Как, чем, в какой мере, на каких линиях будут нужны эти «революционеры» уже совершившейся русской революции? Силою вещей до сих пор оба (я их почти как символы тут беру) были разрушителями. Рассуждая теоретически — принцип Ел. был более близок к «созиданию», к его возможностям. Но... где Савинковская твердость? Нехватка.
Суживая вновь принципы, символы, до лиц, отмечу, что относительно лиц данных придется учитывать и десятилетнюю эмиграцию. Последние же годы ее — полная оторванность от России. И, кажется, насчет войны они там особенно не могли понимать положение России. Оттуда. Из Франции.
Я так пристально и подробно останавливаюсь на личностях в моей записи потому, что не умею верить в события, совершающиеся вне всякого элемента личных воль. «Люди что-то весят в истории», этого не обойдешь. Я склонна преувеличивать вес, но это мои ошибки; преуменьшить его — будет такой же ошибкой.
Из других возвращающихся эмигрантов близко знаю я еще Б. Н. Моисеенко (и брат его С. Н., но он, кажется, не приезжает, он на Яве), Чернова не видела случайно; однако, имею представление об этом фрукте. Его в партии терпеть не могли, однако, считали партийным «лидером», чему я всегда изумлялась: по его «литературе» — это самоуверенный и самоупоенный тупяк. Авксентьев — культурный. Эмиграция его отяжелила и он тут вряд ли заблестит. Но человек, кажется, весьма ничего себе, порядочный.
Х-ие остановятся в нашей квартире, на Сергиевской. Савинков будет жить у Макарова.
Что, однако, случилось?
Очень много важного. Но сначала запишу факты мелкие, случаи, так сказать, собственные. Чтобы перебить «отвлечения» и «рассуждения». (Ибо чувствую, опять в них влезу).
|
Поехали мы, все трое, по настоянию Макарова, в Зимний Дворец, на «театральное совещание». Это было 29 марта. Головин, долженстовавший председательствовать, не прибыл, вертелся, вместо него, бедный Павел Михайлович.
Мы приехали с «Детского Подъезда». В залу с колоннами било с Невы весеннее солнце. Вот это только и было приятно. В общем же — зрелище печальное.
Все «звезды» и воротилы бывших «императорских», ныне «государственных» театров, московских и петербургских.
Южин, Карпов, Собинов, Давыдов, Фокин... и масса других.
Все они, и все театры зажелали: 1) автономии, 2) субсидии. Только об этом и говорили.
Немирович-Данченко, директор не государственного, а Художественного театра в Москве, — выделялся и прямо потрясал там культурностью.
Заседание тянулось, неприятно и бесцельно. Уже смотрели друг на друга глупыми волками. Наконец, Дима вышел, за ним я, потом Дмитрий, и мы уехали.
А вечером, у нас, было «тайное» совещание, — с Головиным, Макаровым, Бенуа и Немировичем.
Последнего мы убеждали идти в помощники к Головину, быть, в сущности, настоящим директором театров. Ведь в таком виде — все это рухнет... Головину очень этого хотелось. Немирович и так, и сяк... Казалось — устроено, нет: Немирович хочет «выждать». В самом деле, уж очень бурно, шатко, неверно, валко. Останется ли и Головин?
На следующий день Немирович опять был у нас, долго сидел, пояснял, почему хочет «годить». Пусть театры «поавтономят...»
Далее.
Приехал Плеханов. Его мы часто встречали заграницей. У Савинкова не раз, и в других местах. Совсем европеец, культурный, образованный, серьезный, марксист несколько академического типа. Кажется мне, что не придется он по мерке нашей революции, ни она ему. Пока — восторгов его приезд, будто, не вызвал.
|
Вот Ленин.. Да, приехал таки этот «Тришка» наконец! Встреча была помпезная, с прожекторами. Но... он приехал через Германию. Немцы набрали целую кучу таких «вредных» тришек, дали целый поезд, запломбировали его (чтоб дух на немецкую землю не прошел) и отправили нам: получайте.
Ленин немедленно, в тот же вечер, задействовал: объявил, что отрекается от социал-демократии (даже большевизма), а называет себя отныне «социал-коммунистом».
Была, наконец, эта долгожданная, запоздавшая, декларация Пр-ва о войне.
Хлипкая, слабая, безвластная, неясная. То же, те же, «без аннексий», но с мямленьем, и все вполголоса, и жидкое «оборончество» — и что еще?
Если теперь не время действовать смелее (хотя бы с риском), то когда же? Теперь за войну мог бы громко звучать только голос того, кто ненавидел (и ненавидит) войну.
Тех «действий обеими руками» Керенского, о которых я писала, из декларации не вытекает. Их и не видно. Не заметно реальной и властной заботы об армии, об установлении там твердых линий «свободы», в пределах которых сохраняется сила армии, как сила. (Ведь Приказ № 1 еще не парализован. Армию свободно наводняют любые агитаторы. Ведь там не чувствуется новой власти, а только исчезновение старой!)
Одна рука уже бездействует. Не лучше и с другой. За мир ничего явного не сделано. Наши «цели войны» не объявлены с несомненной определенностью. Наше военное положение отнюдь не таково, чтобы мы могли диктовать Германии условия мира, куда там! И однако мы должны бы решиться на нечто вроде этого, прямо должны. Всякий день, не уставая, пусть хоть полу-официально, твердить о наших условиях мира. В сговоре с союзниками (вдолбить им, что нельзя упустить этой минуты...), но и до фактического сговора, даже ради него, — все-таки не мямлить и не молчать, — диктовать Германии «условия» приемлемого мира.
|
Это должно делать почти грубо, чтобы было понятно всем (всем — только грубое и понятно). Облекать каждодневно в реальную форму, выражать денно и нощно согласие на немедленный, справедливый и бескорыстный мир, — хоть завтра. Хоть через час. Орать на весь фронт и тыл, что если час пришел и мира нет — то лишь потому, что Германия на мир не соглашается, не хочет мира, и все равно ползет на нас. И тогда все равно не будет мира, а будет война, — или бойня.
В конце концов «условия» эти более или менее известны, но они не сказаны, поэтому они не существуют, нет для них одной формы. Первый звук, в этом смысле, не найден. Да его сразу и не найдешь, — но нужно все время искать, пробовать.
Да, великое горе, что союзники не понимают важности момента. У них ничего не случилось. Они думают в прежней линии и о себе, — и о нас. Пусть они заботятся о себе, я это понимаю. Но для себя же им нужно учитывать нас!
Был В. Зензинов, я с ним долго говорила и о «декларации» пр-ва, и обо всем этом. Декларацией, как он говорил, он тоже не удовлетворен (кажется, и никто, нигде не удовлетворен, даже в самом пр-ве). На мои «дикие» предложения и проекты «подиктовать» условия мира он только Глядел полуопасно.
Общая робость и мямлянье. Что хранит правительство? Чего кто боится? Ну, Германия все это отвергнет. Ну, она даже не ответит. Так что же?
Быть может, я мечтаю? Я говорю много вздору, конечно, — но я стою за линию, и буду утверждать, что она, в общем, верна. Скажу (шепотом, про себя, чтобы потом не очень стыдиться) еще больше. В стороне союзников — (если они так нисколько не сдвинутся) можно бы рискнуть вплоть до мысли о «сепаратном» мире. Это во всяком случае заставило бы их задуматься взглянуть внимательнее в нашу сторону. А то они слишком спокойны. Не знают, что мы — во всяком случае не Европа. Странно думать о России и видеть ее во образе... Милюкова.
Впрочем, я Бог знает куда залетела. Сама себя перестала понимать. В голове все самые известные вещи... Но форма — это не мое дело, всякий оформит лучше меня, — и можно найти форму, от которой не отвертелись бы союзники.
Довольно, пора кончать. Будь, что будет. Я хочу думать, хочу, — что будет хорошо. Я верю Керенскому, лишь бы ему не мешали. Со связанными руками не задействуешь. Ни твердости, ни власти не проявишь (именно власть нужна).
Пока — кроме СЛОВ (притом безвластных и слов-то) ничего от Пр-ва нашего нет.
Кисловодск
17 апреля.
Идет дождь. Туман. Холодно. Здесь невероятная дыра, полная просто нелепостями. Прислужьи забастовки. Трусящие, но грабящие домовладельцы. Тоже какой-то «солдатский совет».
Милы — дети, гимназистки и гимназисты. Только они светло глядят вперед.
23 апреля. Воскресенье.
Грандиозный разлив Дона; мост провалился, почта не ходит. Мы отрезаны. Смешно записывать отрывочные сведения из местных газет и случайного петербургского письма. У меня есть мнения и догадки, но как это сидеть и гадать впустую?
Отмечу то, что вижу отсюда: буча из-за войны разгорается. Иностранная «нота», как бы от всего Пр-ва, но явно составленная Милюковым (голову даю на отсечение) возбудила совершенно ненужным образом. Было соединенное заседание Пр-ва и Сов. Р. и С., после чего Пр-во дало «разъяснение», весьма жалкое.
Кажется, положение острое. (Издали).
2 мая.
Однако, дела неважны. Здесь — забастовки, с самыми неумеренными требованиями, которые длятся, длятся и кончаются тем, что «Совет» грозит: «у нас 600 штыков!», после чего «требования принимаются».
В Петербурге 21-го было побоище. Вооруженные рабочие стреляли в безоружных солдат.
Мы знаем здесь... почти ничего не знаем. Железнодорожный мост не исправлен. Газеты беспорядочны. Письма запаздывают. Из этого хаоса сведений можно, однако, вывести, что дела ухудшаются: Гучков и Грузинов ушли, в армии плохо, развал самый беспардонный везде. Пожалуй, уж и все Пр-во ушло во славу ленинцев и черносотенцев.
Тревожно и страшно — вдали. Гораздо хуже, чем там, когда в тот же момент все знаешь и видишь. Тут точно оглох.
4 мая.
Беспорядочность сведений продолжается. Знаем, что ушел Милюков (достукался), вместо него Терещенко. Это фигура... никакая, «меценат» и купчик-модерн. Очевидно, его взяли за то, что по-английски хорошо говорит. Вместо Гучкова — сам Керенский. Это похоже на хорошее. Одна рука у него освободилась. Теперь он может поднять свой голос.
«Побединцы» в унынии и панике. Но я далеко еще не в унынии и от войны. Весь вопрос, будет ли Керенский действовать обеими руками. И найдет ли он себе необходимых
помощников в этом деле. Он один в верной линии, но он — один.
9 мая.
В Петербурге уже «коалиционное» министерство. Чернов (гм! гм!), Скобелев (глупый человек), Церетели (порядочный, но мямля) и Пешехонов (литератор!).
Посмотрим, что будет. Нельзя же с этих пор падать в уныние. Или так вихляться под настроением, как Дмитрий. Попробуем верить в грядущее.
20 мая. Суббота.
Завтра Троица. Погода сырая. Путь не восстановлен. Телеграфа нет из-за снежной бури по всей России.
При общем тяжелом положении тыла, при смутном состоянии фронта, — жить здесь трудно. Но не поддаюсь тяжести. Это был бы грех сознания.
Керенский военный министр. Пока что — он действует отлично. Не совсем так, как я себе рисовала, отчетливых действий «обеими руками» я не вижу (может быть, отсюда не вижу?), но говорит он о войне прекрасно.
О Милюкове и Гучкове теперь все, благородные и хамы, улица, интеллигенты и партийники, говорят то, что я говорила несколько лет подряд (а теперь не стала бы говорить). Обрадовались! Нашли время! Теперь поздно. Ненужно.
Кающийся кадет, министр Некрасов, только что болтал где-то о «бесполезности правого блока». (Этого Некрасова я знаю. Бывал у нас. Считался «левым» кадетом. Не замечателен. Кажется, очень хитрый и без стержня).
Милюков остался совершенно в том же состоянии. Ни разучился, ни научился. Сейчас, уязвленный, сидит у себя и новому пр-ву верит «постолько-посколько...» Ну, Бог с ним. Жаль, ведь, не его. Жаль того, что он имеет и что не умеет отдать России.
Керенский — настоящий человек на настоящем месте. Thé right man on thé right place, как говорят умные англичане. Или — thé right man on thé right moment? A если только for one moment? Не будем загадывать. Во всяком случае он имеет право говорить о войне, за войну — именно потому, что он против войны (как таковой). Он был «пораженцем» — по глупой терминологии «побединцев». (И меня звали «пораженкой»).
18 июня. Воскресенье.
Через неделю, вероятно, уедем. Положение тяжелое. Знаем это из кучи газет, из петербургских писем, из атмосферного ощущения.
Вот главное: «коалиционное» министерство, совершенно так же, как и первое, власти не имеет. Везде разруха, развал, распущенность. «Большевизм» пришелся по нраву нашей темной, невежественной, развращенной рабством и войной, массе.
Началась «вольница», дезертирство. Начались разные «республики» — Кронштадт, Царицын, Новороссийск, Кирсанов и т.д. В Петербурге «налеты» и «захваты», на фронте разложение, неповиновение и бунты. Керенский неутомимо разъезжает по фронту и подправляет дела то там, то здесь, но ведь это же невозможно! Ведь он должен создать систему, ведь его не хватит, и никого одного не может хватить.
В тылу — забастовки, тупые и грабительские, — преступные в данный момент. Украина и Финляндия самовольно грозят отложиться. Совет Раб. и С. Депут., даже общий съезд советов почти так же бессильны, как Пр-во, ибо силою вещей поправели и отмежевываются от «большевиков».
Последние на 10 июня назначили вооруженную демонстрацию, тайно подготовив кронштадцев, анархистов, тысячи рабочих и т.д. Съезд Советов вместе с Пр-вом заседали всю ночь, достигли отмены этой страшной «демонстрации» с лозунгом «долой все», предотвратили самоубийство, но... только на этот раз, конечно. Против тупого и животного бунта нельзя долго держаться увещеваниями. А бунт подымается именно бессмысленный и тупой. Наверху видимость борьбы такая: большевики орут, что Правительство, хотя объявило войну чисто оборонительной, допускает возможность и наступления с нашей стороны; значит, мол, лжет, хочет продолжать «без конца» ту же войну, в угоду «союзническому империализму».
Вожаки большевизма, конечно, понимают, сами-то, грубый абсурд положения, что при войне оборонительной не должно никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах, быть наступления, даже с намерениями возвратить свои же земли (как у нас). Вожаки великолепно это понимают, но они пользуются круглым ничегонепониманием тех, которых намерены привести в бунтовское состояние. Вернее — из пассивно-бунтовского состояния перевести в активно-бунтовское. Какие же у них, собственно, цели, для чего должна послужить им эта акция — с полной отчетливостью я не вижу. Не знаю, как они сами это определяют. Даже не ясно, в чьих интересах действуют. Наиболее ясен тут интерес германский, конечно.
Очень стараются большевики «литературные», из окружения Горького. Но перед ними я подчас вовсе теряюсь. Не верится как-то, что они сознательно жаждали слепых кровопролитии, неминучих; чтобы они действительно не понимали, что говорят. Вот, я давно знаю Базарова. Это умный, образованный и тихий человек. Что у него теперь внутри? Он написал, что даже не сепаратного мира «мы хотим», но... сепаратной войны. Честное слово. Какая-то новая война, Россия против всего мира, одна, — и это «немедленно». Точно не статья Базарова, а сонный бред папуаса; только ответственный, ибо слушают его тучи под-папуасов, готовых одинаково на все...
Главные вожаки большевизма — к России никакого отношения не имеют и о ней меньше всего заботятся. Они ее не знают, — откуда? В громадном большинстве не русские, а русские — давние эмигранты. Но они нащупывают инстинкты, чтобы их использовать в интересах... право не знаю точно, своих или германских, только не в интересах русского народа. Это — наверно.
Цинически-наивный эгоизм дезертиров, тупо-невежественный («я молодой, мне пожить хочется, не хочу войны»), вызываемый проповедью большевиков, конечно, хуже всяких «воинственных» настроений, которые вызывала царская палка. Прямо сознаюсь — хуже. Вскрывается животное отсутствие совести.
Не милосердна эта тяжесть «свободы», навалившаяся на вчерашних ребят. Совесть их еще не просыпалась, ни проблеска сознания нет, одни инстинкты: есть, пить, гулять... да еще шевелится темный инстинкт широкой русской «вольницы» (не «воли»).
Хочется взывать к милосердию. Но кто способен дать его сейчас России? Несчастной, неповинной, опоздавшей на века России, — опять, и здесь, опоздавшей?
Оказать им милосердие — это сейчас значит: создать власть. Человеческую, — но настоящую власть, суровую, быть может, жестокую, — да, да, — жестокую по своей прямоте, если это нужно.
Такова минута.
Какие люди сделают? Наше Вр. Пр-во — Церетели, Пешехонов, Скобелев? Не смешно, а невольно улыбаюсь. Они только умели «страдать» от «власти» и всю жизнь ее ненавидели. (Не говорю уже о личных их способностях). Керенский? Я убеждена, что он понимает момент, знает, что именно это нужно: «взять на себя и дать им», но... я далеко не убеждена, что он:
1) сможет взять на себя и
2) что, если бы смог взять, — тяжесть не раздавила бы слабых плеч.
Не сможет потому уже, что хотя и понимает, — но и в нем сидит то же впитанное отвращение к власти, к ее непременно внешним, обязательно насильническим, приемам. Не сможет. Остановится. Испугается.
Носители власти должны не бояться своей власти. Только тогда она будет настоящая. Ее требует наша историческая минута. И такой власти нет. И, кажется, нет для нее людей.
Нет сейчас в мире народа более без государственного, бессовестного и безбожного, чем мы. Свалились лохмотья, почти сами, и вот, под ними голый человек, первобытный — но слабый, так как измученный, истощенный. Война выела последнее. И война тут. Ее надо кончить. Оконченная без достоинства — не простится.
А что, если слишком долго стыла Россия в рабстве? Что, если застыла, и теперь, оттаяв, не оживает, — а разлагается?
Не могу, не хочу, нельзя верить, что это так. Но время единственное по тяжести. Война, война. Теперь все силы надо обратить на войну, на ее поднятие на плечи, на ее напряженное заканчивание.
Война — единое возможное искупление прошлого. Сохранение будущего. Единое средство опомниться. Последнее испытание.
13 июля. Четверг.
Еще мы здесь, в Кисловодске. Не могу записать всего, что было в эти дни-годы. Запишу кратко.
18 июня началось наше наступление на юго-западе. В этот же день в Спб. была вторая попытка выступления большевиков, кое-как обошедшаяся. Но тупая стихия, раздражаемая загадочными мерзавчиками, нарастала, нарывала...
День радости и надежды 18 июня быстро прошел. Уже в первой телеграмме о наступлении была странная фраза, которая заставила меня задуматься: «...теперь, что бы ни было дальше...»
А дальше: дни ужаса 3, 4 и 5-го июля, дни петербургского мятежа. Около тысячи жертв. Кронштадцы анархисты, воры, грабители, темный гарнизон явились вооруженными на улицы. Было открыто, что это связано с немецкой организацией (?). (По безотчетности, по бессмыслию и ничегонепониманию делающих бунт, это очень напоминало беспорядки в июле 14 года, перед войной, когда немецкая рука вполне доказана).
Ленин, Зиновьев, Ганецкий, Троцкий, Стеклов, Каменев — вот псевдонимы вожаков, скрывающие их неблагозвучные фамилии. Против них выдвигается формальное обвинение в связях с германским правительством.
Для усмирения бунта была приведена в действие артиллерия. Вызваны войска с фронта.
(Я много знаю подробностей из частных писем, но не хочу их приводить здесь, отсюда пишу лишь «отчетно»),
До 11-го бунт еще не был вполне ликвидирован. Кадеты все ушли из пр-ва. (Уйти легко). Ушел и Львов.
Вот последнее: наши войска с фронта самовольно бегут, открывая дорогу немцам. Верные части гибнут, массами гибнут офицеры, а солдаты уходят. И немцы вливаются в ворота, вослед убегающего стада.
Они — трусы даже на улицах Петербурга; ложились и сдавались безоружным. Ведь они так же не знали, «во имя» чего бунтуют, как (до сих пор!) не знают, во имя чего воевать. Ну и уходи. Побунтовать все-таки не так страшно дома, и свой брат, — а немцы-то ой-ой!
Я еще говорила о совести. Какая совесть там, где нет первого проблеска сознания?
Бунтовские плакаты особенно подчеркивали, что бунт был без признака смысла — у его делателей. «Вся власть советам». «Долой министров-капиталистов». Никто не знал, для чего это. Какие это министры-капиталисты? Кадеты?.. Но и они уже ушли. «Советов» же бунтовщики знать не хотели. Чернова окружили, затрещал пиджак, Троцкий-Бронштейн явился спасителем, обратившись к «революционным матросам»: «кронштадтцы! Краса и гордость русской революции!..» Польщенная «краса» не устояла, выпустила из лап звериных Черновский пиджак, ради столь милых слов Бронштейна.
Уже правда ли все происходящее?
Похоже на предутренний кошмар.
Еще: обостряется голод, форменный.
Что прибавить к этому? Слова правительства о «решительных действиях». Опять слова. Кто-то арестован, кто-то освобожден... Окровавленные камни, и те вопиют против большевиков, но они пока безнаказанны. Пока?
Вот что еще можно прибавить: я все-таки верю, что будет, будет когда-нибудь хорошо. Будет свобода. Будет Россия. Будет мир.
19 июля. Среда.
Во век проклята сегодня годовщина. Трехлетие войны.
Но сегодня ничего не запишу из совершающегося. Сегодня хоть в трех словах, для памяти, о здешнем. И даже не о здешнем, а просто отмечу, что мы несколько раз видели генерала Рузского (он был у нас). Маленький, худенький старичок, постукивающий мягко палкой с резиновым наконечником. Слабенький, вечно у него воспаление в легких. Недавно оправился от последнего. Болтун невероятный, и никак уйти не может, в дверях стоит, а не уходит. Как-то встретился у нас с кучей молодых офицеров, которые приглашали нас читать на вечере Займа Свободы. Кстати, тут же приехали в Кисловодск и волынцы (оркестр). Вечер этот, сказать между прочим, состоялся в Курзале, мы участвовали. (Я давным-давно отказываюсь от всех вечеров, годы, но тут решила изменить правилу, — нельзя).
Рузский с офицерами держал себя... отечески-генеральски. Щеголял этой «отечественностью»... ведь революция! И все же оставался генералом.
Я спрашивала его о Родзянковской телеграмме в феврале. Он стал уверять, что «Родзянко сам виноват. Что же он во время не приехал? Я царю сейчас же, вечером (или за обедом) сказал, он на все был согласен. И ждал Родзянку. А Родзянко опоздал».
— А скажите, генерал, — если только это не нескромный вопрос, почему вы ушли весной?
— Не я ушел, это «меня ушли», — с готовностью отвечал Рузский. — Это Гучков. Приехал он на фронт, — ко мне...
Пошла длиннейшая история его каких-то несогласий с Гучковым.
— А тут сейчас же и сам он ушел, — заключил Рузский. Говорил еще, что немцы могут взять Петербург в любой день, — в какой только пожелают.
Где Борис Савинков? Первое письмо от него из Петербурга я получила давно, несколько иронического тона в описании быта новых «товарищей»-министров, очень сдержанное, без особых восторгов относительно революционного аспекта. В конце спрашивал: «я все думаю, свои ли мы?» Действительно, ведь с начала войны мы ничего толком не знаем друг о друге.
Затем было второе письмо: он уже комиссаром 7-ой армии, на фронте. Писал о войне, — и мне отношение понравилось: чувствуется серьезность к серьезному вопросу. На мой вопрос о Керенском (я писала, что мы ближе всего к позиции Керенского) ответил: «я с Керенским всей душой...» было какое-то «но», должно быть, неважное, ибо я его не помню. По-моему, Савинков должен был находиться там, где происходило наступление. В газетах часто попадается его имя, и в очень хорошем виде!
Савинков именно такой, какой он есть, очень может (или мог бы) пригодиться.
26-го июля.
С каждым днем все хуже.
За это время: кризис правительства дошел до предела. Керенский подал в отставку. Все испугались, заседали ночами, решили просить его остаться и самому составить кабинет. Раньше он пытался сговориться с кадетами, но ничего не вышло: кадеты против декларации 8 июля (какая это?). Затем история с Черновым, который открыто ведет себя максималистом. (По-моему — Чернов против Керенского: задыхается от тщеславной зависти).
Трудно знать все отсюда. Пишу, что ловлю, для памяти.
Итак — кадеты отказались войти «партийно» (допустили вхождение личное, на «свою совесть»). Чернов подал в отставку, мотивируя, что он оклеветан, и восстановить истину ему легче, не будучи министром. Отставка принята. Это все до 23-го июля включительно.
А сегодня — краткие и дикие сведения по телеграмме:
Правительство Керенским составлено — неожиданное и (боюсь) мертворожденное. Не видно его принципа. Веет случайностью, путанностью. Противоречиями.
Премьер, конечно, Керенский (он же военный министр), его фактический товарищ («управляющий военным ведомством») — наш Борис Савинков (как? когда? откуда? Но это-то очень хорошо). Остались: Терещенко, Пешехонов, Скобелев, да недавний, несуществующий, Ефремов, явились Никитин (?), Ольденбург и — уже совершенно непонятным образом — опять явился Чернов. Чудеса; хорошо, если не глупые. Вместо Львова — Карташев. (Как жаль его. Прежде только бессилие, а теперь сверх него, еще и ответственность. Из этого для него ничего доброго, кроме худого, не выйдет).
Ушел, тоже не понять почему, Церетели.
Нет, надо знать изнутри, что это такое.
На фронте то же уродство и бегство. В тылу крах полный. Ленина, Троцкого и Зиновьева привлекают к суду, но они не поддаются судейской привлекательности и не намерены показываться. Ленин с Зиновьевым прозрачно скрываются, Троцкий действует в Совете и ухом не ведет.
Несчастная страна. Бог, действительно, наказал ее: отнял разум.
И куда мы едем? Только ли в голод, или еще в немцев.... Какие перспективы!
Писала ли я, что милейший дубинке Н. Д. Соколову отлился подвиг Приказа № 1? Поехал на фронт с увещаниями, а воспитанные его Приказом товарищи-солдаты вдрызг увещателя исколотили. Каской по черепу. Однако, не видно плодов учения. Только, выйдя из больницы, заявил во всех газетах, что он «большевиком никогда не был» (?).
Чхенкели ограбили по дороге в Коджоры, чуть не убили.
Во время июльского мятежа какие-то солдаты, в тумане обалдения, несли плакат: «первая пуля Керенскому».
Как мы счастливы. Мы видели медовый месяц революции и не видели ее «в грязи, во прахе и в крови».
Но что мы еще увидим!
1 августа. Вторник.
В пятницу (тяжелый день) едем. Русские дела все те же. Как будто меньше удирание от немцев со времени восстановления смертной казни на фронте. Но только «меньше», ибо восстановили-то слепо, слабо, неуверенно, точно крадучись. Я считаю, что это преступно. Или не восстановляй, или так, чтобы каждый солдат знал с полной несомненностью: если идешь вперед — может быть умрешь, может быть нет, на войне не всех убивают; если идешь назад, самовольно, — умрешь наверно.
Только так.
Очень плохи дела. Мы все отдали назад, немцы грозят и югу, и северу. Большевики (из мелких, из завалящих) арестованы, как, например, Луначарский. Этот претенциозно-беспомощный шут хлестаковского типа достаточно известен по эмиграции. Савинков любил копировать его развязное малограмотство.
Чернова свергнуть не удалось (что случилось?) и он продолжает максимальничать. Зато наш Борис по всем видимостям ведет себя молодцом. Как я рада, что он у дел! и рада не столько за него, сколько за дело.
Учр. Собрание отложено. Что еще будет с этим Пр-вом — неизвестно.
Но надо же верить в хорошее. Ведь «хорошее» или «дурное» — не предопределено заранее, не написано; ведь это наши человеческие дела; ведь от нас (в громадной доле) зависит, куда мы пойдем: к хорошему, или дурному. Если не так, то жить напрасно.
Петербург
8 августа. Вторник.
Сегодня в 6 час. вечера приехали, С приключениями и муками, с разрывом поезда.
Через два часа после приезда у нас был Борис Савинков. Трезвый и сильный. Положение обрисовал крайне острое.
Вот в кратких чертах: у нас ожидаются территориальные потери. На севере — Рига и далее, до Нарвы, на юге — Молдавия и Бессарабия. Внутренний развал экономический и политический — полный. Дорога каждая минута, ибо это минуты — предпоследние. Необходимо ввести военное положение по всей России. Должен приехать (послезавтра) из Ставки Корнилов, чтобы предложить, вместе с Савинковым, Керенскому принятие серьезных мер. На предполагающееся через несколько дней Московское Совещание Правительство должно явиться не с пустыми руками, а с определенной программой ближайших действий. Твердая власть.
Дело, конечно, ясное и неизбежное, но... что случилось? Где Керенский? Что тут произошло? Керенского ли подменили, мы ли его ранее не видели? Разрослось ли в нем вот это, — останавливающееся перед прямой необходимостью: «взять власть», начало, я еще не вижу. Надо больше узнать. Факт, что Керенский — боится. Чего? Кого?
9 августа. Среда.
Утром был Карташев (о нем, нынешнем «министре исповеданий» потом. Безотрадно). Были и другие люди. Затем, к вечеру, опять приехал Борис.