Жизнь замечательных людей – 236




Леопольд Инфельд

Эварист Галуа (Избранник богов)

 

Жизнь замечательных людей – 236

 

 

Тот, кого любят боги, умирает молодым.

МЕНАНДР

Эваристу Галуа было в то время не более двадцати трех, двадцати четырех лет от роду. Он был один из самых неистовых республиканцев.

Александр ДЮМА (отец)

Около 1830 года во Франции появилась новая, необычайно яркая звезда на горизонте чистой математики… Эварист Галуа.

Феликс КЛЕЙН

 

 

Русскому читателю

Всего несколько дней тому назад в Москве я говорил по телефону с редактором серии, в которой появится эта книга. Я спросил, кому из зарубежных ученых посвящены другие книги серии. Он назвал Эйнштейна, Коперника, Склодовскую‑Кюри, Фредерика Жолио‑Кюри. Первое из этих имен очень дорого моему сердцу. Никогда не забуду я огромного личного обаяния и доброты Эйнштейна, его бесконечно глубоких суждений о проблемах физики. Долгие годы я знаком с Фредериком Жолио, человеком, ученым; я восхищен тем, что он стоит в первом ряду борцов за мир. И, разумеется, каждый поляк гордится именами Коперника и Склодовской‑Кюри. Прекрасное общество! Однако герой моей книги, Галуа, достоин его, хотя это имя, несомненно, менее знакомо рядовому читателю.

Попросите любого математика назвать, скажем, двенадцать величайших математиков всех времен. Среди них, по всей вероятности, он назовет Галуа. Но Галуа умер, когда ему еще не было двадцати одного года! Как удалось ему совершить так много? Какова была его жизнь? Эти вопроса тревожили меня чуть ли не с детства – с той минуты, когда мой школьный учитель впервые упомянул о проблеме решения алгебраических уравнений. Я дал себе слово, что добьюсь ответа.

Во время войны я находился в Канаде, где работал над научными проблемами, связанными с войной. И до войны и главным образом после нее моим любимым занятием в часы досуга было изучать эпоху Галуа, его жизнь. К счастью, в моем распоряжении были все существующие источники, в том числе фотокопии всех рукописей и газет того периода, а также превосходная карта Парижа 1830 года.

Галуа был выдающийся революционер. При жизни он был известен как друг народа и защитник его прав. Никто (или почти никто) не думал тогда, что он великий математик. Занимаясь его историей, я страдал вместе с ним, восхищался его мужеством, и порой его нежелание открыться, объяснить себя людям приводило меня в ярость. Я пытался нарисовать его образ в соответствии с теми немногими фактами, которые нам известны о нем.

Удалось ли это мне, не знаю. Судите сами. Мне остается лишь добавить: я счастлив, что моя книга выходит на русском языке – языке народа, совершившего Октябрьскую революцию. Вы сумели удержать свои завоевания в отличие от французского народа, который столько раз начинал борьбу и столько раз был предан.

Леопольд Инфельд

Варшава, май 1958 года

 

Моим читателям

Это было в маленьком, но знаменитом университетском городке в Америке, вскоре после падения Франции. Я сидел с друзьями. Стараясь рассеять мрачное настроение, мы попивали вино и на разные лады повторяли газетные новости и лозунги Черчилля. Суть наших разговоров (правда, в более скромных выражениях) сводилась к тому, что свобода не может умереть в стране, породившей ее, что Францию предали, но что Франция, подобно Фениксу, возродится из пепла. (Мы почувствовали бы себя весьма неловко, если бы кто‑нибудь из нас выразился именно так.) Потом заговорили о французских ученых и их судьбе. Я упомянул Галуа. Один из моих друзей, писатель, спросил, кто это такой. Я рассказал ему историю жизни Галуа. Он сказал: «Это удивительная история. Вы должны ее записать. Напишите о нем книгу». Я ответил, что идет война, что я занят. Но у него на это был готов ответ: «Раз вы заняты, вам нужен отдых от работы. Писать приятно, только если делаешь это ради отдыха». Я возразил, что существует очень мало источников, что многое относительно Галуа до сих пор неясно. Мой друг воодушевился еще больше: «Прекрасно. Значит, ни один профессор из тех, что живут комментариями, не станет уличать вас в ошибках. Можете выдумывать сколько душе угодно».

Все это я вспомнил позже, когда ходил по университетской библиотеке в поисках книжки на уик‑енд. Я посмотрел, что значится в каталоге под именем Галуа, и нашел очерк Дюпюи, на который ссылаются всегда и повсюду, когда бы ни зашла речь о жизни Галуа; затем очерк Бертрана, написанный шестью годами позже и содержащий кое‑какой новый материал, – как ни странно, я не видел, чтобы кто‑нибудь им пользовался или цитировал его. Потом я нашел в библиотеке двухтомник о Луи‑ле‑Гран – школе, где учился Галуа. Эти книги я взял домой, а вместе с ними «Историю десяти лет» Луи Блана и «Мемуары» Александра Дюма.

Прошло несколько уик‑ендов, и со мною произошло нечто такое, что почти невозможно объяснить человеку, с которым этого не случалось, но что покажется естественным всякому, кто это испытал. Я влюбился во Францию XIX века. В годы войны мысли о Франции и Галуа были для меня и моей жены спасительным прибежищем в часы страхов, сомнений, несчастий. Я тратил все свободное время на изучение жизни Галуа, его эпохи. Потому что в повести о Галуа есть две центральные фигуры, одинаково важные: Галуа и французский народ.

Я прочел все источники, которыми располагают богатые американские библиотеки. Затем я узнал от профессора Синга (в свою очередь, узнавшего об этом от профессора Курана), что в Луисвилле, штат Кентукки, живет м‑р Уильям Маршалл Буллит, который много лет собирает фотографические копии документов, относящихся к Галуа, и у которого собрано все, что о Галуа написано. М‑р Буллит любезно предоставил в мое распоряжение свою коллекцию и свое время. В коллекции есть и ранее никому не известные, неизданные материалы, обнаруженные м‑ром Буллитом и его сотрудниками‑исследователями. Как ни странно, любому, кто захотел бы написать о Галуа в Париже, не мешало бы съездить в Луисвилль, Кентукки. Правда, эти дополнительные материалы ничего существенного к истории Галуа не добавляют, но тем не менее приятно знать, что весь фактический материал тебе знаком. Разумеется, не исключено, что какие‑нибудь еще не открытые или не опубликованные мемуары эпохи Галуа прольют новый свет на его жизнь; но это кажется мне очень маловероятным.

Все известные источники, однако, освещают лишь отдельные периоды жизни Галуа. Они подобны коротким отрезкам, из которых можно по‑разному связать нить жизни. Остальное следует дополнить мыслью, воображением, догадкой.

Человек, читающий биографию, захочет узнать наперед, достоверна ли история, которую преподносит ему автор (что бы ни означал такой вопрос). Кое‑кто считает, что биография, написанная в форме художественного произведения, не имеет права на существование и ее следует запретить законом. Однако слово «художественный» можно понимать по меньшей мере двояко. Биография является художественным вымыслом, если автор изображает что‑то помимо фактов, если он позволяет себе менять последовательность фактов или умышленно искажать их ради большего эффекта. В этом смысле моя книга нехудожественна, ибо я не считал себя вправе изменять раз и навсегда установленные факты истории или факты, относящиеся к жизни Галуа.

Но слова «художественное произведение» употребляются и с другим значением. Биографию называют художественным произведением, если автор сочетает правду с вымыслом для того, чтобы дать более полное и последовательное (с точки зрения автора) описание жизни героя, если слова, которые произносят герои книги, не зарегистрированы историей. В этом смысле настоящая биография – художественное произведение. Впрочем, когда повествование достигает кульминации и описываются наиболее значительные эпизоды, в них почти все – историческая правда. Мне кажется, у меня есть основание сказать, что по существу эта повесть правдива. О том, что в ней правда, а что вымысел (что придумано там, где история молчит), я коротко скажу после того, как моя повесть будет окончена.

Я пользуюсь случаем поблагодарить по крайней мере нескольких из людей, которые помогли мне: м‑ра Буллита, о любезности которого я уже говорил; профессоров Коберна, Кокстера и Шлауха, которые прочитали рукопись и сделали полезные замечания; моего друга С. Чагермана и работников университетской библиотеки, помогавших мне в исследованиях. Микель Грэм, молодой поляк, солдат и поэт, приговоренный болезнью к смерти, умер в госпитале в Торонто. Я бывал у него постоянно, мы стали близкими друзьями. В наших бесконечных разговорах о Галуа прояснилось многое в этой повести. Казалось, Грэма больше интересовала жизнь Галуа, чем его собственная угасающая жизнь.

Я не благодарю жену; это все равно что благодарить самого себя. Книга в такой же степени принадлежит ей, как и мне.

Леопольд Инфельд

 

I КОРОЛИ И МАТЕМАТИКИ

 

 

 

Год 1811

В 1811 году у императора Франции родился долгожданный сын. Долгожданный сын родился и у мсье Николá‑Габриеля Галуа в городе Бур‑ля‑Рен. О рождении римского короля взбудораженному Парижу возвестил сто один пушечный залп, эхом прогремевший по всей империи. В архивах Бур‑ля‑Рен хранится документ, в котором сказано, что 26 октября в час дня к мэру города явился тридцатишестилетний директор школы‑интерната при Императорском университете мсье Николá‑Габриель Галуа. Показав мэру родившегося накануне младенца, Галуа сообщил, что родители ребенка – он и его жена Аделаид‑Мари Демант‑Галуа и что они желают назвать сына Эваристом. Король римский рос на глазах Франции и всего мира. Эварист Галуа рос только на глазах своей семьи.

В 1811 году над Европой сверкала яркой позолотой империя Наполеона. Цветы, драгоценные камни, колыхающиеся плюмажи украшали придворных дам. Блистали орденами и наградами, полученными от победителя и побежденных им королей, придворные офицеры, генералы, маршалы, государственные советники и посланники иностранных держав. Орлиным оком взирал с высоты трона император на свою разодетую, усыпанную драгоценностями корсиканскую родню, на созданную им новую аристократию, на старую аристократию, привлеченную из изгнания великолепием его двора.

Чем ярче сияла империя снаружи, тем глубже разлагалась она изнутри. Не были сломлены Испания и Португалия. Россия нарушала континентальную блокаду против Англии. Ежедневно император читал донесения своих шпионов, контршпионов и контр‑контршпионов. Богатели, жирели его изнеженные маршалы. Границы империи растянулись до предела. Под властью корсиканского клана старые монархии превратились в царства праздности и лености. Империя вполне созрела для катастрофы.

На арену готовились выступить новые силы. Им было суждено определить судьбу Эвариста Галуа – быть может, самого гениального математика, какого когда‑либо знал мир.

Что это были за силы?

Во Франции процветали старые математические традиции. Не только в своей стране, но и во всем мире тон в математике задавали Лагранж, Лежандр, Лаплас и Монж. Им предстояло оказать влияние на Коши, на Галуа, на грядущие поколения математиков. Но не от одних этих людей зависела жизнь Галуа. Новые правители ждали Францию; ничтожные, нетерпимые фанатики готовились душить, калечить гений Галуа. По всей Европе жили в изгнании французы, для которых растущее великолепие империи было источником горькой печали. Брат Людовика XVI, их законный король, представлялся им жертвой того же самого террора, который сломил аристократию и заставил цвет французской знати искать союза с иноземными государствами. Страна предков, страна, где остались их владения, отныне стала для них враждебной землей, насильно захваченной корсиканским разбойником.

Но рано или поздно под защитой иноземных штыков верные сыны Франции вернутся в свое старое отечество, в страну Генриха IV и Людовика XIV.

Людовик XVIII и его двор находились в Хартвелле, милях в пятидесяти от Лондона. Людовик едва мог двигаться: слабые ноги с трудом несли грузное тело. Манеры его были любезны, речь изысканна; его превосходная память хранила стихи Горация и воспоминания о пережитых обидах и оскорблениях. Несчастья так и не сломили его: непроницаемая броня королевского величия защищала его от ударов судьбы. Он жадно искал новых придворных. «И все‑таки он был всегда и везде королем, как бог остается всегда и везде богом». От этого немощного человека исходили гордость, достоинство, величие, наделявшие его властью над душами людей. Впоследствии даже генералы Бонапарта признавались, что тучный, до смешного неуклюжий Людовик XVIII вселял в них больший трепет, чем сам корсиканец, за которым они шли к победам и несчастьям.

Младший брат Людовика XVIII и будущий король Карл X, граф д'Артуа, глупец и интриган, был уже в годах и тратил свое время и свои деньги в Англии. Этот изысканнейший из родовитых французских изгнанников, в молодости знаменитый своим изяществом и своими любовными похождениями, был на самом деле безмозглым глупцом, невеждой и лентяем, целиком отдавшимся во власть своих прихотей и страстей. Царственная кровь Бурбонов струилась в его жилах, наполняя его сознанием собственного превосходства. Одному из своих друзей‑англичан он откровенно сказал: «Я бы скорей предпочел быть кучером, чем королем Англии. Я не приму корону Франции ценой хартии или конституции – какой бы то ни было».

В чем заключалось превосходство Наполеона над этими двумя Бурбонами – Людовиком и Карлом? Его огромное превосходство заключалось в том, что он понимал очевидные истины, так часто скрытые от убогих, рожденных для королевской мантии и с детства приученных к мысли, что жизнь государств вращается вокруг их особы.

Наполеон был человек низкий, надменный, нечестный с другими и еще более нечестный с собой. Любовь, верность, преданность, критическое отношение к себе были ему чужды. Тем не менее он первый среди правителей Франции понял простую истину, что наука – не роскошь, которой империя может блеснуть перед миром. Он знал, что наука приносит и военный успех. Он хотел, чтобы гордость его империи – Политехническая школа – росла и процветала не только в мирное время, но и во время войны, ибо «не следует резать курицу, несущую золотые яйца». Властители царства математики становились у него герцогами империи и друзьями императора.

Наполеон говорил: «Развитие и достижения математики тесно связаны с благоденствием государства». В самом деле, история математики и математиков – это только часть истории вообще. Короли и математики живут не сами по себе: не одного математика создал или уничтожил тот или иной король. Уроки истории достаточно ясны. Но многие ли из правителей знали и знают сейчас, что «развитие и совершенствование математики тесно связано с благоденствием государства»?

Если рассматривать наследие Эвклида и Ньютона с точки зрения начала XIX столетия, это наследие предстанет нам в расцвете, в зените своей славы.

Однако с точки зрения середины XX века видно, что их система, подобно самой империи, созрела для переворота, для новых идей, призванных изменить наше представление о внешнем мире. Лагранж и Лаплас! Два этих имени более других символизируют и наивысший подъем и вместе с тем конец механистической философии, старавшейся разгадать прошлое и грядущее нашей вселенной.

В 1811 году жизнь старого Лагранжа подходила к концу. Старый скептик был мудр, одинок, безмятежен. С улыбкой, полудружески, полунасмешливо выслушивал он суждения Наполеона о математике, истории, государстве. Он знал, что властителей мира редко мучают сомнения, а причина их успеха лишь в том, что невежество их сочетается с еще большим самомнением. Он знал по собственному опыту, что в отличие от короля ученого‑математика ждет успех только в том случае, если он сомневается, если он смиренно и без устали стремится уменьшить необозримые просторы неведомого.

«Аналитическая механика», прославленный труд Лагранжа, венчает ньютоновскую классическую механику, возводит ее в точную систему, столь же четкую и стройную, как геометрия. Лагранж говорил, что Ньютон не только самый великий, но и самый удачливый из ученых, ибо лишь однажды может быть создана наука о вселенной – и создал ее Ньютон!

В том же самом году сын французского крестьянина Лаплас на шестьдесят третьем году своей жизни стал графом Пьером Симоном де Лаплас. Великая революция 89‑го года принесла ему славу и почести. Консульство сделало его министром внутренних дел, империя – графом. Реставрации предстояло сделать его маркизом. Маленький человек и большой сноб, Лаплас был блестящий ученый, чему вечным свидетельством его «Небесная механика».

Наполеон создал империю; Лаплас создал последовательную механистическую схему целой вселенной. Вечно работает гигантская машина вселенной, движение ее предопределено раз и навсегда. Вселенная Лапласа построена по принципу детерминизма. Если мы знаем, как выглядит вселенная сейчас, в настоящий момент, то есть если нам известны расположение и скорость движения всех частиц, всех планет, всех звезд, если, кроме того, нам известны законы природы, – тогда у нас в руках находятся все данные для того, чтобы установить прошлое и предсказать будущее нашей планеты.

Все, что уже произошло и чему еще предстоит случиться, определяется тем, что существует теперь и какие теперь господствуют законы. Если они нам известны, мы можем читать и в прошлом и в будущем как в открытой книге. Ничто на свете не должно навеки остаться скрытым от мысли человека. Итак, цель науки очерчена совершенно ясно: узнавать все больше об исходных данных, все лучше изучать законы природы, все глубже постигать формы математики. Таковы, по Лапласу, ключи, которые откроют перед нами двери прошлого и будущего вселенной.

Высокомерие царило в мире науки. Горделивой теории о том, что миром правят детерминистические законы[1], было суждено погибнуть сто лет спустя с приходом квантовой теории.

Но в 1811 году и империя и идеи детерминизма, казалось, достигли вершины расцвета.

Даже сам император перелистал «Небесную механику» Лапласа. Его особенно пленил третий том – вернее, посвящение: «Бонапарту, миротворцу Европы, герою, которому Франция обязана процветанием, величием и самыми блистательными днями своей славы».

Напрасно искал Наполеон такого же посвящения в четвертом томе, нетерпеливо листая страницы, заполненные формулами и расчетами. Он закрыл книгу, уверенный в том, что прочел достаточно, чтобы отныне излагать свои собственные суждения о вселенной, когда пожелает. Случай не замедлил представиться. Как‑то на балу в Тюильри Наполеон заметил, что несколько ученых столпились вокруг Лапласа, который выставил напоказ Большой крест Почетного легиона и орден Реюньона во всей их красе.

– Да, граф де Лаплас, я как раз только что снова просмотрел ваши книги о вселенной. В вашем большом труде чего‑то не хватает.

– В самом деле, сир?

– Вы забыли назвать творца вселенной.

Граф поклонился. Лукавая усмешка мелькнула на его губах.

– Сир, эта гипотеза мне не понадобилась.

Император горделиво взглянул на умного мужа науки. Но что за удовольствие мучить человека, который уступает так легко! Он обратил испытующий взор на большеносого старика со впалыми щеками, стоявшего рядом с Лапласом.

– А вы, мсье Лагранж, что на это скажете?

Усталые глаза старика загорелись.

– Сир, гипотеза хороша. Она многое объясняет…

Громкий голос прервал его:

– Вселенная Лапласа точна и совершенна, как хорошие часы. Говоря о часах, не стоит называть часовщиков, тем более что мы о них ничего не знаем.

Наполеон повернулся к говорящему и посмотрел на него пристально, как будто хотел просверлить насквозь это лицо, некрасивое, широкое, обезображенное приплюснутым носом, но маленькие глазки на мясистом лице бестрепетно встретили его взор.

– А, мсье Монж! Я знал, что вам не смолчать, если разговор зашел о религии. Итак, мсье Монж, вы полагаете, что о часовщике упоминать не стоит. К сожалению, я уверен, что многие ваши студенты в Политехнической школе согласились бы со своим любимым учителем.

Он отвернулся от создателя начертательной геометрии и отрывисто заговорил, обращаясь ко всем:

– Как глава великой империи, господа, я желаю, чтобы тот, кто пользуется моей дружбой и уважением, раз и навсегда отбросил былые атеистические взгляды, которые, как мне кажется, не все еще забыли. Времена революции прошли.

Заложив одну руку за спину, другую – под свой белый жилет, слегка почесываясь, он наставлял слушателей:

– Я вновь вернул – если не духовенство, то священников. Пусть несут они людям слово божье, дабы его не забыли. И помните, пожалуйста, господа, что для умеренной религии в моей империи нашлось и всегда найдется место.

Не дожидаясь ответа, не глядя, какое впечатление произвели его слова, он круто повернулся на каблуках и отошел, высокомерно поучая других гостей и выслушивая их льстивые речи.

Лагранж, Лаплас, Монж. Старики. Имена тех, кому предстояло заложить основы новой математики, были еще неизвестны во Франции: имена Огюстена Луи Коши и Эвариста Галуа.

На атлантическом побережье возводились укрепления против возможной высадки английского десанта. Порты оборудовались под базы для переброски частей в Англию, захватить которую было намечено после поражения русского царя. Одним из маленьких винтиков в этой машине обороны был Огюстен Луи Коши, которому в грядущие годы выпало на долю развеять чары Ньютонова наследия и проложить путь к современной математике. В 1811 году двадцатидвухлетний Коши с утра до вечера работал над возведением укреплений в Шербурге, служа императору, которого очень скоро научился ненавидеть и презирать.

Ночи принадлежали ему. Почти каждый вечер Коши писал матери письма, полные любви и нежности. Написав письмо, он обычно брался за книги, лежавшие тут же на его маленьком столике: за «Небесную механику» Лапласа, «Теорию аналитических функций» Лагранжа и «О подражании Христу» Фомы Кемпийского. Он знал, что станет великим математиком. Не он ли был первым по математике в Политехнической школе? Не ему ли предсказывал мсье Лагранж, что настанет день, когда он превзойдет величайших из современных математиков? Он не обманет надежд Лагранжа. Он пересмотрит самые основы науки. Он упростит методы доказательств и рассуждений, сделает их ясными и убедительными.

В Шербурге Коши написал свой первый труд, посвященный проблеме сооружения каменных мостов. Рукопись исчезла в кармане секретаря академии и погибла для потомства, потому что копии у Коши не было. Таким образом, еще молодым человеком Коши узнал, что, когда научные труды исчезают бесследно, чтобы никогда уже не появиться вновь, это вполне соответствует законам природы. Но Коши верил в бога и в самого себя.

От каменных мостов он перешел к математике и через несколько лет стал величайшим математиком во Франции и после Гаусса в мире.

Мы еще встретимся с Коши. Мы увидим, как тесно была связана его жизнь с жизнью королей Бурбонов: Людовика XVIII и Карла X.

 

В истории полностью сохранились сведения о том, как в 1811 году родился король римский, как он превратился в герцога Рейхштадтского; о ненависти, страхе, интригах королей вокруг него; о его пути к могиле.

История Эвариста Галуа – история его ненависти к королю, его пути к смерти и славе – сохранилась лишь в обрывках, бессвязных, неполных и противоречивых.

 

Годы 1812–1823

В 1812 году знаменитый 29‑й бюллетень Наполеона принес парижанам весть о том, что их великая армия уничтожена если не русскими солдатами, то русским морозом. Так изумленные, негодующие французы расстались с убеждением, что император непобедим.

Поток русских, австрийских, прусских солдат хлынул в Европу и двинулся к Эльбе, к Рейну, затем к Сене, затопив по пути империю Наполеона, чтобы возродить власть прежних королей.

В 1813 году, в возрасте семидесяти семи лет, умер Лагранж. Трудно представить себе, чтобы Наполеон, видевший тысячи смертей, стал в эти мрачные дни оплакивать смерть одного кроткого старика.

Однако если верить герцогине д'Абрантес, император был «глубоко потрясен». Ему приписывают такие слова: «Я не могу совладать с горем. Не могу объяснить себе, почему смерть Лагранжа навеяла на меня такую грусть. Мое горе кажется мне неким предзнаменованием».

История сохранила последние слова Лагранжа, сказанные им Монжу: «Смерти не следует бояться. Когда она приходит без боли, в ней нет ничего неприятного. Через несколько минут тело мое расстанется с жизнью. Повсюду будет смерть. Да, я хочу умереть, и мне это нравится. Я прожил жизнь. Я добился признания как математик. Я никогда не испытал к кому‑либо ненависти. Я не сделал ничего дурного, и мне будет легко умирать».

Народы должны воздвигать памятники людям, которые могут по праву сказать такие слова на пороге события, ожидающего всех, но никем не постигнутого.

Империя пережила Лагранжа только на год. Дважды за это время пробовал Наполеон остановить наступающий поток и дважды терпел неудачу.

Франция устала от крови, от напрасных обещаний, от зрелища, когда‑то волнующего, а ныне лишь утомительного.

Парижане вздохнули чуть ли не с облегчением, когда их покинул Наполеон и в город вошли русские, австрийские и прусские войска. Вновь открылись магазины, их заполнили иностранные офицеры; в кафе пили пунш русские; на Елисейских полях разбили барачный лагерь казаки. Семнадцать медалей носил на груди генерал Блюхер; столь внушительное свидетельство воинских талантов произвело впечатление на парижан. Они взглянули на новую декорацию и без особых угрызений совести, без особого горя примирились с ней.

Отныне французская земля не таила опасности для Бурбонов. Наполеон отрекся от престола, и Людовик XVIII вернулся во Францию вместе со всем своим семейством. Давным‑давно забытых правителей встретили шумными заверениями преданности. Белый цвет, цвет флага Бурбонов, стал любимым цветом Парижа; лилии Бурбонов украшали женщин, и даже на окраинах люди вывешивали из окон грязные простыни.

Когда 3 мая 1814 года Людовик XVIII вошел в Париж, вдоль набережной Орфевр, от Нового Моста до Собора Парижской богоматери, был выстроен полк старой гвардии, чтобы заслонить от глаз короля иностранных солдат.

Пропахшие дымом и порохом гренадеры, для которых Наполеон был героем, полубогом, были вынуждены приветствовать короля, обязанного своею немощью не войне, а старости и наследственности. Иные из них, наморщив лбы, ухитрялись сдвинуть высокий кивер на глаза, чтобы ничего не видеть. Другие свирепо, как тигры, скалились из‑под усов. Они взяли на караул с яростью, наполнившей страхом сердца мужчин и женщин, столпившихся за спиной гренадеров, чтобы помахать белыми платками и крикнуть: «Vive le roi! Vive notre pere!»[2]

Прибыв в Тюильри, Людовик XVIII, пораженный богатством и великолепием дворца, причмокнул губами: «Он был хорошим постояльцем, этот Наполеон».

Король воцарился на престоле. Вскоре схлынул поток иностранных солдат, и Людовик XVIII созвал палату депутатов, чтобы отечески пожаловать своим чадам конституцию. Он был облачен в униформу – плод его собственного художественного воображения, – задуманную так, чтобы скрыть телесные изъяны и придать некоторое достоинство его не в меру откормленной фигуре. На нем был синий мундир – нечто среднее между придворным костюмом и сюртуком. Золотые эполеты придавали ему сходство с формой маршала. Атласные панталоны были заправлены в красные бархатные сапоги выше колен. Подагра не позволяла королю носить кожаные сапоги, а он всегда обращал большое внимание на свою обувь. Ему казалось, что в этих сапогах он выглядит так, будто готов в любой момент вскочить на коня и отразить захватчика. На случай, если сапоги покажутся недостаточно внушительными, он был при шпаге.

Стоя в этом наряде на фоне римских статуй, напудренный, тщательно завитой, король звучным, ровным голосом читал свою речь. Его двойной подбородок подрагивал, голубые глаза не спеша останавливались то на документе, то на слушающих.

Он говорил, что весьма доволен собой, он поздравляет себя с тем, что ему выпало на долю раздавать милости, уготованные божественным провидением для его народа. Он поздравляет себя с тем, что заключены мирные договоры с державами Европы, что французская армия снискала себе славу, что его старые глаза видят счастливое будущее Франции. Тучи рассеялись; осанна новому монарху, чья единственная цель – осуществить желания брата, Людовика XVI, выраженные в его бессмертном завещании перед тем, как он был обезглавлен! Его отеческие намерения, уверял король, состоят лишь в том, чтобы выполнить эти желания.

Король кончил, и канцлер, мсье Дамбрэ, стал читать комментарий к новой французской конституции:

«Дыханием господа опрокинут грозный колосс власти, тяжким бременем лежавший на Европе. Но под развалинами этой громады Франция обнаружила непоколебимые основы своей древней монархии. Целиком обладая наследственными правами на нашу великую державу, король ограничится применением власти, полученной им от бога и от своего отца, в пределах, установленных им самим».

Таким образом, не народ вырвал конституционную хартию у короля, а сам король, побуждаемый отеческой любовью, пожаловал хартию своему народу.

Год спустя на фоне тех же римских статуй те же актеры разыграли сцену совсем другого рода. То был день, когда новый престол Бурбонов содрогался от мерной поступи наполеоновских солдат. Маршалы, генералы и старая гвардия изменили присяге, не в силах противиться чародею, сошедшему на французскую землю, чтобы вновь затопить страну кровью. В сопровождении придворных сановников и всех принцев своего дома незадачливый Людовик появился во дворце Бурбонов. Старый хитрец знал, что его единственный козырь – ненавистная хартия, которую он был вынужден подписать.

Итак, заявил король, Наполеон вернулся, чтобы отобрать у французского народа его свободы и его хартию – «хартию, милую сердцу каждого француза; хартию, которую я клянусь в этот час охранять и защищать. Сплотимся же вокруг нее! Да будет она нашим священным знаменем!»

Крики: «Да здравствует король! Умрем за короля! Да здравствует король на вечные времена!» – огласили зал.

Тогда граф д'Артуа подошел к своему венценосному брату и повернулся к пэрам и депутатам:

– Клянемся жить и умереть верными королю и хартии, залогу счастья наших соотечественников.

Братья упали друг другу в объятия, а собравшиеся плакали и кричали: «Vive la charte!»[3]

Мы услышим, как пятнадцать лет спустя эти же слова прогремят по всей Франции. Мы увидим, как будут умирать парижане из‑за того, что король не сдержал своей клятвы.

Людовик говорил, что умрет на поле брани, но, когда по Франции ураганом понесся Наполеон, король и брат его бежали в Бельгию.

Они снова вернулись в занятый чужеземными войсками Париж после того, как Наполеон потерял под Ватерлоо свою на сто дней возвращенную корону и вместе с последним сражением проиграл свою свободу.

Теперь Бурбоны увидели, как шаток был их престол, как мало любят французские чада своего царственного отца.

Как укрепить престол на зыбкой французской земле? У короля и придворных ответ был готов: тюремными застенками и кровью. Начался белый террор Реставрации.

Не пощадили и математиков.

Гаспар Монж, сын разносчика, точильщика ножей, был поборником дела революции. Он стал спасителем Французской республики, когда вместе с Бертолле наладил производство черного пороха. Монж любил республику, но еще больше он любил императора. Став графом де Пелюз, он забыл, как громко он призывал к уничтожению знати, до того как Кесарь стал Кесарем.

Великий математик и выдающийся педагог, Гаспар Монж изобрел начертательную геометрию, создал Политехническую школу и заложил основы ее великих традиций. Он отец современного метода обучения математике во всем цивилизованном мире. Нынешние учебники ведут начало от лекций, прочитанных в этой знаменитой, первой в мире школе математиков – школе, где получали образование будущие офицеры, ученые, государственные деятели и мятежники; школе, которой восхищались ученые и боялись короли.

Но Монж совершил преступление: во время Ста дней он остался верен Наполеону. В 1816 году Монжу было семьдесят лет. Он оставил Политехническую школу, потому что руки у него были частично парализованы. Когда он прочел трагический 29‑й бюллетень, с ним случился удар, от которого он так и не оправился. Гуманнее было бы, пожалуй, убить старика. Этого король не сделал. Но он изгнал Монжа из академии. Согнувшись под тяжестью этого удара, мучимый страхом, Монж бежал от преследований и два года спустя, больной и одинокий, умер, превознося Наполеона и проклиная Бурбонов. Но и смерть не останавливает мести королей. Ученикам Политехнической школы, где имя Монжа стало легендарным, было запрещено присутствовать на похоронах их великого учителя.

Итак, Монж был изгнан из академии, и его место оставалось свободным. Найдется ли во Франции математик, настолько лишенный чувства приличия, чтобы занять это место?

В 1811 году мы видели Коши в Шербурге. Пять лет спустя он, к этому времени уже величайший математик Франции, получил и с готовностью принял предложение занять место Монжа в академии. В том же году он стал профессором Политехнической школы. Это был удачный год для Коши. Король был милостив к великому математику. Несколько лет спустя Коши стал для грядущих поколений примером того, что и Бурбоны могут пользоваться любовью и восхищением прославленного ученого.

Если долг королей – карать за верность к павшим властелинам, то им же принадлежит и привилегия вознаграждать за измену. В том же году, когда Коши стал членом академии, король поручил знаменитому математику и астроному Лапласу задачу перестройки Политехнической школы, с тем чтобы подчинить непокорных студентов воле престола. Лаплас заслужил доверие короля. Он уже предложил Бурбонам свои услуги: как сенатор, он подписал декрет об изгнании Наполеона. Он даже заменил за собственный счет посвящение на непроданных экземплярах своей «Небесной механики»: «Наполеону Великому» превратилось в «Людовику XVIII». Но удалось ли Лапласу посеять любовь к Бурбонам среди студентов Политехнической школы? Мы увидим четырнадцать лет спустя, что он потерпел позорную неудачу. Тем не менее волны истории, поднимаясь и опускаясь, только возносили Лапласа, пока не принесли его, сына крестьянина, в палату пэров. Он стал маркизом де Лаплас. На его глазах «старый режим» сменился республикой, затем террором, консульством. Его старые глаза видели и величие империи и дни ее позора, белый террор, выход в свет пяти книг «Небесной механики» и возвращение к власти аристократии – «ультра» или «крайних», вместе с Людовиком XVIII и Карлом X.

«Крайних», другими словами, аристократов крайних взглядов – приверженцев короля, крайне рьяных защитников церкви, – ненавидели как народ, так и по‑прежнему могущественная буржуазия. В начале своего царствования их ненавидел даже Людовик XVIII. Но по мере того как король дряхлел и слабел, «монсеньор», его брат, и «крайние», окружавшие его, действовали все более нагло и успешно. Можно точно назвать день, когда «крайние» взяли власть в свои руки и событие, швырнувшее им эту власть.

Король был бездетным. У «монсеньора», его брата и будущего Карла X, было два сына. Один, герцог Беррийский, грубый неуч, повеса, плел вместе с отцом интриги против короля и в приступах гнева срывал эполеты с мундиров своих офицеров. Другой сын, герцог Ангулемский, был безобразен, застенчив, слаб, но не лишен известного благородства. Оба были женаты, но законных детей не было ни у того, ни у другого. Случись им умереть, и древо Бурбонов будет с корнем вырвано из французской земли.

13 февраля 1820 года в опере на улице Ришелье новые балерины танцевали в «Св<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: