III «Я – ДЕЙСТВИТЕЛЬНО МАТЕМАТИК» 8 глава




Теперь Галуа чувствовал, что его слушают. Туман рассеялся. Больше не нужно пользоваться заученными фразами. Ему стало радостно оттого, что он говорит с народом и народ слушает его.

– Я спрашиваю вас: является ли мое предположение невероятным? Разве именно это не случалось во Франции? Разве изгнанные аристократы не вступали всегда в союз с врагами французского народа? Их интересует только власть, богатства и титулы. Им нет и не будет дела до народа. Эти люди ничему не учатся и ничего не забывают.

(Это отец сказал ему: «Бурбоны ничему не научились и ничего не забыли».) Мысль об отце взволновала его, и ему захотелось передать это волнение народу. Его голос окреп.

– Лишив сейчас жизни четырех, мы можем впоследствии спасти тысячи, сотни тысяч жизней. Нужно решить, стоим ли мы за народ, или‑то ли по глупости, то ли по злому умыслу – против него.

Он чувствовал, что теряет самообладание, что теперь его устами говорит голос более могучий, чем его собственный.

– Когда неподкупный Робеспьер потребовал голову Людовика Капета, он сказал Конвенту так: «Король – не обвиняемый, вы – не судьи. Вы государственные деятели и представители нации – и ничто иное. Вы призваны не вынести приговор за или против человека, но принять решение во имя общего блага, вершить дела во имя государства». Разрешите мне сказать вам сегодня: министры должны умереть чтобы народ мог жить в мире и благополучии. Для нас есть только один лозунг: «Смерть министрам!»

Публика за деревянной балюстрадой отозвалась рукоплесканиями и дружным хором:

– Смерть министрам!

Не все члены общества присоединились к аплодисментам. Кое‑кто глядел на Галуа со смешанным чувством негодования и изумления. Эварист увидел лицо Пеше д’Эрбинвиля, с иронической улыбкой шептавшего что‑то соседу. Мельком увидел сочувственно кивавшего головой Распая. Следующих ораторов Галуа не слушал. Он без конца перебирал в уме сказанные фразы, вспоминал, что еще нужно было бы сказать. Из отдельных слов, которые доходили до сознания, он понял, что не все республиканцы желают министрам смерти. Но аудитория много раз прерывала их криком, к которому он прислушивался с радостью:

– Смерть министрам!

Собрание кончилось. К Галуа подошел Распай.

– Ваша речь мне понравилась, Галуа.

Эварист покраснел:

– Очень рад.

Вместе вышли на улицу Ришелье, повернули налево, вокруг Лувра, к набережной Эколь.

Распай нарушил молчание:

– Речь ваша мне понравилась логикой и точностью. Вы сказали именно то, что хотел сказать я. Вы, по‑видимому, знаете, что самое важное – заставить народ понять, что происходит, укрепить в нем волю к борьбе. – Он скорей говорил с самим собою, чем с Галуа. – Без народа мы бессильны. Когда же снова разразится его гнев? Когда сметет он трон Луи‑Филиппа? Достаточно ли значителен вопрос о наказании министров, чтобы дать толчок победоносной революции? Никто не знает.

– Вы верите, что народ может скоро восстать? – шепотом спросил Галуа.

Распай задумчиво смотрел на Сену.

– Как знать? Мы еще слабы. Среди нас царит разброд. Мы редко сходимся в выборе тактики, в решении спорных вопросов. Среди нас есть люди, с которыми трудно работать; шпионы, которых считают самыми ярыми республиканцами. Приходится бороться не только с порядками Луи‑Филиппа, но и с бонапартистами, котором хотелось бы посадить на французский престол Наполеона Второго; с легитимистами, которым хотелось бы Генриха Пятого. Но придет и наше время. Я, может быть, и не доживу до него. Значит, доживете вы. Я верю, что наши старания приблизят этот день. А вы?

– Твердо верю, – почти неслышно отозвался Галуа.

Замолчали. И тут они услышали, как к набережной Эколь направляется шумная толпа. Вскоре явственно послышались крики:

– Смерть министрам!

 

Декабрь 1830 года

 

Эварист перешел на второй курс новой Нормальной школы. Он знал: он здесь не для того, чтобы учиться, а для того, чтобы сеять недовольство. Не тащиться кое‑как вперед еще два невыносимых года, а сеять любовь к республике и недоверие к директору. Однако единственное, чего добился Эварист, была ненависть одноклассников, пришедшая на смену холодному равнодушию. Задуманная Эваристом и его республиканской группой кампания в Нормальной школе потерпела неудачу. В результате Эварист стал посмешищем, а престиж мосье Гиньо возрос. На декабрь было назначено публичное выступление.

Эварист выступил. И сразу начали твориться странные дела. Преподаватели перестали замечать и спрашивать Галуа. Товарищи поглядывали на Эвариста искоса, перешептывались и, когда он подходил ближе, внезапно замолкали. Студентов вызывали в кабинет директора и его помощников. Они возвращались оттуда с важным и таинственным видом. Но вот накаленная атмосфера разразилась внезапной бурей.

9 декабря в учебную аудиторию, где собрались все учащиеся, явился мосье Гиньо в сопровождении помощника директора мосье Жюмеля и надзирателя мосье Хэбера. Дрожащей рукой директор нес газету. Он заговорил, и голос его трепетал не столько от гнева, сколько от скорби. Сегодня ораторским приемам места не было. Только опытный слушатель мог заметить, как искусно раздута скорбь и подавлена злоба.

– Я должен поговорить с вами об очень серьезном деле. Среди вас есть Иуда!

Слова произвели нужное впечатление: аудитория застыла. Теперь – подбавить еще холоду, пока в положенное время не раздастся взрыв.

– У меня перед глазами листок, который называется «Газетт дез Эколь» («Школьная газета»). В ней напечатана статья, незаслуженно, в грязных и вульгарных выражениях подвергающая меня оскорблениям. Я уверен, что вы, к кому я обращаюсь с этими словами, поверите мне: появление этой заметки меня совершенно не волнует. Если бы дело было только в ней, я бы выбросил грязный листок и тотчас же забыл о нем.

Но произошло нечто чудовищное и неслыханное! Впрочем, я не могу говорить об этом, не прочитав вам прежде отрывок этой мерзости. Да простится мне, если я оскверню воздух нашей Нормальной школы.

Он надел очки.

– Я прочту конец этой статейки, ибо, как вы увидите, я должен прочесть его. Прошу слушать каждое слово. Так называемый редактор в конце пишет:

 

 

«Мы не можем завершить нашу статью лучшим образом, чем приведя следующее поступившее к нам письмо:

«Господа!

Помещенное вчера в «Лицее» письмо мосье Гиньо по поводу одной статьи вашей газеты показалось мне весьма неуместным. Думаю, что вы будете рады приветствовать каждую возможность сорвать маску с этого человека.

Вот факты. Их могут подтвердить сорок шесть студентов:

28 июля многие студенты Нормальной школы хотели пойти на баррикады. Мосье Гиньо дважды заявил, что может обратиться в полицию, чтобы водворить в школе порядок. В полицию – 28 июля!

В тот же день мосье Гиньо со свойственной ему любовью к точности сказал нам: «И с гой и с другой стороны полегло много храбрецов. Будь я военным, я не знал бы, на что решиться. Чем пожертвовать – свободой или присягой королю?»

Вот каков человек, который на другой день нацепил себе на шляпу трехцветную кокарду!

Все свидетельствует о том, что это ограниченный человек, совершенно лишенный чувства нового. Надеюсь, вы будете рады узнать эти подробности и ваша уважаемая газета извлечет из них возможно большую пользу».

 

 

Он положил листок на кафедру.

– Если бы не подпись, меня бы не задело это письмо, со всей ложью и клеветой, которые в нем содержатся. Оно подписано: Студент Нормальной школы. Письмо сопровождается примечанием редактора:

 

 

«Помещая это письмо, мы решили не оглашать подпись, хотя нас об этом не просили. Следует заметить, что сразу же после трех памятных июльских дней мосье Гиньо объявил во всех газетах, что представляет студентов в распоряжение временного правительства».

 

 

Он снял очки и повертел их в руках.

– Кажется невероятным, что среди вас нашелся хотя бы один, кто мог так трусливо и подло поступить с нашей Нормальной школой, товарищами, со мной. Единственное, что мне остается сделать, это найти его, опросив каждого из вас в отдельности.

Повелительным жестом он указал на первого студента в первом ряду.

– Не вы написали это письмо?

– Конечно, нет, мосье.

Затем на второго:

– Вы, может быть?

– Нет, мосье.

Еще восемь вопросов – он рассчитал, и этот тип будет у него в руках. И минуты не пройдет.

Третьему:

– Вы писали письмо?

– Нет, мосье.

– Вы?

Ответа не последовало. Что‑то пошло не так.

Он строго повторил:

– Второй раз спрашиваю, вы писали это письмо?

Он показал пальцем на четвертого студента в первом ряду:

– Не знаю, мосье, как ответить.

– Не знаете, вами ли написано письмо?

– Нет, мосье, знаю. Но я знаю также, что, ответив «нет» на ваш вопрос, я выдаю товарища.

«Паршивый щенок! – подумал директор. – Да как он смеет?» Без всякого перехода спокойствие мосье Гиньо внезапно рухнуло. Он грохнул кулаком о кафедру и неистово закричал:

– Боитесь выдать товарища? Какое благородство! Какая верность Иуде! Сегодня, молодой чело – зек, вы укрываете преступление, завтра станете соучастником. – Его крики слились в бушующий поток. – Я знаю, кто это сделал. Я узнаю гнойную язву на теле нашей школы, этого Иуду, который прячется среди нас.

Он сошел с кафедры, поравнялся со вторым рядом и указал на Эвариста.

– Вы! Вы это сделали! Попробуйте только возразить!

– Мосье…

– Не смейте разговаривать. Никогда больше не попадайтесь мне на глаза. Никогда! Слышали? Никогда! Складывайте вещи и убирайтесь. Ничего, мы отделаемся от этого студента. Хуже школа еще не видывала. Вон отсюда!

– Мосье, вы не имеете права…

– Молчать! Или, клянусь богом, я вас ударю. Вон! Убирайтесь…

Он повернулся к двоим, стоящим на сцене:

– Вами займутся мосье Хэбер и мосье Жюмель. Отправляйтесь сегодня же. Никогда больше не желаю ни видеть, ни слышать вас.

Он хлопнул дверью, вошел в кабинет и тяжело опустился на стул. Отер пот со лба. Пропади он пропадом, этот Галуа! И этот четвертый в первом ряду. Мосье Гиньо взял лист бумаги и принялся за письмо. Неровный, дрожащий почерк постепенно сделался увереннее, аккуратнее. Чем добродетельнее были его доводы, тем больше несправедливых обвинений он сыпал на голову Эвариста. Он писал:

«Господин министр!

С глубокой скорбью вынужден я немедленно до вести до вашего сведения о мере, которую мне пришлось принять на собственную ответственность и которую прошу вас безотлагательно утвердить. Я только что исключил из Нормальной школы и препроводил домой, к матери, ученика Галуа по причине, указанной в письме, которое я имел честь вам написать третьего дня.

Речь идет о письме, помещенном в номере «Газетт дез Эколь» – назовем ее своим именем – за тот же день, откровенно подписанном: Студент Нормальной школы. Со мной говорили многие из тех, кто читал это письмо. Все считают, что оно слишком глубоко задевает честь школы. Я не могу оставить этот проступок безнаказанным. Правда, все учащиеся сразу же отнеслись к письму неодобрительно. Быть может, этого и достаточно, чтобы успокоить их совесть, но мало для торжества справедливости и для того, чтобы поддержать мой авторитет.

Судя по всему, мне было ясно, что автором письма является Галуа. Я решил, что школа больше не может нести тяжелую ответственность из‑за одного человека. Виновный был обнаружен, и я не мог оставаться с ним под одной кровлей. Поэтому, на свой страх и риск, я исключил его, с запозданием сделав то, на что двадцать раз не решался в прошлом и с самого начала текущего года.

В самом деле, Галуа – единственный, кто с самого момента поступления в школу давал основания для непрерывных жалоб со стороны учителей и надзирателей.

Однако я слишком высоко ценил его несомненное математическое дарование. Я не доверял собственным впечатлениям, потому что был уже предубежден против этого ученика. Таким образом, я мирился с неровностями в его поведении, с его леностью, нетерпимым характером. Я не надеялся повлиять на его натуру, но стремился довести его до конца второго курса, чтобы не причинять горя его матери, которой, как мне известно, приходится рассчитывать на будущее сына. Все старания были напрасны. Я мог прощать ему мои собственные обиды, но с прошлого воскресенья убедился, что это зло исправить нельзя. Юноша совершенно лишен чувства нравственности, и, быть может, уже давно».

Он посмотрел на последнюю фразу и машинально пробормотал: «Совершенно лишен чувства нравственности…»

Злоба улеглась, вернулось ощущение собственного достоинства.

 

С нетерпением ждал директор ответа министра. Понадобился почти месяц, чтобы заржавленная бюрократическая машина бросила долгожданное письмо в протянутую руку мосье Гиньо. Директор прочел с облегчением.

– Так. Министр одобрил. Значит, поскольку это касается меня, с Эваристом Галуа кончено. Больше я не увижу его. И не услышу!

И все‑таки он услышал. Сначала это ему не причиняло неудовольствия; было, пожалуй, даже приятно, просматривая свежие газеты, читать об этом паршивце. Утешительно знать, что – вот оно, напечатано – вся Франция может убедиться в том, что ему самому уже давно известно: этот юноша совершенно лишен нравственных устоев. Директор с гордостью сообщал коллегам:

– Я знал, что это за тип. Пустозвон, лоботряс! Пришлось исключить из Нормальной школы.

Около 1850 года Галуа начал приобретать известность как математик. Мосье Гиньо было пятьдесят шесть лет Когда его спрашивали о бывшем студенте, он обычно говорил:

– Галуа очень рано обнаружил необычайные способности к математике. У нас в Нормальной школе это было хорошо известно. Разумеется, мы ведь не безмозглые экзаменаторы из Политехнической школы. Два раза провалить его! Можно ли представить себе большую тупость?

– А он кончил Нормальную школу?

– Нет! Насколько я могу припомнить, он слишком хорошо знал математику и после первого курса оставил школу.

В 1870 году знаменитый французский математик Камиль Жордан написал толстую книгу – на 667 страницах – о теории подстановок. В предисловии он отметил, что его работа лишь толкование рукописей Галуа. Именно эта книга сделала теорию Галуа достоянием всего математического мира. Она принесла Галуа славу, все возраставшую, пока имя его не стало одним из тех немногих великих и блестящих имен, которые история математики сохранит навеки.

1876 год был последним в жизни мосье Гиньо. Ему было восемьдесят два года.

Уже много раз и математики и люди других профессией спрашивали его о бывшем студенте Эваристе Галуа. К этому времени вялость и безразличие овладели мосье Гиньо. Он слишком долго жил, слишком много видел, помнил три революции, власть трех королей и двух императоров. Шамкая беззубым ртом, он бормотал в ответ всегда одно и то же:

– Галуа? Помню. Странный был юноша. Очень странный.

 

 

VI «ЗА ЗДОРОВЬЕ ЛУИ‑ФИЛИППА»

 

 

Вторник, 21 декабря 1830 года

 

После исключения из Нормальной школы Галуа вступил в 3‑ю артиллерийскую батарею национальной гвардии. Купил себе яркую и дорогую форму: синий военный мундир с красными эполетами, фуражку, украшенную красным султаном из конского волоса, и брюки с красной полоской. Два раза в неделю с шести до десяти утра он проходил ученье во дворе Лувра. Раз в неделю отправлялся в Венсенн на стрельбы.

Национальная гвардия была мечом буржуазии.

Теоретически в нее мог вступить каждый, но очень простая уловка закрывала путь беднякам: гвардейцы были обязаны приобрести дорогое обмундирование. У людей в лохмотьях денег на форму не было. Прослойка республиканцев была слишком мала, чтобы изменить порядки или повлиять на действия национальной гвардии.

Новый лозунг республиканцев гласил: «Вступайте в артиллерию национальной гвардии!» Артиллерия состояла из четырех батарей. Во второй и третьей батареях республиканцы составляли большинство. В четвертой – около половины. Только в первой, членом которой был сын Луи‑Филиппа, республиканцев было меньшинство.

Наступило 21 декабря, день, которого республиканцы ждали с надеждой, правительство – со страхом. Республиканцы были готовы. Готова и гвардейская артиллерия. Но был готов и Луи‑Филипп со своей национальной гвардией.

Шел последний, решающий день суда над министрами Карла X. Скоро в Люксембургском дворце палата пэров объявит приговор. Улицы вокруг дворца были оцеплены войсками и частями национальной гвардии. У южных дверей, ведущих в сад из Обсерватории, находились две роты улан и шестьсот солдат. Шесть тысяч военных окружили дворец. Вокруг них, среди них плотной толпой стояли взволнованные парижане.

В толпе раздавались крики:

– Смерть министрам!

– Во дворец!

– Смерть министрам!

Не прошло и полугода с той поры, когда народ подхватил крик буржуазии: «Да здравствует хартия!» Сейчас брошенный народом лозунг «Смерть министрам!» привел в замешательство национальную гвардию, защитников общественного порядка и частной собственности. Гвардия вспомнила единение с народом в июльские дни.

Кое‑кто пошел бы за народом сейчас, как пошел за ними народ пять месяцев назад, если бы не мысль: «Мы не сможем поддержать порядок, и тогда не миновать грабежа».

Национальная гвардия не тронулась с места.

 

На площади Пантеона профессору Араго повстречалась группа, вооруженных дубинками людей, повторяющих боевой клич этого дня:

– Смерть министрам!

Профессор предупредил их, что они играют на руку врагам. Они дают повод для применения грубой силы – силы, которая обратится против них. Возвышенные речи великого мужа науки и либерала были прерваны:

– Молчите! Не желаем слушать.

Араго заволновался:

– Неужели вы не видите, что я разделяю ваши взгляды?

– У людей, одетых по‑разному, одинаковых взглядов не бывает.

Человек, которому принадлежали это слова, схватил Араго за одежду и толкнул к фонарному столбу. В эту минуту раздался громкий пушечный выстрел.

– К оружию! К оружию! В Лувр!

И, оставив Араго у фонаря, толпа устремилась к Лувру.

 

В это же время на площади Одеон к другой толпе обратился Лафайет. Старик ждал, что его примут так же почтительно и восторженно, как встречали всегда и везде. Но сегодня толпа была разъярена. В лицо ему снова и снова летели слова: «Смерть министрам!»

Лафайет говорил с толпой, как с нашалившими детьми:

– Идите по домам. Прошу вас, расходитесь с миром.

Никто не шелохнулся.

– Не узнаю июльских бойцов.

– Очень может быть, – ответил кто‑то. – В июльские дни вас с нами не было.

В эту минуту раздался пушечный выстрел.

– К оружию! В Лувр!

И, оставив Лафайета, толпа устремилась к Лувру.

 

Когда Луи‑Филипп услышал пушечный выстрел, он вздохнул с облегчением. Он понял, что это значит. Это был знак, что заключенные благополучно прибыли в Венсеннский замок. Он знал, что их не осудят на смерть, но боялся того, что могло произойти по дороге в тюрьму. Что касается всего прочего, он готов. Он не проиграет сражения. Он не так глуп и слаб, как Карл X.

21 декабря вместе со всеми артиллеристами Галуа находился во дворе Лувра. План артиллеристов‑республиканцев был прост. Сказать по правде, их план страдал всего одним пороком: он был чересчур прост. Составляя его, республиканцы не учли, что новый порядок куда умнее и безжалостней глупых старых порядков Карла X.

План был таков: в последний день суда гвардейская артиллерия остается в Лувре. В июльские дни решающий момент революции наступил с поражением швейцарцев и взятием Лувра. А сейчас, еще до того как начнется битва, Лувр уже будет в руках артиллеристов, которые в большинстве своем стоят за народное дело. Здесь они дождутся появления восставших, потом откроют ворота, передадут народу орудия и пойдут вместе с ним в бой.

В караульном помещении Лувра обсуждали события дня, говорили о литературе, науке, женщинах, играли в карты. Вошел артиллерист, шепнул что‑то командиру третьей батареи Бастиду.

– Не может быть! – взволнованно вскричал Бастид.

– Посмотрите сами.

– Артиллеристы третьей батареи, за мной! – скомандовал Бастид.

Охватив ружья, все выбежали во двор, где группа артиллеристов первой батареи разбирала пушку. Обнажив шпагу, Бастид одним прыжком оказался в самой гуще:

– Прочь отсюда! Немедленно прочь, или, клянусь, я убью каждого из вас!

Навстречу поднялся офицер:

– Капитан Бастид! Я командир Барре.

– Будь вы хоть сам сатана, мне наплевать. Убирайтесь! Мне приказано, чтобы никто близко не подходил к орудиям без моего разрешения. Проваливайте.

Барре и его люди отступили. Артиллеристы привели пушку в порядок. Бастид поставил у орудия часовых, которые должны были ежечасно сменяться. Первыми вызвались стоять в карауле Галуа и Дюшатле. Оба служили в третьей батарее.

Когда они остались вдвоем, Галуа сказал:

– Из этого ничего не получится. Перегрыземся здесь все между собой, вместо того чтобы сражаться в одних рядах с народом. Однажды, когда мы и сами на это не надеялись, нам удалось выиграть революцию, хотя мы просто выжидали. И только поэтому они решили, что опять произойдет то же самое. Вот увидите: ничего не выйдет, если мы не возьмем это дело в свои руки.

Усталый, продрогший и голодный Дюшатле молчал. Галуа с удивлением заметил, что товарищ ни разу не прервал его.

– Я говорил с ними. Пытался им втолковать, что нельзя выиграть сражение, дожидаясь удобного момента. Он может вовсе не наступить. Нужно отдать орудия народу и поднять его на борьбу. Действовать надо, а не сидеть сложа руки.

Дюшатле опять не отозвался. Его молчание стало раздражать Галуа.

– Как по‑вашему? Я прав?

– У нас тут хватает умников. Что мне рассуждать? Пусть думают Кавеньяк, Бастид, Распай. Я исполню свой долг. Для черной работы Дюшатле пригодится. Я доволен, что с меня снимают ответственность, что кто‑то думает вместо меня. И какая муха вас укусила? Вы артиллерист, значит вам положено слушаться офицеров. Вот и слушайтесь. А вы вместо этого целый день убеждаете их изменить план действий. С какой стати они будут вас слушаться? Кто вы такой? Какой‑то парень, две недели тому назад надевший форму. Какое право мы имеем их поучать? Мы никто, просто молодые люди. Еще не каждый в нас уверен. Ясно, что я имею в виду?

– Ясно, черт возьми! Республиканцы, да и другие, все они уверены, что мудрость приходит с опытом и годами. Ох, Дюшатле! Тошно от того, как устроен этот мир. Меня никто не желает слушать. Я всегда одинок.

– Теперь вы, кажется, готовы заплакать? Да ведь вы совершенно не правы. Когда вы мне впервые попались на глаза и я увидел, что вы не дурак, вы именно этим мне пришлись по душе. Правда, порой и от вас хочется бежать куда глаза глядят. Но вы думаете, всем нравятся умные молодые люди? Думаете, республиканец обязан быть чем‑то необыкновенным и не имеет права завидовать? А он сплошь да рядом не лучше всякого другого. Просто он случайно оказался с теми, на чьей стороне правда. Возьмите Пеше д’Эрбинвиля. Он совсем не глуп. Но я заметил, какими глазами он смотрит на вас. Он вас не любит. Ему бы хотелось, чтоб умней его никого не было. Со мной он ладит: я не опасен. Язык у него подвешен лучше моего; место он всегда будет занимать более важное, чем я. Вы другое дело. Вы можете его обогнать. Понятно? Одного на свете вы не понимаете: человеческой натуры.

Галуа прервал его:

– Человеческая натура! Судя по тому, что я испытал и чему научился, я питаю к ней глубочайшее отвращение. Я следил за ее проявлениями и в школьные годы, и когда обращался в академию, и даже здесь, среди республиканцев. Людей вообще я люблю, но взятых в отдельности – я их за очень редким исключением ненавижу, терпеть не могу, не выношу, презираю.

– Неправда, – пробурчал Дюшатле.

– О, вы и не знаете, друг мой, как я мучаюсь. Я ненавижу самого себя за ту ненависть, которая растет в моем сердце. Ее заронили туда учителя, экзаменаторы Политехнической школы, академики, короли. Там она растет и растет. Вырвать ее можно только вместе с моим сердцем, моей жизнью.

Взглянув на сведенное напряжением лицо Эвариста, Дюшатле испугался, как бы его друг не заплакал.

– Я понимаю, Эварист, – мягко сказал он. – Настоящие друзья вас знают, вы дороги им такой, как есть.

Оба помолчали. Когда их дежурство кончилось, они пошли в караульное помещение. Там было тепло. Стоял присущий всем караульным помещениям в мире смешанный запах пота, кожи, спирта, вина и грязи.

Галуа присел в углу, взял бумагу, стал писать. Кончив, он быстро прошел на середину комнаты и вскочил на стол, за которым несколько артиллеристов играли в карты. Эварист нарушил их игру, сшиб карты на пол.

– Слезай, подлец! – рявкнул один из игроков. – Не видишь, что ли, мы тут заняты?

Изо всех сил Галуа закричал:

– Артиллеристы! Я хочу прочитать воззвание! «К оружию! К оружию!.»

– Заткнись! Хватит с нас. Наслушались вдоволь.

Кто‑то подошел к Галуа, вырвал из рук бумагу и разорвал в клочья. Галуа спрыгнул со стола и на лету повалил наскочившего артиллериста на пол. Артиллерист силился приподняться. Сцепившись, они боролись на полу.

Внезапно распахнулась дверь, раздался неистовый вопль:

– Нас окружили! Национальная гвардия и линейные части!

– Выходить с ружьями! – скомандовал Бастид.

Повернувшись к дерущимся, он добавил: – Прекратите. На сегодня достаточно.

Оба быстро встали на ноги, как будто между ними ничего не произошло, взяли ружья и вышли во двор.

Лувр был действительно окружен плотным кольцом. Очаг революции, который мог бы воспламенить весь Париж, был теперь отрезан. Ворота были закрыты. Только силой могли артиллеристы прорваться наружу. Только силой могла войти в Лувр национальная гвардия.

И вот раздался громкий пушечный выстрел.

Крик «К оружию!» охватил Париж.

Смешавшись с народом, республиканцы повели толпу на Лувр. Но когда они прибыли туда, их встретило двойное кольцо национальных гвардейцев и солдат. Внутренняя цепочка была обращена к Лувру, внешняя – к народу, стремившемуся проникнуть во дворец снаружи. Люди не бросились на гвардейцев. Гвардейцы, стоявшие к ним лицом, не напали на народ. Внутри кольца положение было точно таким же: ни гвардейцы, ни артиллеристы не трогали друг друга. И только град оскорблений и ругани сыпался с обеих сторон:

– Смерть министрам!

– Преступников защищаете!

– В июле вы дрались с нами, а теперь вы против нас!

– Мятежники!

– Республиканцы проклятые!

Артиллеристы каждое мгновение ждали, что на них нападут. Они были наготове. Даже спящие не выпускали ружей из рук.

Наступил день. Все устали. Было пасмурно, холодно, пошел мокрый снег. Никому не хотелось больше думать о революции. Хотелось есть, спать. Вспомнили, что наступает рождество. Два кольца национальных гвардейцев стали не такими уж плотными. Виноторговцы, мясники, пекари проникали через цепи и продавали свой товар артиллеристам, просовывали его сквозь железные решетки. Таким же образом получали деньги. Трагедия превращалась в фарс. Все больше народу пробиралось сквозь оцепление. Между артиллеристами из Лувра и их женами, друзьями и невестами, стоявшими за оградой, завязались оживленные разговоры.

 

22 декабря в Париже все еще царило напряжение. Теперь все уже знали – одни из газет, другие от соседей, – что министры приговорены к пожизненному тюремному заключению, а не к смертной казни. На каждом углу бурлили митинги протеста. Любой пустяк мог нарушить равновесие и послужить толчком для революции. На улицах появились воззвания, призывающие к порядку. Они были подписаны Лафайетом и произвели весьма слабый эффект.

Утром этого дня произошло событие, склонившее чашу весов. Король и придворные вовремя вспомнили о роли, которую в июльские дни сыграли студенты. Своевременно вспомнили они о славе, озарявшей в глазах народа форму слушателя Политехнической школы. Теперь директоров школ попросили обратиться к студентам:

«Выйдите на улицы! Идите все! Идите и призывайте к умеренности. Убедите народ, что ему сохранят свободу. Верьте, что так и будет. Исполните ваш славный долг. Предотвратите кровопролитие в интересах человечества, в интересах народа, в интересах Франции».

Призыв подействовал. Слушатели Политехнической школы и студенты других школ вышли на улицу, на этот раз с благословения наставников. Они говорили, убеждали и повторяли народу заверения, которые слышали сами: что свобода останется неприкосновенной. Люди устали, замерзли. Национальная гвардия и студенты их не поддержали. От республиканских руководителей, окруженных в Лувре, они были отрезаны. У людей пропало желание сражаться. Стали расходиться по домам. Тогда отошла национальная гвардия. А потом раскрылись и ворота Лувра. Артиллеристы тоже разошлись.

Свой долг по отношению к королю Лафайет выполнил. Под командой старого генерала национальная гвардия защитила короля и его режим. В Париже царил порядок. Не было пролито ни капли крови.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: