Галуа прислушался к быстрому, живому говору молодого человека:
– Вот оно, величайшее оскорбление, черное вероломство! Сначала вам угрожают. Говорят, что провозглашение республики повлечет за собою сразу две войны: гражданскую и войну с Европой. Это явная ложь. Кто осмелится напасть на республику? А если и осмелится, мы смогли бы ее защитить. Из кого состоит армия? Из народа. Народ – душа республики. Он не даст ее в обиду. Но мосье Тьер, написавший это воззвание, думает, что мы, подобно орлеанистам, боимся соседних стран. Под конец он заявляет, что мы независимый народ. Что мы имеем право выбирать собственное правительство. Но выбрать республику, говорит он, вы не имеете права. У нее найдутся противники; сразу начнется и гражданская война и оккупация. Впрочем, у вас еще есть возможность остаться независимым французским народом. Стоит только встать на колени и умолить герцога Орлеанского принять корону.
Оратор помолчал, повернулся спиной к воззванию и, оглядев маленькую группу слушателей, взволнованно добавил:
– Неужели нас считают такими глупцами? Вчера мы совершили революцию, а сегодня, сутки спустя, читаем воззвание, требующее нового короля. Разве мы сражались против Карла Десятого, чтобы посадить на его место герцога Орлеанского? Мы сражались, чтобы с корнем вырвать дерево Бурбонов, а не заменять одну ветвь другой.
Галуа понравились и оратор и речь. Он сам хотел бы так вот говорить, чтобы каждый его понимал. Но аудитория ему не понравилась. Люди слушали, вставляли замечания, соглашались с оратором, но не проявляли особенного воодушевления. Куда делся их былой огонь? Где он, гнев народа, только что низвергнувшего монархию и сокрушившего армию?
|
– Давайте сорвем плакат, чтобы он не обманывал народ. Кто мне поможет?
«Я пришел сюда, чтобы быть одним из многих, – думал Эварист, – чтобы научиться говорить с народом. Я ему отвечу, этому юноше, даже если этим поставлю себя в глупое положение».
Он вышел вперед:
– Я помогу.
Они сорвали воззвание. Улучив момент, Галуа шепнул:
– Вы сделали хорошее дело. Нужна вам моя помощь?
– Еще бы! Пойдемте со мной.
Эваристу стало легче. Первую связь установить оказалось куда проще, чем он думал. Вдвоем они отправились искать, где еще висит такое же воззвание.
– Меня зовут Дюшатле, – сказал кудрявый молодой человек. – Я ученик Школы Хартий.
– Меня – Галуа. Я из Подготовительной школы.
– Ого! Редкая птица. Мы за эти три дня не видели никого из вашей школы. Рад видеть хотя бы одного. Как вам удалось выбраться?
Галуа покраснел, хотел было ответить, но Дюшатле. не дожидаясь ответа, говорил все быстрее:
– Извините, но ваша школа – самое мерзкое заведение в Париже. Ну и скоты у вас там! Надо будет ими заняться.
Галуа с трудом вставил:
– Откуда вы все это знаете?
– Знать – это мое дело. Ни с кем из вашей школы мы не смогли наладить связь. Хорошо, что я встретил вас. Вы можете очень пригодиться. Нужно как следует разворошить ваш муравейник: пусть студенты задумаются, что к чему. Им, по‑моему, чертовски многое надо втолковать. Для первого знакомства вы подойдете отлично. Чем занимаетесь?
– Математикой.
– Должно быть, парень с головой. Почему не в Политехнической школе?
Вот вопрос, которого ой боялся. Всегда тот же! Когда‑нибудь он ответит на него гордо и не скрывая правды: к вечному стыду своих двух экзаменаторов.
|
Сейчас он не знает, что сказать. Впрочем, Дюшатле продолжал говорить быстро и нервно:
– Вы, конечно, не переносите Гиньо. Новый трехцветный директор. Сегодня я читал в газете, что он предоставил школу в распоряжение временного правительства. Он и не догадывается, что никакого временного правительства нет.
Тут Дюшатле покатился со смеху, и, воспользовавшись этим, Галуа вставил:
– Что вы хотите сказать?
– То, что сказал: не существует, и баста. В дни революции генералы создаются портными, а правительства – издателями. Это правительство изобрел журналист. Объявил о нем Парижу в воззвании, и готово! Все божатся, что оно существует. Ничего себе, правда?
Он вновь рассмеялся.
– Кто же сейчас у власти?
– В Ратуше сидит Лафайет. Там же комиссия пяти: присматривает, чтобы старик не сказал лишнего. Четыре орлеаниста и для виду один республиканец. На вид дела обстоят неважно. Люди дремлют и не слишком беспокоятся. Но мы их разбудим!
Их нужно взбудоражить, и тогда в один прекрасный день они снова начнут сражаться. Впрочем, я заболтался, а нам нужно заниматься делом.
– Кому это «нам»?
– Я имею в виду Общество друзей народа. Единственное общество республиканцев, которое что‑то делает. Увидите, оно сейчас войдет в силу. У нас превосходные люди; адвокат мосье Гюбер – президент. Вы должны вступить в чаше общество. Нам необходимы умные люди вроде вас.
– Откуда вам известно, что я умен?
– Да потому, что вы не мешаете мне говорить, умеете слушать и задавать вопросы.
|
Новый плакат. Дюшатле обратился к Галуа:
– Хотите говорить вместо меня? Я уже все это проделал пять раз.
– У меня не выйдет. Но я с удовольствием еще раз послушаю вас.
Дюшатле повторил свое выступление. Эварист слушал краем уха, как вдруг звук собственного имени заставил его встрепенуться.
– …мой друг Галуа, весьма способный математик, самый блестящий слушатель Подготовительной школы. Он может привести вам хороший пример того, как вели себя эти люди, когда совершалась революция. Те самые, которые ныне стоят за герцога Орлеанского. Спросите Галуа насчет директора его знаменитой школы.
Делать нечего, пришлось взять слово. Галуа заговорил быстро, как будто отвечая хорошо выученный урок:
– В среду директор пригрозил нам, что, если мы выйдем на улицу и примем участие в сражении, он вызовет полицию.
– Сукин сын! – прервал его чей‑то голос.
– А в четверг вечером уже надел трехцветную кокарду.
– Вот сволочь!
– Вы правы, гражданин, – сказал Дюшатле. – Как и тысячи других, этот человек думает, что мы сражались, чтобы заменить одного Бурбона другим.
Они нам сулят хартию. Да ведь мы можем в любую минуту получить старую хартию от Карла Десятого: он уже отменил ордонансы и обещал быть пай‑мальчиком. Хартия нам нужна, но не такая. И посмотрите, как ловко мосье Тьер говорит об этой хартии – как будто мы дрались только ради нее.
Кончили тем, что сорвали плакат и пошли к Ратуше. Но даже здесь толпа не была ни особенно большой, ни слишком взволнованной. Дюшатле подошел к кучке республиканцев, представил им Галуа. Республиканцы либо говорили сами, либо слушали многочисленные речи, которые произносились с ближайшей каменной тумбы. Наступила какая‑то минута, когда Галуа забыл, что нужно слушать. Он погрузился в глубокие размышления о доказательстве, приведенном им в работе, которую послал в академию.
30 июля 1830 года
Галуа и Дюшатле стояли во дворе Пале‑Рояль в толпе хорошо одетых мужчин и женщин.
– Герцога! Хотим видеть герцога!
Крики не прекращались, пока герцог в сопровождении Лафайета не появился на балконе.
– Да здравствует герцог!
– Ура Лафайету!
– Да здравствует король Франции!
Затем, когда надоело повторять одно и то же, толпа принялась петь «Марсельезу». Громким и неверным голосом в хор вступил герцог Орлеанский.
Галуа рассматривал обманчиво‑глупое лицо герцога, с широкой челюстью и узким лбом, обрамленное густыми бакенбардами. Смышлеными были только маленькие, глубоко посаженные глаза.
Допели «Марсельезу». Снова начались крики. Потом опять опели «Марсельезу». Лицо герцога покрылось испариной, но он пел еще громче и еще больше фальшивил. Затем спустился вниз и смешался с толпой. Стоя среди окружающих его буржуа, герцог казался одним из них. Серая шляпа, черный сюртук, желтые перчатки – точь‑в‑точь как у любого зажиточного горожанина. Весьма энергично носил он свое дородное тело, слегка выдающееся брюшко, свои пятьдесят семь лет. Будущий «король‑гражданин» расхаживал вокруг, пожимая руку каждому, кто ее протягивал.
– Опасный человек! – шепнул Эваристу Дюшатле. – Знает, как завоевать популярность. Бежим отсюда, пока он не схватил нас за руки.
Они пошли к Ратуше, к людям, готовым кричать «ура» Лафайету; к людям, которые, как думал Галуа, никогда не стали бы кричать «ура» герцогу Орлеанскому.
На каменной тумбе, обращаясь к собравшимся вокруг, стоял какой‑то юноша. Галуа поразила не столько речь, сколько внешность оратора. Его платье будто вышло из рук портного всего час тому назад. Белый жилет с серебряными пуговицами, светло‑серый сюртук, великолепно облегающий талию, высокая узкополая шляпа серебряного шелка. Он выглядел чуть ли не щеголем; казалось, ему не место среди людей в грязных рубахах и бесформенных шапках. Если бы не две большие трехцветные кокарды – одна на шляпе, другая в петлице, – его бы освистали. Но, видя кокарды, люди с гордостью слушали хорошо одетого молодого человека.
В жаркий июльский день под ярким полуденным солнцем говорить было нелегко. Однако оратор казался менее разгоряченным, чем любой из тех, кто его слушал. Ни капли пота не выступило на высоком лбу; взгляд оставался пронизывающим, как острие ножа. Красивое лицо его было мужественным, холодным. Держа в руке маленькую пулю, он время от времени подбрасывал ее в воздух и ловил точно в том же месте, откуда бросал.
– Кто это? – спросил Галуа.
– Пеше д’Эрбинвиль. Член общества. В отличие от большинства других богат и родом из аристократов. Я уверен, что он гордится этим.
Галуа взглянул на это олицетворение выдержки и хладнокровия. Речь его была, пожалуй, слишком уж безупречной. Выделяя какое‑нибудь слово, он слегка кривил нижнюю губу, и лицо его становилось деланным и жестоким.
При взгляде на это ледяное лицо, при звуке этого сдержанного голоса охватывал холодок, хотя жара стояла невыносимая.
– Кто человек, которого нам желают навязать в короли? Я расскажу вам, друзья мои. Как историк, я изучал жизнь и Филиппа Эгалите и его сына. Герцог Орлеанский – незаконнорожденный потомок Людовика Четырнадцатого. Но он Бурбон и должен разделить судьбу Бурбонов. Теперь мосье Тьер и его приспешники кричат вам, что он сын Филиппа Эгалите, голосовавшего за смертную казнь Людовика Шестнадцатого. Эти же господа твердят, что при Жемаппе герцог сражался за республику. Прижмите к стенке любого орлеаниста, и он заладит, как попугай: «Жемапп, Жемапп».
Дважды насмешливо пропищав это слово, он подбросил высоко в воздух свою пульку и ловко поймал ее. В отличие от других Эваристу это не показалось забавным.
– Друзья мои, ни один орлеанист вам не скажет того, что знаю я и что следует знать вам.
Тридцать один год тому назад, в тысяча семьсот девяносто девятом году, молодой герцог Орлеанский отправился в Митто, где в то время жил немощный Людовик. Там наш жемаппский герой бросился к ногам жирного Людовика и, горько рыдая, вскричал: «О государь, простите грехи моего отца и мои собственные прегрешения. Простите мне, что я сражался при Жемаппе».
Он смешно изобразил плачущего герцога, но Эварист все‑таки не улыбнулся.
– И человек, целовавший дряхлые ноги короля Бурбона, теперь сам метит в короли Франции. Нечего сказать, Жемапп! Только один человек в силах сорвать замыслы орлеанистов; этот человек – генерал Лафайет.
– Ура генералу Лафайету!
– Мне известно из самых верных источников, что герцог решил склонить генерала на свою сторону, почтив сегодня Ратушу своим посещением.
– Нечего ему делать в Ратуше!
– Не подпускайте его сюда!
С криком подбежал мальчишка:
– Идут, идут!
Дюшатле повернулся к Пеше д’Эрбинвилю, сошедшему с тумбы и остановившемуся прямо перед ним.
– Прекрасная речь, да боюсь, что сейчас от нее будет мало пользы.
– Боюсь, что так.
– Это вот Галуа из Подготовительной школы. Занимается математикой. Он с нами.
Обменявшись рукопожатием, Пеше обратился к Эваристу чуть покровительственным тоном:
– Студент из Подготовительной нам может пригодиться.
Он попробовал улыбнуться, но улыбка не получилась.
Шествие приближалось. Впереди ехал герцог Орлеанский в генеральской форме, с большой трехцветной кокардой на шляпе. Как зачарованный глядел он прямо перед собой, на ступени, ведущие в Ратушу. Банкир Лаффит сидел в портшезе, который несли савояры; он растянул себе сухожилие, и у него болела нога. За герцогом и Лаффитом следовали восемьдесят депутатов. Для тех, кому приходилось наблюдать на улицах Парижа великолепные выезды Карла X, это было жалкое зрелище.
Люди на площади не выказывали ни одобрения, ни вражды. Они молчали. Герцог медленно приближался к ступенькам. Спокойно, безразлично толпа раздавалась, уступая дорогу белому коню. Лицо герцога покрылось мертвенной бледностью. Доехав до Ратуши, он сошел с коня и твердыми шагами начал подниматься по ступеням. В этот момент вышел генерал Лафайет и остановился на верхней ступеньке лестницы. Герцог поднимался все выше, медленно взбираясь наверх, где стоял Лафайет. Он непременно поднимется, даже если для этого придется столкнуть старого генерала вниз, так, чтобы ему уж не подняться. Неужели один Лафайет этого не понимает?
Генерал встретил герцога с любезностью светского человека, умеющего держать себя со знатным гостем. Процессия скрылась в Ратуше.
Теперь взоры устремились к фасаду здания. Все ждали каких‑то событий. Время, казалось, замедлило ход.
Дюшатле повернулся к Галуа:
– Как по‑вашему сумеет генерал дать герцогу отпор?
– Нет.
Дюшатле повторил тот же самый вопрос д’Эрбинвилю.
– Не знаю. – Он взглянул на Эвариста. – Почему вы так уверены, что нет?
– Потому, что знаю историю.
– Ну да, – колко возразил Пеше. – Для математика вы кажетесь вполне приличным историком.
– Ваше замечание…
– Идут, – прервал Эвариста Дюшатле.
Лафайет вывел герцога Орлеанского на балкон
Ратуши. Оба молча глядели на безмолвную толпу. Жорж Лафайет, сын генерала, подал отцу свернутый трехцветный флаг. Старый генерал стал разворачивать ею. В ту же минуту, впервые за этот жаркий июльский день, мягко подул свежий ветерок, вдохнув жизнь в трехцветное знамя. Полотнище затрепетало, вырвалось из трясущихся рук генерала и покрыло лицо герцога. Толстые пальцы схватились за ткань. Лафайет поворачивал древко. Люди увидели, как растет трехцветное полотнище, которое крепко держат эти двое. Им не были видны ни дрожащие, высохшие руки старого генерала, ни пальцы герцога, жадно вцепившегося в знамя.
Ветер колыхнул полотнище в сторону, на толпу. Ледяное молчание вдруг нарушили громкие крики:
– Да здравствует наше знамя!
– Да здравствует Лафайет!
– Да здравствует герцог Орлеанский!
Галуа повернулся к Дюшатле:
– Давайте крикнем: «Долой герцога!»?
Пеше сказал:
– Я не одобряю бессмысленных выпадов.
Их голоса потонули в крике:
– Да здравствует Лафайет!
– Да здравствует герцог Орлеанский!
Это был предсмертный крик революции. Роль народа была сыграна. Началось правление буржуазии.
1830
В августе король Франции Карл X удалился в изгнание. Луи‑Филипп был провозглашен королем французов Короля Франции сменил король французов; старшую ветвь Бурбонов – младшая, господство аристократии сменилось господством буржуазии.
Чего добился народ, сражаясь, отдавая жизнь за хартию, за трехцветное знамя? Сначала с удивлением, потом с гневом, с ненавистью народ убедился, что революция принесла ему еще больше страданий. Люди надеялись, что легче станет работа, что хлеба будет в достатке, дети – сыты и одеты. Они надеялись, что июльские дни облегчат их невзгоды. Но они не получили ничего.
До революции в крупнейшей, парижской типографии работали двести рабочих, и каждый из них зарабатывал примерно пять франков в день. Когда разразилась революция, типографии закрылись. После того как они открылись вновь, обратно взяли десять человек. В ближайшие шесть месяцев число рабочих увеличилось до двадцати пяти при заработке два франка в день.
Кое‑кто предлагал, чтобы министерство внутренних дел открыло большую типографию, которая была бы собственностью государства и занялась выпуском новых изданий трудов Руссо, Вольтера и энциклопедистов. Это мероприятие, убеждали они, повысило бы уровень образования и сократило бы число безработных.
Министр внутренних дел отверг предложение, возразив: «На эти книги не будет спроса. Это старое оружие. Теперь, когда битва выиграна, либерализм в нем не нуждается».
Какие шаги предприняло правительство, когда исчезло золото, когда по Парижу прошла волна банкротств и углубилась экономическая депрессия? Правительство обратило гнев народа против республиканцев, сотни раз повторяя в печати и в воззваниях одно и то же:
«Вы, люди из народа, победили в этой революции; вы главная опора Франции. Вы сражались и добились всего, чего желали. Не давайте республиканцам обмануть вас. Они хотят, чтобы вы снова дрались – под их руководством. Что они сделают, если добьются победы? Доведут вас до полной нищеты! Развяжут войну со всей Европой! Не успокоятся, пока не будет захвачена французская земля и ваши несчастья не станут в тысячу раз страшнее!»
Манифесты республиканцев с возмущением срывались, и составителей клеймили как людей, призывающих к грабежу. Однажды помещение республиканской газеты «Трибюн» заполнила толпа. Это были бедняки – грязные, в лохмотьях; среди них не было никого в черном сюртуке или желтых перчатках – одежде буржуа. Они ворвались в помещения, разбивали печатные станки, ломали мебель. «Долой республиканцев! Стреляй в них! Бей грязных ублюдков!»
Лафайет, который все еще командовал национальной гвардией, послал отделение солдат как раз вовремя, для того чтобы спасти жизнь журналистов.
В своем гневе народ колебался между орлеанистами и республиканцами. Люди знали, что они обмануты, но не знали кем. В день, когда завершилась июльская революция, были посеяны семена новой.
Одной из первых мер правительства было сделать из Подготовительной школы Нормальную и заменить двухлетний курс обучения трехлетним.
Галуа сдал экзамены за год, перешел в следующий класс. Каникулы он провел в Париже и вступил в Общество друзей народа, бывшее в то время самой влиятельной республиканской организацией. Он вошел в группу студентов, которые готовили выступления в школах, писали памфлеты, устраивали лекции и в долгих спорах подогревали надежду на новую революцию и ненависть к Луи‑Филиппу.
Здесь Галуа обзавелся новыми друзьями и новыми врагами. Он узнал, что самые секретные планы общества становятся известными полиции, потому что общество полно шпионов. Часто он боялся высказывать чересчур крайние взгляды, зная, что именно так обычно ведут себя провокаторы, толкавшие общество на организацию мятежей, о которых полиция знала заранее, к которым была хорошо подготовлена. Он обнаружил, что даже среди республиканцев есть люди, не только достойные любви и восхищения, но и ненависти; люди, с которыми нужно бороться. Он нашел здесь героизм и трусость, честность и преступление, блистательный ум и непостижимую глупость, атмосферу порой гнетущую, порой вдохновляющую.
Единственным нереспубликанцем, с которым Эварист часто виделся, был только что окончивший Подготовительную школу Огюст Шевалье. Только Шевалье был звеном, поддерживавшим связь Галуа с научным миром; только он всегда с восторгом внимал другу, стараясь – скорее настойчиво, чем успешно – понять математические исследования Эвариста.
Однажды Огюст спросил, какая судьба постигла рукопись, посланную Галуа в академию более полугода тому назад. Галуа сказал, что не получил ответа. Тогда Шевалье уговорил друга пойти в институт и выяснить, в чем дело. Если потребуется, добиться даже свидания с профессором Араго. Галуа обещал.
Прошло два дня. Первое, что спросил Шевалье, войдя в комнату Галуа, было:
– Ну как, Эварист, ходил?
– Ходил.
– И что тебе сказали?
– Ничего.
– То есть?
– Рукопись потеряна.
– Да я тебя спрашиваю не о первой. Что случилось со второй рукописью?
– Потеряна и вторая.
Шевалье огорчился, казалось, сильней, чем Галуа.
– Слушай, Эварист, расскажи все как можно подробнее.
– В сущности, не о чем. Ты знаешь, секретарем академии был Фурье. Недавно он умер. Оставил ли он рукопись себе, отослал ли кому‑нибудь, никто не знает. В его бумагах ее не нашли. Не лишено вероятности, что рукопись попала к мосье Коши. К счастью, никто не предложил мне повидаться с ним, потому что мосье Коши находится в изгнании. Он человек благочестивый. Рукопись потерять – это он может, но нарушить присягу Карлу Десятому – нет. Есть и оборотная сторона. Карл Десятый – великий король. Он сумеет оттенить преданность и, безусловно, воздаст мосье Коши по заслугам.
– Перестань, прошу тебя. Просто хочется плакать.
– А мне каково, по‑твоему?
– Ну, что тебе еще сказали?
– Я видел мосье Араго и мосье Пуассона. Оба были очень вежливы. Мосье Пуассон все настаивал, чтобы я снова переписал работу и послал в академию. На этот раз он уж специально позаботится, чтобы она не затерялась.
– Так и надо сделать. Слушай, ты должен.
– Не так‑то просто, как тебе кажется. Я написал рукопись полгода назад. Она устарела. Я продолжаю работать, но у меня не хватает терпения на дураков, которые ничего не хотят понять.
– А вдруг они поймут, вдруг когда‑нибудь поймут!
– Да, может быть, когда‑нибудь, – машинально повторил Галуа.
Звук этих слов как будто задел его за живое. Он заговорил все громче, срываясь на крик:
– Безусловно, поймут. Как же! Но когда? О да, придет день – и поймут. – Он коротко рассмеялся. – Не беспокойся, Огюст. Перед смертью я напишу о моих исследованиях. И если не удастся напечатать, оставлю рукописи на твое попечение.
Он все еще смеялся.
– Нет, Эварист, – кротко сказал Шевалье. – Это не смешно. Такого рода шутки мне не нравятся.
11 сентября 1830 года
Каждую неделю в школе верховой езды на улице Монмартр устраивались открытые собрания Общества друзей народа. Члены общества сидели в центре скакового круга, отделенные деревянной балюстрадой от обширных галерей, открытых для публики. 17 сентября на такое собрание пришло много народу. За столом сидел президент, мосье Гюбер. По правую руку – один из наиболее популярных ораторов и любимых республиканских лидеров, Годфруа Кавеньяк. У него была изящная высокая фигура, военная выправка, густые усы и твердый, но подернутый грустью взгляд; он выглядел героем девичьих грез.
По левую руку президента сидел Распай – светловолосый, низенький, лет тридцати от роду. Писатель и ученый, он был не лишен юмора и воображения. Это был один из немногих прославленных ученых, безоговорочно примкнувших к народу.
Мосье Гюбер объявил тему. «Как следует поступить с четырьмя заключенными в тюрьму министрами Карла X? Заслуживают ли они смерти? И если да, как можно предотвратить козни короля, его министров и депутатов, которые хотят спасти жизнь этих врагов народа?» И он предоставил слово Годфруа Кавеньяку.
Кавеньяк начал спокойно, не прибегая к ораторским приемам: они должны были появиться в свое время, как всем было хорошо известно. Он говорил задушевно и горячо, четко произнося каждое слово, – так, чтобы слышали все. Он описал низость министров, их глупость, рассказал об их преступлениях.
Затем спросил:
– Почему король и министры ратуют не за справедливость, а за милосердие? Почему Виктор де Траси вошел в палату с предложением об отмене смертной казни? Если бы людишки, которые ныне правят Францией, ответили на этот вопрос честно, они бы сказали: «Франция – маленькая, слабая страна, она боится Европы. Смертный приговор министрам не понравится Англии и России, а времена, когда Франция не боялась Англии и России, прошли». Вот что сказали бы они вам, не будь они трусами и лицемерами. Они хотят отменить смертную казнь и стараются внушить вам идею милосердия. Если этот трюк пройдет, все прочее не составит труда. Вынесение приговора они поручат пэрам Франции, многие из которых – преданные друзья министров. Они‑то и будут судить июльских убийц.
Он возвысил голос:
– Вот что они замышляют! Незаметных преступников – на эшафот, а прославленные злодеи окажутся безнаказанными! Пусть попробует измученный человек в гневе или отчаянии совершить убийство! Кто спасет его от ножа гильотины? Всякий постыдится расточать сострадание преступнику, даже если причиной преступления были отчаяние, бедность и несчастья. Но если аристократы, богачи, люди, в чьих руках находятся судьбы империй, – если они принесут в жертву своей спеси миллион человеческих жизней, подожгут целый город, заставят братьев резать друг друга, обрекут их семьи на вечные страдания, – что ж, пожалуйста, милости просим. А потом, когда приходит час расплаты, вам только и твердят о милосердии. Будут превозносить доблести всепрощения, и даже закон тут же смягчится.
Они говорят, что хотят сохранить революцию чистой, чтобы она сверкала великодушием так же ярко, как когда‑то – благородным огнем мужества. Ладно. Но тогда суд над министрами Карла Десятого нельзя поручать палате пэров, в которой сидят родственники, друзья, союзники и соучастники преступников. Пусть министров предадут народному суду присяжных, созванных специально ради этого серьезного случая. И пусть присяжные их осудят! Осудят на смерть! Ибо если они не заслужили казни – этого высшего наказания, – они не заслужили никакого наказания вообще! Потом, когда будет вынесен приговор – смертный приговор, – пусть обратятся к милосердию народа. И народ воспользуется правом милости и снисхождения. Богу известно, с каким величием народ проявил эти качества, когда, будучи безраздельным хозяином Парижа, сумел наладить порядок. Богатства охранялись людьми, которые спят на церковных ступенях или камнях мостовой.
Но нет! Превознося великодушие народа в пустых, трескучих речах, они обливают народ клеветой, ненавидят его. Они боятся, что народ может слишком уж славно распорядиться победой; что, оказав милосердие, народ обнаружит свои достоинства – так же, как прежде, он проявил и силу и добродетель. Если они хотят помиловать министров действительно ради революции, тогда пусть не обращаются к тем, кто сначала принял революцию сложа руки, а потом предал ее. Пусть обратятся к тем, кто дрался во время революции, чья кровь лилась в славные июльские дни. К французскому народу!
Не скоро смолкли рукоплескания. Мосье Гюбер огляделся, отыскивая взглядом желающих взять слово, и увидел поднятую руку Галуа. Это было первое публичное выступление Эвариста. Он предпочел бы сказать несколько сжатых фраз, сухо изложив положения и доводы. Но к этому времени он уже знал, что рассуждения слушают и принимают к сердцу, только если они сдобрены красноречием; словами, словами, словами, зачастую ненужными, подчас даже бессмысленными, но таящими волшебную силу. Он узнал, что республиканцу полагается уметь вызвать злобу и жалость, ненависть и любовь.
Галуа встал. Потемневшими, искаженными видел он лица сидевших вокруг; глаза как будто заволокла пелена густого тумана. Собственные слова, сказанные громким голосом, прозвучали как‑то странно. Он уловил в них нерешительность – безошибочный признак страха.
– Граждане! Наш вопрос – только часть вопроса более широкого: имеет ли право государство распоряжаться человеческой жизнью?
Вступление было принято с холодным безразличием. Галуа захотелось, чтобы кто‑нибудь‑либо он сам, либо аудитория – провалился сквозь землю. Продолжать речь показалось ему непосильной задачей; чтобы произнести новую фразу, пришлось призвать на помощь все свое мужество.
– Это и есть вопрос, который сегодня задают себе Луи‑Филипп и его приближенные, сегодня, когда им приходится решать участь четырех министров Карла Десятого – людей, руки которых запятнаны кровью народа.
Как безвкусно выбраны последние слова! Дешево и вульгарно! Но они произвели впечатление. Раздались даже жидкие рукоплескания. Их шум рассеял пелену тумана перед глазами.
– Некоторые из нас думают, что народу следует проявить великодушие, не требовать крови за кровь и жизни за жизнь. Предположим, мы не казним министров, а вместо этого заключим их на один‑два года или, скажем, лет на пять в тюрьму. За это время страсти улягутся, общие и личные невзгоды изгладятся из памяти. Кто‑нибудь провозгласит милосердие, кто‑нибудь опять обратится к великодушию народа. История сражений, пулями и картечью высеченная на стенах нашего города, сотрется от времени. Тогда раздастся голос, требующий освобождения и изгнания министров за пределы страны.
Они покинут Францию. Отправятся в чужие страны. Там вместе с иностранными державами они начнут строить козни против народа Франции, который всегда ненавидели и презирали за то, что он не удовлетворил их жажду власти. И те же, кто сегодня взывает к вам о милосердии, могут вернуться во Францию победителями после того, как тысячи французов будут убиты. Они могут вернуться победителями, чтобы покорить страну и увеличить страдания ее народа. Или, может быть, им будет позволено возвратиться и еще раз попробовать захватить страну в свои алчные лапы? Еще раз в награду за великодушие народа отнять у него свободу?