В КИСЛОВОДСКЕ
Декабрь 1916. — Начало янв. 1917.
...здесь трудно и тяжело жить, здесь слепо жить. Светит солнце, горит снег, кажется, что ничего не происходит. А, ведь, происходит! Глухие раскаты громов. Я могу здесь только приводить в порядок мысли. Или беспорядочно отмечать новые. Но о событиях, по газетам, да еще провинциальным, в углу — я писать не могу.
К вопросам «по существу» я уже не буду возвращаться. Только — о данном часе истории и о данном положении России и хочется говорить. Еще о том, как бессильно мы, русские сознательные люди, враждуем друг с другом... не умея даже сознательно определить свою позицию и найти для нее соответственное имя.
Целая куча разномыслящих окрещена именем «пораженцев», причем это слово давно изменило свой смысл первоначальный. Теперь пораженка я, Чхенкели и — Вильсон. А ведь слово Вильсона — первое честное, разумное, по земному святое слово о войне (мир без победителей и без побежденных, как единое разумное и желанное окончание войны).
А в России зовут «пораженцем» того, кто во время войны смеет говорить о чем-либо, кроме «полной победы». И такой «пораженец» равен — «изменнику» родины. Да каким голосом, какой рупор нужен, чтобы кричать: война ВСЕ РАВНО так в России не кончится! Все равно — будет крах! Будет! Революция или безумный бунт: тем безумнее и страшнее, чем упрямее отвертываются от бессомненного те, что ОДНИ могли бы, приняв на руки вот это идущее, сделать из него «революцию». Сделать, чтоб это была ОНА, а не всесметающее Оно.
И ведь видят как будто. Не Милюкова ли слова: «с этим пр-вом мы не можем вести войну..!» Конечно, не можем. Конечно, нельзя. А если нельзя — то ведь ясно же: будет крах. Наши политические разумные верхи ведут свою, чисто оппозиционную и абсолютно безуспешную политику (правый блок), единственный результат которой — их полное отъединение от низов. Поэтому то, что будет, — будет голо — снизу.
|
Будет, значит, крах; анархия... почем я знаю! Я боюсь, ибо во время войны революция только снизу — особенно страшна. Кто ей поставит пределы? Кто будет кончать ненавистную войну? Именно кончать?
«Другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь...» несчастный народ, несчастная Россия... Нет, не хочу. Хочу, чтобы это была именно Революция, чтобы она взяла, честная, войну в свои руки и докончила ее. Если она кончит — то уж прикончит. Убьет.
Вот чего хотим мы, сегодняшние так называемые «пораженцы». Пораженцы?
Нас убеждают еще наши противники, что надо теперь лишь в тиши «подготовлять» революцию, а чтобы была она — после войны. После того, как «Россия с этим пр-вом», с которым она «не может вести войну», доведет ее до конца? О, реальные политики! Такого выбора: революция теперь или революция после войны — совсем нет. А есть совсем другой. Вот мы, «пораженцы», и выбираем революцию, выбираем нашей горячей надеждой, что будет Она, а не страшное, м. б. длительное, м. б. даже бесплодное. Оно. Ведь и «по Милюкову» других выборов нет...
Или я во всем ошибаюсь? А если Россия может в позоре рабства до конца войны дотащиться? Может? Не может?
Допускаю, что может. Но допускаю формально вопреки разуму. А уже веры нет ни капли. Я этого не представляю себе, и ничего об этом не могу говорить.
А чуть гляжу в другое — я живая мука, и страх, что будет «Оно», гибло-ужасное, и надежда, что нет, что мы успеем...
|
(Продолжение, там же)
Даже не помнится об этом жалком дворцовом убийстве пьяного Гришки. Было — не было, это важно для Пуришкевича. Это не то.
А что России так не «дотащиться» до конца войны — это важно. Не дотащиться. Через год, через два (?), но будет что-то, после чего: или мы победим войну, или война победит нас.
Ответственность громадная лежит на наших государственных слоях интеллигенции, которые сейчас одни могут действовать. Дело решится в зависимости от того, в какой мере они окажутся внутри Неизбежного, причастны к нему, т.е. и властны над ним.
Увы, пока они думают не о победе над войной, а только над Германией. Ничему не учатся.
Хотя бы узкий переворот подготавливали. Хотя бы тут подумали о «политике», а не о своей доктринерской «честной прямоте» парламентских деятелей (причем у нас «нет парламента»).
Я говорю — год, два... Но это абсурд. Скрытая ненависть к войне так растет, что войну надо, и для окончания, оканчивания, как-то иначе повернуть. Надо, чтоб война стала войной для конца себя. Или ненависть к войне, распучившись, разорвет ее на куски. И это будет не конец: змеиные куски живут и отдельно.
Отсюда не видишь мелкого, но зато чувствуешь яркое общее. Вернувшись под аспидное небо, к моей синей книжке, к слепой твердости «приявших войну» — не ослепну ли я? Нет, просто буду молчать — и ждать бессильно. При каждом случае гадая в страхе и сомнении: еще не то. Или то? Нет, еще не сегодня. Завтра? Или послезавтра?
Я ничего не могу изменить, только знаю, что будет. А кто мог бы, ни линийку, — те не знают, что будет. Слова?
|
«...Слова — как пена, Невозвратимы — и ничтожны. Слова измена, Когда деянья невозможны...»
***
Я не фаталистка. Я думаю, что люди (воля) что-то весят в истории. Оттого так нужно, чтобы видели жизнь те, кто может действовать.
Быть может, и теперь уже поздно. А когда придет Она или Оно — поздно наверное. Уже какое будет. Ихнее, — нижнее — только нижнее. А ведь война. Ведь война!
***
Если начнется ударами, периодическими бунтами, то авось, кому надо, успеют понять, принять, помочь... Впрочем, я не знаю, как будет. Будет. Надоело все об одном. Выбора нет.
1917.
С.-Петербург. Опять СИНЯЯ КНИГА.
2 Февраля. Четверг.
Мы дома. Глубокие снега, жестокий мороз. Но по утрам в Таврическом саду небо светит розово. И розовит мертвый, круглый купол Думы.
Было бы бесполезно выписывать здесь упущенную хронику. В общем — «все на своих местах». Ничего неожиданного для такой Кассандры, как я.
К удивленью, здесь речь Вильсона не получила заслуженного внимания. А ведь это же — «новое о войне», и притом в самой доступной, обязательной, — реальной плоскости. Речь эта, и вообще весь Вильсон с его делами и словами, примечательнейшее событие современности. Это — вскрытие сути нашего времени, мера исторической эпохи. Она дает формулу, соответствующую высоте культурного уровня человечества в данный момент всемирной истории.
И еще не «снижение» — война? Для упрощенной ясности, для тех, кто не хочет понимать простой линии, на которой я фактически с первого момента войны, и кто доселе шамкает о «пораженчестве», — я просто сую Вильсона и не разговариваю дальше.
Убийство Гришки и здесь продолжает мне казаться жалкой вещью. Заговорщиков и убийц, «завистливых родственников», разослали по вотчинам, а Гришку в Царском Селе вся высочайшая семья хоронила.
Теперь ждем чудес на могиле. Без этого не обойдется. Ведь мученик. Охота была этой мрази венец создавать. А пока болото — черти найдутся, всех не перебьешь.
Ради нового премьера Думу отложили на месяц. Пусть к делам приобвыкнет, а то ничего не знает.
Да чуть не все новые, незнающие. Т.е., все самые старые. Протопопов набрал. А он крепок, особенно теперь, когда Гришенькино место пусто. Протопопов же сам с «божественной слезой» и на прорицания, хотя еще робко, но уже посягает.
Со стороны взглянуть — комедия. Ну, пусть чужие смеются, Я не могу. У меня смех в горле останавливается. Ведь это — мы. Ведь это Россия в таком стыде. И что еще будет!
11 Февраля. Суббота.
Во вторник откроется Дума. Петербург полон самыми злыми (?) слухами. Да уж и не слухами только. Очень неопределенно говорят, что к 14-му, к открытию Думы будет приурочено выступление рабочих. Что они пойдут к Думе изъявлять поддержку ее требованиям... очевидно, оппозиционным, но каким? Требованиям ответственного министерства, что ли, или Милюковского — «доверия»? Слухи не определяют.
Мне это кажется не реальным. Ничего этого, думаю, не будет. Причин много, почему не будет, а главная причина (даже упраздняющая перечисление других) это — что рабочие думский блок поддерживать не будут.
Если это глупо, то в политической глупости этой повинны не рабочие. Повинны «реальные» политики, сам думский блок. Наши «парламентарии» не только не хотят никакой «поддержки» от рабочих, они ее боятся, как огня; самый слух об этом считают порочащим их «добрые имена». Кто-то где-то обмолвился, что в рабочих кругах опираются на какие-то слова или чуть ли не на письмо Милюкова. Боже, как он тщательно отбояривался, как внушительно заявлял протесты. Это было похоже не на одно отгораживание, а почти на «гонение» левых и низов.
На днях у нас был Керенский и возмущенно рассказывал недавнюю историю ареста рабочих из военно-промышленного комитета и поведение, всю позицию Милюкова при этом случае. Керенский кипятился, из себя выходил — а я только пожимала плечами. Ничего нового. Милюков и его блок верны себе. Были слепы и пребывают в слепоте (хотя говорят, что видят, значит «грех остается на них»),
Керенский непоседлив и нетерпелив, как всегда. Но он прав сейчас глубоко, даже в нетерпении и возмущении своем. Провожая его, в передней, я спросила (после операции мы еще не видались):
— Ну, как же вы теперь себя чувствуете?
— Я? Что ж, физически — да, лучше чем прежде, а так.. лучше не говорить.
Махнул рукой с таким отчаянием, что я вдруг вспомнила один из его давнишних телефонов: «а теперь будет то, что начинается с а...»
А рабочие все же не пойдут 14-го поддерживать Думу.
Следовало бы подвести счеты сегодняшнего дня, самые грубые, — но разве кратко. Ведь все то же повторять, все то же.
Партия государственная, либерально-парламентарная, вся ее работа и «правый» думский блок — остались бесплодными абсолютно. Напротив, если правит, курс изменился — то в сторону горшей реакции. Формула Чхенкели, за которую два года тому назад, даже у нас, в 4-х стенах, несчастные «либералы» клеймили этого левого депутата (лично ничем не замечательного) — «пораженцем», а «либерало-христиане» — дураком и монофизитом, — эта формула давно принята словесно тем же Милюковым: «С ЭТИМ ПР-ВОМ РОССИЯ НЕ МОЖЕТ ДАЛЬШЕ ВЕСТИ ВОЙНУ, НЕ МОЖЕТ ДАТЬ ЕЙ ХОРОШЕЕ ОКОНЧАНИЕ». Принята, признана — и больше ничего. От выводов отворачиваются. Дошло до того, что наша союзница Англия позволяет себе теперь говорить то же: «с этим правительством Россия...» и т.д.
Англия глубоко равнодушна к нам, еще бы! Но о войне-то она ведь очень заботится. Кое-что понимает.
Во вторник откроется Дума. Положение ее унизительно и безвыходно. При любом поведении (в рамках либерального блока) ее достоинство опять ущербится. Minimum не достигнут; а ради него было пожертвовано решительно всем. Даже не приблизились к minimumy, a для него не побоялись вырыть пропасть между умеренными государственными политиками и революционной интеллигенцией, вместе со смутными русскими революционными низами (всех последних я, для краткости, и беру под один знак «левых элементов»).
Эти левые, от которых блок не уставал публично отрекаться, готовят свои выпады, своими средствами (что же им делать, одним? ничего не делать?). А эти средства сегодня, для сегодняшнего часа не полезны, а вредны.
Да в свое время отметится, — что бы не свершилось далее — это «безумство мудрых», это упорство отталкивания, это «гонение» — как большая политическая ошибка.
Впрочем, ошибки и грехи не моя забота, и обвинять мне никого не дано. Записываю факты, каковыми они рисуются с точки зрения здравого смысла и практической логики. Кладу запись «в бутылку». Ни для чьих сегодняшних ушей она не нужна.
Слова и смысл их — все утратило значение. Люди закрутились в петлю. А если...?
Нет. Хорошо бы ослепнуть и оглохнуть. Даже без «бутылки», даже не интересоваться. Писать стихи «о вечности и красоте» (ах, если б я могла!), перестать быть «человеком».
Хорошие стихи — чем не позиция? Во всяком случае, моя теперешняя политическая позиция «здравого ума и твердой памяти» столь же фактически бездейственна (ведь она только моя и «в бутылке»), как и загадочная позиция «хороших стихов».
Если же писать — поменьше мнений. Поголее факты.
Меня жизнь оправдает.
22 Февраля. Среда.
Слухи о готовящихся выступлениях так разрослись перед 14-м, что думцы-блокисты стали пускать контр-слухи, будто выступления предполагаются провокаторские.
Тогда я позвонила к одному из «нереальных» политиков, т.е. к одному из левых интеллигентов. Правда, лично он, звезд не хватает и в политике его, всяческой, я весьма сомневаюсь, — даже в правильной информации сомневаюсь, — однако насчет «провокации» может знать.
Он ее отверг и был очень утвердителен насчет скорых возможностей: «движение в прекрасных руках».
Между тем 14-го, как я предрекала, ровно ничего не случилось.
Вернее — случилось большое «Ничего». Протопопов делал вид, что беспокоится, наставил за воротами пулеметов (особенно около Думы, на путях к ней; мы, например, кругом в пулеметах), собрал преображенцев...
Но и в Думе было — Ничего. Министров ни малейших. Охота им туда ездить, только время тратить! Блокистам дан был, для точения зубов, один продовольственный Риттих, но он мудро завел шарманку на два часа, а потом блокисты скисли. «Он сорвал настроение Думы», писали газеты.
Милюков попытался, но не смог. Повторение всем надоело. Кончил: «хоть с этим Правительством Россия не может победить, но мы должны вести ее к полной победе, и она победит» (?).
С тех пор, вот неделя, так и ползет: ни шатко, ни валко. Голицын в Думу вовсе носа не показал, и ни малейшей «декларацией» никого не удостоил.
Протопопов предпочитает ездить в Царское, говорить о божественном.
Белые места в газетах запрещены (нововведение) и речи думцев поэтому столь высоко обессмысленны, что даже Пуришкевич застонал: «не печатайте меня вовсе!»
Говорил дельное Керенский, но такое дельное, что Пр-во затребовало его стенограмму. Дума прикрыла, не дала.
С хлебом, да и со всем остальным, у нас плохо.
А в общем — опять штиль. Даже слухи, после четырнадцатого, как-то внезапно и странно сгасли. Я слышала, однако, вскользь (не желая настаивать), будто все осталось, а 14-го, будто, ничего не было, ибо «не желали связывать с Думой». Ага! Это похоже на правду. Если даже все остальное вздор, то вот это психологически верно.
Но констатирую полный внешний штиль всей недели. Опять притайно. Дышет ли тайной?
Может быть — да, может быть — нет. Мы так привыкли к вечному «нет», что не верим даже тому, что наверно знаем.
И раз делать ничего не можем — то боимся одинаково и «да» и «нет»...
Я, ведь, знаю, что... будет. — Но нет смелости желать, ибо... Впрочем, об этом слишком много сказано. Молчание.
Театры полны. На лекциях биток. У нас в Рел.-Фил. Oб-ве Андрей Белый читал дважды. Публичная лекция была ничего, а закрытое заседание довольно позорное: почти не могу видеть эту праздную толпу, жаждующую «антропософии». И лица с особенным выражением — я замечала его на лекциях-проповедях Штейнера: выражение удовлетворяемой похоти.
Особенно же противен был, в программе неожиданно прочтенный патриото-русопятский «псалом» Клюева. Клюев — поэт в армяке (не без таланта), давно путавшийся с Блоком, потом валандавшийся даже в кабаре «Бродячей Собаки» (там он ходил в пиджачной паре), но с войны особенно вверзившийся в «пейзанизм».
Жирная, лоснящаяся физиономия. Рот круглый, трубкой. Хлыст. За ним ходит «архангел» (Есенин LDN) в валенках.
Бедная Россия. Да опомнись же!
23 Февраля. Четверг.
Сегодня беспорядки. Никто, конечно, в точности ничего не знает. Общая версия, что началось на Выборгской, из-за хлеба. Кое-где остановили трамваи (и разбили). Будто бы убили пристава. Будто бы пошли на Шпалерную, высадили ворота (сняли с петель) и остановили завод. А потом пошли покорно, куда надо, под конвоем городовых, — все «будто бы».
Опять кадетская версия о провокации, — что все вызвано «провокационно», что нарочно, мол, спрятали хлеб (ведь остановили железнодорожное движение?), чтобы «голодные бунты» оправдали желанный правительству сепаратный мир.
Вот глупые и слепые выверты. Надо же такое придумать!
Боюсь, что дело гораздо проще. Так как (до сих пор) никакой картины организованного выступления не наблюдается, то очень похоже, что это обыкновенный голодный бунтик, какие случаются и в Германии. Правда, параллелей нельзя проводить, ибо здесь надо учитывать громадный факт саморазложения Правительства. И вполне учесть его нельзя, с полной ясностью.
Как в воде, да еще мутной, мы глядим и не видим, в каком расстоянии мы от краха.
Он неизбежен. Не только избежать, но даже изменить его как-нибудь — мы уже не в состоянии (это-то теперь ясно). Воля спряталась в узкую область просто желаний. И я не хочу высказывать желания. Не нужно. Там борются инстинкты и малодушие, страх и надежда, там тоже нет ничего ясного.
Если завтра все успокоится и опять мы затерпим — по-русски тупо, бездумно и молча, — это ровно ничего не изменит в будущем. Без достоинства бунтовали — без достоинства покоримся.
Ну, а если без достоинства — не покоримся? Это лучше? Это хуже?
Какая мука. Молчу. Молчу.
Думаю о войне. Гляжу в ее сторону. Вижу: коллективная усталость от бессмыслия и ужаса овладевает человечеством. Война верно выедает внутренности человека. Она почти гальванизированная плоть, тело, мясо — дерущееся.
Царь уехал на фронт. Лафа теперь в Царском Г-ке «пресекать». Хотя они «пресекать» будут так же бессильно, как мы бессильно будем бунтовать. Какое из двух бессилии победит?
Бедная земля моя. Очнись!
24 Февраля. Пятница.
Беспорядки продолжаются. Но довольно, пока, невинные (?). По Невскому разъезжают молоденькие казаки, (новые, без казачьих традиций) гонят толпу на тротуары, случайно подмяли бабу, военную сборщицу, и сами смутились.
Толпа — мальчишки и барышни.
Впрочем, на самом Невском рабочие останавливают трамваи, отнимая ключи.
Трамваи почти нигде не ходят, особенно на окраинах, откуда попасть к нам совсем нельзя. Разве пешком. А морозно и ветрено. Днем было солнце, и это придавало веселость (зловещую) невским демонстрациям.
Министры целый день сидят и совещаются. Пусть совещаются. Царь уже обратно скачет, но не из-за демонстраций, а потому, что у Алексея сделалась корь.
Анекдотично. Французы ничего не понимают. Да и кто поймет? Только мы одни. Отец и помазанник. Благодать выше законов. На что они при благодати!
Но не смеюсь. Пусть чужие...
Был mr. Petit, рассказывал о конференции. Он «получил телеграмму от Albert Thomas — Soyez interprèt auprès de Vr. Doumergue. Понял смысл. Doumergue c ним не расставался и, сразу по приезде, сказал, что хочет видеть крупных политический деятелей. В тот день, в вестибюле Европ. Гостиницы, Палеолог отозвал Petit в сторону и сообщил, что ввиду желания Doumergua видеть Гучкова, Милюкова etc., он их всех приглашает в посольство завтракать. Завтрак состоялся. Был и Поливанов. Беседа была откровенная.
(Я вставляю: совсем как «во всех Европах». И послы и «крупные политические деятели...» Ну, послам и Бог велел не понимать, что они не в Европах, а эти-то! Наши-то! Доморощенные-то слепцы! Туда же не понимают ничего!)
Продолжаю рассказ Petit:
«Во время поездки в Москву, Petit сопровождал Doumergua. Из официальных interpretoa были два офицера генерал, штаба, Муханов и Солдатенков. Doumergue их стеснялся и уверял, что шпионы. В Москве Doumergue беседовал у себя, отдельно, с кн. Львовым и Челноковым. Львов произвел на него сильное впечатление. Любопытно, что во время беседы в номер вошел, не постучавшись, Муханов. Извинился и вышел. Потом и во время беседы Челнокова с Мильераном то же произошло, тоже вошел — не Муханов, а Солдатенков».
Интересен инцидент в Купеческой управе. Было много гостей, между прочим, Шебеко. Булочкин сказал официальную речь. Doumergue (ничего не понял) отвечал. Этим должно было кончиться. Но через толпу пробрался Рябушинский, вынул из кармана записку и хорошо прочел резкую французскую речь. Нация во вражде с правительством, пр-во мешает нации работать и т.д. И что заем не имеет успеха.
Doumergue "avait un petit air absent", a Шебеко страшно злился. Тотчас по всем редакциям телефон, чтоб не только не печатать речи Рябушинского, но даже не упоминать его фамилии. Doumergue не знал, кто Рябушинский, и очень удивился, что это «membre du Conseil de lEmpire» et archimillionaire. Уехала делегация через Колу.
После этой длинной записи о старых уже делах (но как характерно!) возвращаюсь к сегодняшнему дню.
Утром говорили, что путиловцы стали на работу, но затем выяснилось, что нет. Еду по Сергиевской, солнечно, морозно. Вдали крики небольших кучек манифестантов. То там, то здесь.
Спрашиваю извозчика:
— А что они кричат?
— Кто их знает. Кто что попало, то и кричит.
— А ты слышал?
— Мне что. Кричат и кричат. Все разное. И не поймешь их.
Бедная Россия. Откроешь ли глаза?
25 Февраля. Суббота.
Однако, дела не утихают, а как будто разгораются. Медленно, но упорно. (Никакого систематического плана не видно, до сих пор; если есть что-нибудь — то небольшое, и очень внутри).
Трамваи остановились по всему городу. На Знаменской площади митинг (мальчишки сидели, как воробьи, на памятнике Ал. III). У здания Гор. Думы была первая стрельба — стреляли драгуны.
Пр-во, по настоянию Родзянко, согласилось передать продовольственное дело городскому управлению. Как всегда — это поздно. Риттих клялся Думе, что в хлебе недостатка нет. Возможно, что и правда. Но даже если... то, конечно, и это «поздно». Хлеб незаметно забывается, забылся, как случайность.
Газеты завтра не выйдут, разве «Новое Время», которое долгом почтет наплевать на «мятежников». Хорошо бы, чтобы они пришли и «сняли» рабочих.
Все-таки я еще не знаю, чем и как может это (хорошо) окончиться. Ведь 1905-1906 год пережили, когда сомнения не было, что не только хорошо кончится, но уже кончилось. И вот...
Но не забуду: теперь все другое. Теперь безмернее все, ибо война безмерная.
Карташов упорно стоит на том, что это «балет», — и студенты, и красные флаги, и военные грузовики, медленно двигающиеся по Невскому за толпой (нет проезда), в странном положении конвоирующих эти красные флаги. Если балет... какой горький, зловещий балет! Или...
Завтра предрекают решительный день (воскресный). Не начали бы стрелять во всю. А тогда... это тебе не Германия, и уже выйдет не «бабий» бунт. Но я боюсь говорить. Помолчим.
Интересно, что правительство не проявляет явных признаков жизни. Где оно и кто, собственно, распоряжается — не понять. Это ново. Нет никакого прежнего Трепова — «патронов на толпу не жалеть». Премьер (я даже не сразу вспоминаю, кто у нас) точно умер у себя на квартире. Протопопов тоже адски пришипился. Кто-то, где-то что-то будто приказывает. Хабалов? И не Хабалов. Душит чей-то гигантский труп. И только. Странное ощущение.
Дума — «заняла революционную позицию...» как вагон трамвая ее занимает, когда поставлен поперек рельс. Не более. У интеллигентов либерального толка вообще сейчас ни малейшей связи с движением. Не знаю, есть ли реальная и у других (сомневаюсь), но у либерало-оппозиционистов нет связи даже созерцательно-сочувственной. Они шипят: какие безумцы! Нужно с армией! Надо подождать! Теперь все для войны! Пораженцы!
Никто их не слышит. Бесплодно охрипли в Думе. И с каждым нарастающим мгновением они как будто все меньше делаются нужны. («Как будто!» А ведь они нужны!).
Если совершится... пусть не в этот, в двадцатый раз, — опоздавшим либералам солоно будет это сознание. Неужели так никогда и не поймут они свою ответственность за настоящие и... будущие минуты?
В наших краях спокойно. Наискосок казармы, сзади казармы, напротив инвалиды. Поперек улицы шагает часовой.
Вместо Беляева назначен ген. Маниковский.
26 Февраля. Воскресенье.
День чрезвычайно резкий. Газеты совсем не вышли. Даже «Новое Время» (сняли наборщиков). Только «Земщина» и «Христианское Чтение» (трогательная солидарность!).
Вчера было заседание Гор. Думы. Длилось до 3-х час. ночи. Председательствовал Базунов. Превратилось в широкое политическое заседание при участии рабочих (от кооперативов), попечительств и депутатов. Говорил и Керенский. Постановлено было много всяких хороших вещей.
Сегодня с утра вывешено объявление Хабалова, что «беспорядки будут подавляться вооруженной силой». На объявление никто не смотрит. Взглянут — и мимо. У лавок стоят молчаливые хвосты. Морозно и светло. На ближайших улицах как будто даже тихо. Но Невский оцеплен. Появились «старые» казаки и стали с нагайками скакать вдоль тротуаров, хлеща женщин и студентов. (Это я видела также и здесь, на Сергиевской, своими глазами).
На Знаменской площади казаки вчерашние, — «новые» — защищали народ от полиции. Убили пристава, городовых оттеснили на Лиговку, а когда вернулись — их встретили криками: «ура, товарищи-казаки!»
Не то сегодня. Часа в 3 была на Невском серьезная стрельба, раненых и убитых несли тут же в приемный покой под каланчу. Сидящие в Евр. Гост. заперты безвыходно и говорят нам оттуда, что стрельба длится часами. Настроение войск неопределенное. Есть, очевидно, стреляющие (драгуны), но есть и оцепленные, т.е. отказавшиеся. Вчера отказался Московский полк. Сегодня, к вечеру, имеем определенные сведения, что — не отказался, а возмутился — Павловский. Казармы оцеплены и все Марсово Поле кругом, убили командира и нескольких офицеров.
Сейчас в Думе идет сеньорен-конвент, на завтра назначено экстренное общее заседание.
Связь между революционным движением и Думой весьма неопределенна, не видна. «Интеллигенция» продолжает быть за бортом. Нет даже осведомления у них настоящего.
Идет где-то «совет рабочих депутатов» (1905 год?), вырабатываются будто бы лозунги... (Для новых не поздно ли схватились? Успеют ли? А старые 12-ти-летние, сгодятся ли?).
До сих пор не видно, как, чем это может кончиться. На красных флагах было пока старое «долой самодержавие» (это годится). Было, кажется, и «долой войну», но, к счастью, большого успеха не имело. Да, предоставленная себе, не организованная стихия ширится, и о войне, о том, что, ведь, ВОЙНА, — и здесь, и страшная, — забыли.
Это естественно. Это понятно, слишком понятно, после действий правительства и после лозунга думских и не думских интеллигентов-либералов: все для войны! Понятен этот перегиб, но, ведь, он — страшен!
Впрочем, теперь поздно думать. И все равно, если это лишь вспышка и будет подавлена (если!) — ничему не научатся либералы: им опять будет «рано» думать о революции.
Но я сознаюсь, что говорю о думском блоке недостаточно объективно. Я готова признать, что для «пропаганды» он имел свое значение. Только дела он никакого, даже своего прямого, не сделал. А в иные времена все дело в деле, — исключительно.
Я готова признать, что даже теперь, даже в этот миг (если это миг предреволюционный) для «умеренных» наших деятелей — ЕЩЕ НЕ ПОЗДНО. Но данный миг последний. Последнее милосердие. Они еще могут... нет, не верю, что могут, скажу могли бы, — кое-что спасти и кое-как спастись. Еще сегодня могли бы, завтра — поздно. Но ведь нужно рискнуть тотчас же, именно сегодня, признать этот миг предреволюционным наверняка. Ибо лишь с этим признанием они примут завтрашнюю революцию, пройдут сквозь нее, внесут в нее свой строгий дух.
Они не смогут, ибо в последний миг это еще труднее, чем раньше, когда они уже не смогли. Но я обязана констатировать, что еще не поздно. Без обвинений, с ужасом, вижу я, что не смогут. Да и слишком трудно. А между тем оно не простится — кем-то, чем-то. Если б простилось! Но нет. Безголовая революция, — отрубленная, мертвая голова.
Кто будет строить? Кто-нибудь. Какие-нибудь третьи. Но не сегодняшние Милюковы, и не сегодняшние под-Чхеидзе.
Бедная Россия. Незачем скрывать — есть в ней какой-то подлый слой. Вот те, страшные, наполняющие сегодня театры битком. Да, битком сидят на «Маскараде» в Имп. театре, пришли, ведь, отовсюду пешком (иных сообщений нет), любуются Юрьевым и постановкой Мейерхольда, — «один просцениум стоил 18 тысяч». А вдоль Невского стрекочут пулеметы. В это же самое время (знаю от очевидца) шальная пуля застигла студента, покупавшего билет у барышника. Историческая картина!
Все школы, гимназии, курсы — закрыты. Сияют одни театры и.. костры расположившихся на улицах бивуаком войск. Закрыты и сады, где мирно гуляли дети: Летний и наш, Таврический. Из окон на Невском стреляют, а «публика» спешит в театр. Студент живот свой положил ради «искусства»...
Но не надо никого судить. Не судительное время — грозное. И что бы ни было дальше — радостное. Ни полкапли этой странной, внеразумной, живой радости не давала ни секунды война. Нет оправдания войне — для современного человеческого существа. Все в войне кричит для нас: «назад!»