташев встретил там жену Тернавцева: «красивый брюнет» — арестован.
Опять полки с музыкой и со знаменами «ярче роз».
Сегодня был напечатан мой крамольный «Петербург», написанный 14 дек. 14 года.
«И в белоперистости вешних пург
Восстанет он...»
Странно. Так и восстал.
18 марта. Суббота.
Не дают работать, целый день колесо А., М., Ч., потом опять Карташев, Т, Аггеев...
И все — не приятно.
Карташев, конечно, пошел в «товарищи» Львова; — как его вкусно, сдобно, мягко и безапеляционно насаживал на это Аггеев!
Ничего не могу сказать об этом, кроме того, что уже сказала.
В лучшем случае у Карташева пропадет время, в худшем — он сам для настоящего религиозного делания.
М. мне очень жаль. Столько в нем хорошего, верного, настоящего — и бессильного. Не совсем понимаю его сегодняшнее настроение, унылое, с «охлократическим» страхом. М. точно болен душой, — как болен телом.
Газеты почти все — панические. И так чрезмерно говорят за войну (без нового голоса, главное), что вредно действуют.
Долбят «демократию», как глупые дятлы. Та, пока что, обещает (кроме «Правды», да и «Правда» завертелась) — а они долбят.
Особенно неистов Мзура из «Веч. Времени». Как бы об этом Мзуре чего в охранке не оказалось... Я все время жду.
Нет, верные вещи надо уметь верно сказать, притом чисто и «власть имеюще».
А правительство (Керенский) — молчит.
19 марта. Воскресенье.
Весенний день, не оттепель — а дружное таяние снегов. Часа два сидели на открытом окне и смотрели на тысячные процессии.
Сначала шли «женщины». Несметное количество; шествие невиданное (никогда в истории, думаю). Три, очень красиво, ехали на конях. Вера Фигнер — в открытом автомобиле. Женская и цепь вокруг. На углу образовался затор, ибо шли по Потемкинской войска. Женщины кричали войскам — «ура».
Буду очень рада, если «женский» вопрос разрешится просто и радикально, как «еврейский» (и тем падет). Ибо он весьма противен. Женщины, специализировавшиеся на этом вопросе, плохо доказывают свое «человечество». Перовская, та же Вера Фигнер (да и мало ли) занимались не «женскими», а общечеловеческими вопросами, наравне с людьми, и просто были наравне с людьми. Точно можно, у кого-то попросив — получить «равенство»!
Нелепее, чем просить у царя «революцию» и ждать, что он ее даст из рук в руки, готовенькую. Нет, женщинам, чтобы равными быть — нужно равными становиться. Другое дело внешне облегчить процесс становления (если он действительно возможен). Это — могут женщинам дать мужчины, и я конечно, за это дарование. Но процесс будет долог. Долго еще женщины, получив «права», не будут понимать, какие они с ними получили «обязанности». Поразительно, что женщины, в большинстве, понимают «право», но что такое «обязанность»... не понимают.
Когда у нас поднимался вопрос «польский» и т.п. (а вопросы в разрезе национальностей проще и целомудреннее «полового» разреза) — не ясно ли было, что думать следует о «вопросе русском», остальные разрешатся сами — им? «Приложится». Так и «женские права».
Если бы заботу и силы, отданные «женской» свободе, женщины приложили бы к общечеловеческой, — они свою имели бы попутно, и не получили бы от мужчин, а завоевали бы рядом с ними.
Всякое специальное — «женское» движение возбуждает в мужчинах чувства весьма далекие именно от «равенства». Так, один самый обыкновенный человек, — мужчина, — стоя сегодня у окна, умилялся: «и ведь хорошенькие какие есть!» Уж, конечно, он за всяческие всем права и свободы. Однако, на «женское шествие» — совсем другая реакция.
Вам это приятно, амазонки?
После «баб и дам» — шли опять неисчислимые полки.
Мы с Дмитрием уехали в Союз Писателей, вернулись, — они все идут.
В Союзе этом — какая старая гвардия! И где они прятались? Не выписываю имен, ибо — все, и все-те же, до Марьи Валентиновны Ватсон, с ее качающейся головой.
О «целях» возрождающегося Союза не могли договориться. «Цели» вдруг куда-то исчезли. Прежде надо было «протестовать», можно было как-то выражать стремление к свободе слова, еще к какой-нибудь, — а тут хлоп! Все свободы даны, хоть отбавляй. Что же делать?
Пока решили все «отложить», даже выбор совета.
Вечером были у X. Много любопытного узнали о вчерашнем заседании Совета Раб. Депутатов.
Богданов (группа Суханова) торжественно провалился со своим предложением реорганизовать Совет.
Предложение самое разумное, но руководители толпы не учли, что потакая толпе, они попадают к ней в лапы. Речь свою Богданов засладил мармеладом и тут: вы, мол, нам нужны, вы создали революцию... и т.д. И лишь потом пошли всякие «но» и предложение всех переизбрать. (Указывал, что их более тысячи, что это даже не удобно...)
«Лейб-конпанейцы» отнюдь этого не желают. Вот еще!
Вершили дела всего российского государства и вдруг возвращайся в ряды простых рабочих и солдат.
Прямо заявили: вы же говорили только что, что мы нужны? Так мы расходиться не желаем.
Заседание было бурное. Богданов стучал по пюпитру, кричал «я вас не боюсь!» Однако, должен был взять свой проект обратно. Кажется, вожаки смущены. Не знают, как и поправить дело. Опасаются, что Совет потребует перевыборов Комитета, и все эти якобы властвующие будут забаллотированы.
Зала заседания — непривлекательна. Публику пускают лишь на хоры, где сидят и «караульные» солдаты. Сидят в нижнем белье, чай пьют, курят. В залах везде такая грязь, что противно смотреть.
Газета Горького будет называться «Новая Жизнь» (прямо по стопам «великого» Ленина в 1905-6 году). Так как редакция против войны (ага, безумцы! Это теперь-то!), а высказывать это, ввиду общего настроения будто бы невозможно (врут; а не врут — так в «настроение» вцепятся, его будут разъедать!), то газета, будто бы, этого вопроса вовсе не станет касаться (еще милее! О «бо-зарах» начнут писать? Какое вранье!)
Сытин, конечно, исчез. Это меня «не радует — не ранит», ибо я привыкла ему не верить.
22 марта. Среда.
Солдаты буйствовали в Петропавловске, ворвались к заключенным министрам, выбросили у них подушки и одеяла. Тревожно и в Царском. Керенский сам ездил туда арестовывать Вырубову, — спасая ее от возможного самосуда?
Но вот нечто хуже: у нас прорыв на Стоходе. Тяжелые потери. Общее отношение к этому — еще не разобрать. А ведь это начинается экзамен революции.
Еще хуже: правительство о войне молчит.
Сытин, на днях, по-сытински цинично и по-мужицки вкусно, толковал нам, что никогда вятский мужик на фронте не усидит, коли прослышал, что дома будут делить «землю». Улыбаясь, суживая глаза, успокаивал: «ну, что же, у нас есть Волга, Сибирь... эка если Питер возьмут!»
Сегодня был А. Блок. С фронта приехал (он там в Земсоюзе, что ли). Говорит, там тускло. Радости революционной не ощущается. Будни войны невыносимы. (В начале-то на войну, как на «праздник» смотрел, прямо ужасал меня: «весело»! Абсолютно ни в чем он никогда не отдает себе отчета, не может. Хочет ли?). Сейчас растерян. Спрашивает беспомощно: «что же мне теперь делать, чтобы послужить демократии?»
Союзные посольства в тревоге: и Стоход, — и фабрики до сих пор не работают.
Лучше бы подумали, что нет декларации правительственной до сих пор. И боюсь, что пр-во терроризировано союзниками в этом отношении. О, Господи! Не понимают они, на свою голову, нашего момента.
Потому что не понимают нас. Не взглянули вовремя со вниманием. Что — теперь!
25 марта. Суббота.
Пропускаю дни.
Правительство о войне (о целях войны) — молчит. А Милюков, на днях, всем корреспондентам заявил опять, прежним голосом, что России нужны проливы и Константинополь. «Правдисты» естественно взбесились. Я и секунды не останавливаюсь на том, что нужны ли эти чертовы проливы нам, или не нужны. Если они во сто раз нужнее, чем это кажется Милюкову — во сто раз непростимее его фатальная бестактность. Почти хочется разорвать на себе одежды. Роковое непонимание момента, на свою же голову! (и хоть бы только на свою).
Керенский должен был официально заявить, что «это личное мнение Милюкова, а не пр-ва». То же заявил и Некрасов. Очень красиво, нечего сказать. Хорошая дорога к «укреплению» пр-ва, к поднятию «престижа власти». А декларации нет, как нет.
В четверг X. говорил, что Сов. Раб. Деп. требует Милюкова к ответу (источник прямой — Суханов).
Вчера поздно, когда все уже спали и я сидела одна — звонок телефона. Подхожу — Керенский. Просит: «нельзя ли, чтобы кто-нибудь из вас пришел завтра утром ко мне в министерство... Вы, 3. H., я знаю, встаете поздно...» «А Дм. Вл. болен, я попрошу Дм. Серг-ча придти, непременно...» подхватываю я. Он объясняет, как пройти...
И сегодня утром Дмитрий туда отправился. Не так давно Дмитрий поместил в «Дне» статью под заглавием «14 марта». «Речь» ее отвергла, ибо статья была тона примирительного и во многом утверждала декларацию советов о войне. Несмотря на то, что Дмитрий в статье стоял ясно на правительственном, а не на советском берегу, и строго это подчеркивал, — «Речь» не могла вместить; она круглый враг всего, что касается революции. Даже не судит, — отвергает без суда. Позиция непримиримая (и слепая). Если б она хоть была всегда скрытая, а то прорывается, и в самые неподходящие моменты.
Но Дмитрий в статье указывал, однако, что должно правительство высказаться.
К сожалению, Дмитрий вернулся от Керенского какой-то растерянный, и без толку, путем ничего не рассказал. Говорит, что Керенский в смятении, с умом за разумом, согласен, что правительственная декларация необходима. Однако, не согласен с манифестом 14 марта, ибо там есть предавание западной демократии. (Там есть кое-что похуже, но кто мешает взять только хорошее?) Что декларация пр-вом теперь вырабатывается, но что она вряд ли понравится «дозорщикам» и что, пожалуй, всему пр-ву придется (поэтому??...) О Совете говорил, что это «кучка фанатиков», а вовсе не вся Россия, что нет «двоевластия» и пр-во одно. Тем не менее тут же весьма волновался по поводу этой «кучки» и уверял, что они делают серьезный нажим в смысле мира сепаратного.
Дмитрий, конечно, сел на своего «грядущего» Ленина, принялся им Керенского во всю пугать; говорит, что и Керенский от Ленина тоже в панике, бегал по кабинету (там сидел и глухарь-Водовозов), хватался за виски: «нет, нет, мне придется уйти».
Рассказ бестолковый, но, кажется, и свидание было бестолковое. Хотя я все-таки очень жалею, что не пошла с Дмитрием.
Макаров сегодня жаловался, что этот «тупица» Скобелев с наглостью требует Зимнего Дворца под Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. Да, действительно!
Нет покоя, все думаю, какая возможна бы мудрая, новая, крепкая и достойная декларация пр-ва о войне, обезоруживающая всякие Советы, — и честная. Возможна?
Америка (выступившая против Германии) мне продолжает нравиться. Нет, Вильсон не идеалист. Достойное и реально-историческое поведение. Очень последовательное. Современно-сознательное. Во времени и в пространстве, что называется.
Были похороны «жертв» на Марсовом поле. День выдался грязный, мокрый, черноватый. Лужи блестели. Лавки заперты, трамваев нет, «два миллиона» (как говорили) народу, и в порядке, никакой Ходынки не случилось.
Я (вечером, на кухне, осторожно). Ну, что же там было? И как же так, схоронили, со святыми упокой, вечной памяти даже не спели, зарыли — готово?
Ваня Румянцев (не Пугачев, а солдат с завода, шупленький). Почему вы так думаете, Зинаида Николаевна? От каждого полка был хор, и спели все, и помолились как лучше не надо, по-товарищески. А что самосильно, что попов не было, так на что их? Теперь эта сторона взяла, так они готовы идти, даже стремились. А другая бы взяла, они этих самых жертв на виселицу пошли бы провожать. Нет уж, не надо...
И я молчу, не нахожу возраженья, думаю о том, что ведь и Толстого они не пошли провожать, и не только не «стремились», а даже молиться о нем не молились... начальство запретило. Тот же Аггеев, из страха перед «е. н.», как он сам признался, даже на толстовское заседание Рел.-Фил. О-ва не пошел. (После смерти Толстого). Я никого не виню, я лишь отмечаю.
А Гришку Питирим соборне отпел и под алтарем погреб. Безнадежно глубоко (хотя фатально-несознательно) воспринял народ связь православия и самодержавия.
Карташев пропал на целую неделю. Весь в бумагах и мелких консисторских делишках. Да и что можно тут сделать, даже если бы был не тупой и упрямый Львов? Как
жаль! То есть как жаль, во всех отношениях, что Карт. туда пошел.
5 Апреля. Среда. Вот как долго я здесь не писала.
Даже не знаю, что записано, что нет. А в субботу, 8-го, мы уезжаем опять в Кисловодск. (Возьму книгу с собой). Теперь очень трудно ехать. И не хочется, (надо). В субботу же, через час после нашего отъезда, должны приехать (едут через Англию и Швецию) — наши давние друзья эмигранты, Ел. X. Борис Савинков (Ропшин). Когда-нибудь я напишу десятилетнюю историю наших глубоких с ними отношений. Ел. и Борис люди поразительно разные. Я обоих люблю — и совершенно по-разному. Зная их жизнь в эмиграции, непрерывно (т.е. с перерывами нашего пребывания в России) общаясь с ними за последние десять лет — я жгуче интересуюсь теперь их ролью в революционной России. Борис в начале войны часто писал мне, но сношения так были затруднены, что я почти не могла отвечать.
Они оба так любопытны, что, повторяю, здесь говорить о них между прочим — не стоит. Тремя словами только обозначу главную внутреннюю сущность каждого: Ел. — светлый, раскрытый, общественый (коллективный) человек. Борис Савинков — сильный, сжатый, властный индивидуалист. Личник. (Оба, в своем, часто крайние). У первого доминируют чувства, у второго — ум. У первого — центробежность, у второго — центростремительность.
По этим внутренним линиям строится и внешняя жизнь каждого, их деятельность. Принцип «демократичности» и «аристократичности» (очень широко понимая). Они — друзья, старые, давние. Могли бы, — но что-то мешает, — дополнять друг друга; часто сталкиваются. И не расходятся окончательно, не могут. К тому же Ел. так добр, кроток и верен в любви, что лично и не может совсем поссориться с давним другом-соработником.