Сегодня я сидел у Киры Викторовны в лаборантской, готовил пособия к экзамену и вдруг услышал ее разговор с Нинон‑Махно.
– Понимаешь, ее освободили от экзаменов, мать мне справку принесла, а Дора все равно хочет сдавать…
– Это точно?
– Ее уже три года в институте наблюдают…
– Но сейчас столько лекарств…
– А многие от лейкемии вылечиваются?
– Такая девочка способная…
– Мать на чудо надеется, на переходный возраст, бывают иногда случаи самоизлечения…
– А я все удивлялась, почему ее мать стала так быстро старухой?! Помнишь, в пятом классе – красивая приходила женщина…
Я застыл. Чернышева мечтала о мединституте, ходила в какой‑то анатомический кружок, читала книги по микробиологии, даже доклад сделала в девятом классе о перспективах борьбы с неизлечимыми болезнями.
А сама, значит, знала, как мало ей отпущено времени, знала, что лечение – лишь оттяжка. И все равно радовалась жизни, солнцу, всех дураков вроде меня жалея, что мы не умеем наслаждаться жизнью…
– Если бы знать, – тихо говорила Кирюша, – я бы иначе с ней обращалась, я бы уделила ей внимание.
Я вспоминал, как в прошлом году приходил к ней и мать ее кормила меня, даже вино предлагала, а Дорка посоветовала меня молоком поить.
Она ведь веселая, умела и шутить, и помогать, он обычно успевала трем девчонкам написать сочинения а только потом себе, потому Оса не сразу ее разгадала. А ходила всегда осторожно, медленно, в какой‑то странной внутренней обособленности.
Она однажды написала о своей страсти – статуя из корней. Я видел ее «старика», который с вязанкой хвороста поднимается в гору. Он очень стар, идет с трудом, а надо жить, несмотря ни на что, и поэтому он будет собирать хворост для продажи, пока у него хватит сил ходить.
|
Теперь понимаю – это она о себе. И еще она добавила, что ей нравится делать из простого корешка что‑то очень необычное и красивое, радующее людей.
Надо же, какой человек учился рядом!
Осенью я был у нее на дне рождения. Мать ее целый бал устроила, специально в школу приходила, мальчиков приглашала. Мы с Митькой попозже зашли, боялись скукоты. Все танцевали, Дорка одна сидела и пластинки меняла, потом мне показала альбом, подарок матери. Ее мать в него собрала все Доркины фотографии со дня рождения, наклеила и под каждой смешные надписи сделала, стихи написала веселые.
Дорка осторожно переворачивала страницы, а меня ее пальцы удивили, тонкие, зеленоватые, касаются всего ощупью, будто слепые.
Я ее танцевать пригласил, она улыбнулась и сказала:
– Не надо ложной вежливости, тебе же не со мной хочется танцевать, зачем себя насиловать за мамины пирожки?!
А еще она написала сочинение о Григории Мелехове. Самом трагичном образе русской литературы. Мужики его ненавидят, как офицера, офицеры презирают, как мужика, белые ловят, потому что красный, красные – считая белым. И она здорово закончила, я даже наизусть запомнил, когда Оса ее работу вслух читала: «Поэтому, устав метаться, он ищет покоя и уходит с Аксиньей, а когда она погибает, жизнь теряет последний смысл. Над ним встает черное солнце».
Что же я вынес из школы? Знания? Несмотря на двойки? Это было несложно, я прекрасно понимал характеры наших учителей и всегда мог так отвечать, чтоб «в масть». Да и в учебниках я улавливал самое главное, никогда лишнего не прихватывал, интересовали меня только химия, физика и немножко литература, да и то, когда Оса появилась. Дружба? Но я не помог другу… Ненависть? Но Ланщикова я больше презирал, чем ненавидел. Любовь? Меня так история дядьки и Афифы напугала, что я бегал от всего серьезного как черт от ладана…
|
Я очень боюсь теперь выпускного вечера, как бы Чернышева по мне не догадалась, что я знаю правду… Я другими глазами на нее буду смотреть, а у нее, наверное, обостренная интуиция. Вот с кем бы Митьке подружиться! Он бы понял тогда, что не так уж несчастен, что все может быть куда страшнее. А он мечтал быть кому‑то нужным. Он понимал, что я могу без него обойтись, что Антошке он безразличен, а Дорку он бы поддержал. Может, я схожу с ума, планирую прошлое, как девчонка?! Но все три истории выбили меня из седла. Сначала Оса, потом Митька, а теперь Чернышева.
Последнее время почему‑то я стал наблюдать за родителями. Мне хочется понять, как они отнеслись к Митькиной беде. Но со мной они об этом не разговаривают. Мать была у него дома, рассказала, что ему наняли адвоката. Кажется, она дала деньги его матери, жалеет ее, а о нем – ни слова. И отец молчит, но сочувствует ему, только раз сказал, что он поступил как мужчина. А мои дела их мало волнуют, они не сомневаются что я экзамены сдам и в институт поступлю, хотя они никаких репетиторов, как некоторым, не нанимали Я сказал об этом, ведь и у Зоткина, и у Мамедова, и Костровой – по два‑три репетитора.
Отец только плечами пожал.
– Или сам поступай, или работай, нечего белоручкой быть!
|
Но сам‑то он не пошел учиться, стал работать. Правда, сначала из‑за брата и сестры, потом из‑за матери. А ему бы в лесничие, а не шофером, проходит его жизнь неправильно…
Нет, я никому не позволю себе жизнь испортить, пока здоров, пока есть силы, есть голова, все выдержу, все равно стану геологом!
Только на выпускной идти неохота, хотя экзамен сдаю прилично, ни одной тройки.
Ну вот и смахнул десятилетку… И ни одной тройки на экзаменах. Правда, вкалывал здорово, чтоб не думать об Осе, Митьке, Чернышевой. Когда зубришь – отключаешься. Потом я вдруг увидел, что они довольно стройные – все предметы, есть внутренняя логика. Наверное, мне самому надо было все пройти, доходит тогда проще…
А жалко, что у нас не в моде самообразование, я куда быстрее все предметы прошел бы, без хвастовства. Меня ведь в школе все отвлекало, да и пошло, зубрить. Из‑под палки. А иметь бы программу, учебники, я б все посдавал сам с охотой, без всяких устных объяснений. Ведь у нас только два учителя объясняли все как бы пунктиром. Дед Мороз и Оса. Эмилия Игнатьевна нас подводила к доказательствам, а остальное мы сам соображали. Оса тоже весь материал никогда не пересказывала. К примеру, «Поднятую целину» дала за два урока. На первом рассказала о тематике, истории, сравнила с «Тихим Доном», «Петром I», а на втором – прошлась по психологическим особенностям Давыдова, Нагульнова и Разметнова. И все на место встало, остальное же вокруг монтировалось, как мозаика. Она заставила нас понять их отношение к жизни, сколько им было отпущено от бога, то есть от Шолохова.
Выпускной позади! Пошел я с неохотой, я все вспоминал последний звонок, тогда еще Митька был рядом, даже цветы преподнес Осе лично, где‑то достал совершенно мокрые пионы, встряхнул, вручая, и Оса запищала, как девчонка…
Я тогда удивился, я и не подозревал, что он к ней привязался, что она в его жизни начала что‑то значить, да и обидно. Оса так со мной обошлась, а мой лучший друг – цветы?!
– Подлизываешься… – сказал я холодно, но Митька не обиделся, тряхнул головой и одним словом оборвал разговор.
– Благодарю…
Я промолчал, конечно, без Антошки не обошлось, она всегда доказывала, что нам с Осой повезло, что она «не тривиальная личность…».
Еще бы, на своей шкуре испытал…
Все изменились, стали независимые. Мы демонстративно курили на лестнице, галантно кланяясь учителям. Мать ругалась, что на мой рост ничего готового купить нельзя, нет костюмов на длину в два метра. Я ее утешил, говоря: «Скажи спасибо, что я парень, а если бы тебе такое платье пришлось для дочки подбирать?» Она засмеялась и решила по выкройке сама мне брюки сшить, а пиджак купить готовый. И как это ни смешно – вышли у нее брюки, хотя никогда раньше не шила. Она вообще у нас способная, за что ни возьмется. И брюки выглядели прилично, а вот покупной пиджак оказал недомерком, хотя она выпустила рукава, как могла, до конца, а внутри подшила другим. И тогда я решил, что не буду пижонить черным костюмом, надел куртку кожаную, дядька мне ее прислал в подарок к окончанию. Она не совсем новая, но настоящая, геологическая я сразу стал солидной личностью. И пошел в ней, как мать ни воевала, без галстука…
А когда оказался в школе, почудилось, что все это уже было. И визжащие девчонки, и неторопливые парни, и столы с бутербродами, и бутылки с лимонадом. Мы хотели собрать на шампанское, но Кирюша убедила отказаться от этой затеи: «У нас, вы же знаете, и так в школе неприятности. Имейте совесть, не надо усугублять…»
У всех почти были цветы в руках. Я даже пожалел, что не взял тюльпаны, которые мать с утра купила. Но пока фотографировались во дворе, она все же пришла, смущенная, растерянная. Она захватила цветы сунула мне без слов, и я обрадовался. Я их Зое Ивановне подарил, мало она со мной мучилась…
Несколько раз я проходил мимо Осы, делая вид, что ее не вижу. Я не обязан с ней здороваться, все – гудбай! Она не отворачивалась, а смотрела, точно чего‑то ждала. Неужели она еще думает, что я после всего ней подойду?!
Выглядела она паршиво, все лицо в морщинках, будто подпекли изнутри, она казалась много старше моей матери, хотя раньше я думал, что она лет на десять моложе.
Потом все уселись за столы. Учителя перед нам устроились, им сдвинули четыре стола вместе, и стал они речи произносить.
Эмилия Игнатьевна напомнила, что без математики нет настоящего мужчины, а я мгновенно перенесся прошлое. В пятом классе наш Дед Мороз в юбке ставила мне ежедневно двойку, не спрашивая, за опоздания, а я назло приходил после звонка все позже и позже. Тогда она усовершенствовала методику. Двойки ставила, а потом оставляла после уроков на то количество минут, что я пропускал. И сама со мной сидела, читала журналы и туманно поглядывала вокруг… Больше всего меня злило, что математикой она со мной не занималась, только сидела как надзиратель, и я принес сероводород, слегка его смочив… Запах был «ангельский»! Первую минуту она потянула носом, но промолчала, вторую – посмотрела на меня с любопытством, а на третьей – вышла из класса, заперев дверь. Так я и сидел один, вдыхая этот «аромат»…
Хорошая она старуха, хоть и вредная, но все ее троечники, говорят, потом в институте получают четверки и пятерки. Она с нас семь шкур спускала…
Кира Викторовна сказала, что наш класс был самый трудный в ее практике, но интересный.
Потом что‑то бесцветное, как всегда, понесла Нинон‑Махно. Я мгновенно отключаюсь, даже когда пытаюсь вслушаться. Наверное, поэтому мне всегда казалось, что она говорит одно и то же…
Я ждал Осу. Почему‑то хотелось на прощание услышать ее тонкий странный голос. Она всегда вроде монотонно говорила, а не оторвешься, даже когда я делал вид, что не слушаю.
Оса встала, вышла вперед, она была такая маленькая, что иначе бы мы ее не увидели за столом, помолчала. Она в начале урока всегда немного молчала, чтобы собраться с мыслями, чтобы мы успокоились.
– Самое страшное в жизни – не встретить понимания, сочувствия в трудную минуту… – начала она, и в зале мгновенно стало тихо. Даже учительницы перестали шептаться, хотя Наталья Георгиевна усмехалась…
– А трудная минута никого не минует. Не надейтесь пройти легко по жизни…
Я никогда раньше не замечал, что она слегка задыхается.
– И я вам желаю научиться не думать только о себе, научиться любить и не быть любимыми…
Она говорила, с трудом подбирая слова.
– Только любящий человек бывает по‑настоящему горестно счастлив, другие проходят всю жизнь пустоцветами, вечно голодными, вечно жаждущими, но и муку ничто не утолит, пока они не испытают боль любви.
Она улыбнулась с вызовом.
– Я желаю вам боли, страданий, мучений, трудностей, я желаю вам любви в деле, в жизни, в учебе…
Она села под недоуменные перешептывания. Некоторые мамаши, проникшие в зал как общественницы с трудом скрывали недовольство. Оса сбила праздничное настроение, и теперь никто из десятиклассников не вылезал с ответными казенными прочувственными речами.
Радостно и чуточку отсутствующе улыбалась Чернышева. Варька стала мне жаловаться на мать, которая пошила ей белое платье из материала для занавесок.
Оно было какое‑то заковыристое и шуршало, как целлофановая упаковка. Время от времени Ветрова вдруг широко‑широко открывала глаза, точно просыпалась и возвращалась откуда‑то, помаргивая. Или мы так устали, что уже не было сил радоваться?!
И тут я заметил Антошку с Чаговой. Она сидела точно Робинзон на необитаемом острове, вглядывающийся в горизонт. Так и не нашла подруги, хотя по очереди пыталась дружить со всеми девчонками.
Я видел только ее косу, похожую на лисий хвост, такую же пушистую и толстенную, она сидела ко мне спиной и почему‑то не устроила на своей голове никакого сооружения.
Я так пристально ее разглядывал со спины, что Варька возмутилась.
– Смотри, дырку прожжешь!
И вдруг мне захотелось на прощание поговорить с Глинской, сам не знаю о чем. Нет, не мириться, мы и не ссорились, а просто перекинуться парой слов.
Она точно почувствовала это, обернулась, внимательно посмотрела на меня и вышла в коридор. Я секунду помедлил из приличия, потом выскочил за ней. Я знал, что она никуда не уйдет, что она ждет меня.
Мы встали у окна и долго смотрели на закат, резкий, яркий, точно кто‑то опрокинул тюбики с красками на небо.
Кожа ее засветилась, она не употребляла никакой косметики, как многие девчонки, и я впервые заметил, что у нее очень длинные ресницы, похожие на воробьиные перья. Такие же серые, встрепанные… Она ждала, чтобы я первый заговорил, а мне хотелось услышать ее голос. У Антошки он был интересный, иногда писклявый, а иногда грудной. Ни у одной девчонки не ломался голос по‑мальчишески, как у нее…
– Ты ни о чем не жалеешь? – спросила она, точно мы уже давно разговариваем.
Я пожал плечами, слишком многое на меня давило в последнее время.
– А я жалею, что долго не могла повзрослеть…
Я нечаянно улыбнулся, она по‑прежнему не доходила мне до локтя, эта взрослая особа.
– Ты обиделся, что я оправдывала Осу?
Точно сама не знала. Я пожал плечами.
– А ведь она права… Тебя никогда еще жизнь не била, поэтому ты и получился толстокожим… Не смотри так! Я испытала больше тебя, честное слово, думаешь, мне легко далась история с Ланщиковым? Да и Митьку теперь я не могу забыть.
Я вздрогнул от этого имени, а она повернулась, посмотрела на меня, глазищи стали огромные, яркие, хотя я не смог уловить, какого они цвета.
– Ты мне нравился, Сережка, очень‑очень… – Она вздохнула и засмеялась. – Представляешь, у меня теплело все внутри, когда я входила в класс и видела тебя.
Я стоял, как будто мне «замри» сказали. Все что угодно ждал от нее, любой гадости, но такого! Прям Евгений Онегин и Татьяна Ларина!
Она перебросила свою косу со спины на грудь, накрутила ее на руку и коснулась меня кончиком.
– Не бойся, все уже давно прошло, перегорело, но я не могла мириться с тем, что ты был как все. Наверное, потому и злилась и подначивала… Я даже к Митьке тебя ревновала…
Она спокойно произнесла его имя, а меня снова точно током ударило.
– Не думай, что я его презирала, я очень ценила его отношение. Ко мне ведь никогда никто всерьез не относился, все быстро ссорились, я раздражала и девчонок и ребят категоричностью, наверное, а он принял меня какая есть…
Она вздохнула.
– Но разве я виновата, что он мне не нравился, что мне никто, кроме тебя, не нравился?!
Антошка засмеялась, глядя снова в окно. Я ничего не мог сказать, как под наркозом.
– А в общем, грех жаловаться, ко мне все же мальчишки всегда неплохо относились, даже Ланщиков… Но мне хотелось настоящего чувства один раз и на всю жизнь, а ты даже не заметил…
Она внезапно повернулась спиной к окну, оперлась на подоконник, глаза ее сразу потемнели.
– Ничего, все к лучшему в этом лучшем из миров. Уже прошло, давно прошло, и теперь я от тебя совершенно и полностью свободна, а еще через полгода даже смешно будет, что могла когда‑то переживать, не спать и зеленеть от одного слова…
Она сделала шаг к залу, потом протянула мне руку:
– Ну, прощай, я тебе очень благодарна, хотя ты ни при чем. Обидно было бы кончать школу, так ни раз и не влюбившись…
Я пожал ее руку. Ее рука просто утонула в моей, растаяла.
С полчаса я стоял у окна после ее ухода, хотя начались танцы, пока мимо не прошла Оса с Кирюшей. До меня донесся их разговор. Кирюша ее уговаривала не уходить.
– Не могу, тошно…
– Но хоть цветы возьми.
– Не хочется.
Слова долетали до меня туманно, я как будто до сих пор не пришел в себя, мне один раз новокаин кололи, когда воспаление надкостницы сделалось, очень похожее состояние.
– А не переживай; на всех сердца не хватит! Подумаешь, не стоит он твоих нервов!
– Я так ждала, весь вечер ждала, что он подойдет, поймет…
– Он тебя на всю жизнь возненавидел… Все‑таки парень, а ты его мордой об пол перед всеми…
Неужели это обо мне? Да нет, ерунда! Чего ей переживать! Из‑за меня?! Но почему она ушла с вечера, он только начинался, потом мы договорились с учителями пойти вместе бродить по ночной Москве, есть же традиция…
Но тут в коридор вбежала Варька Ветрова и сразу меня заметила. Она была очень взволнованная и очень торжествующая. Тут же сообщила, что Лисицын с ней объяснился во дворе, просил ждать его после армии, что она обещала…
Если она надеялась, что я начну ее ревновать, она ошибалась. Мне в таких случаях девчонки сразу становились неинтересны. Я никогда не отбиваю, как Ланщиков.
В коридоре стали появляться отдельные пары, здесь было темнее и уютнее, они кружились, никого не замечая, налетая друг на друга, как во сне. Белели платья. Казалось, девчонки крутятся в одиночку, темные костюмы парней растворялись в темноте.
– Пошли! – потянула меня за руку Варька. Я помедлил секунду.
Только‑только меня коснулась коса Антошки, пушистая и теплая.
И пока Варька не взяла меня за руку, это ощущение оставалось, не таяло…
– Ты права, не надо усложнять себе жизнь! – И я начал не в такт ее кружить, но Варька быстренько ко мне приноровилась. Она мгновенно настраивалась на партнера…
Вернулся из суда. В ушах до сих пор крик матери Митьки, когда она услышала, что ему дали пять лет, она же болеет, боится, наверное, что не доживет до встречи…
На скамье подсудимых сидели все – и Митька, и те парни, которые его били. Он не поднимал глаз, может, потому, что в зале было много накрашенных девчонок, подружек из компании Ланщикова. Они переговаривались и с конвойными, с посетителями, они‑то не смущались, чем‑то неуловимо похожие на нашу Рябцеву.
Парни были вроде нормальные… Среди них – два студента, да и погибший оказался студентом МГУ. Остальные – из ПТУ, и только Ланщиков – школьник. Я напрасно оглядывался, думал, может, и он в зале, но потом вспомнил, что он «болеет». Наверное, мамочка его запаслась вагоном справок…
Митькина мать похудела, прямо в скелет превратилась, она только из больницы вышла, она ни с кем не говорила, плакала молча, непрерывно, даже не замечая, что по ее лицу текут слезы, она на Митьку и не смотрела. А я от него не мог отвести глаз. Такой он был маленький, бритый, сжавшийся, так мучился, что на него все смотрят.
Выступали разные свидетели, говорили, что молодежь не умеет проводить свободный досуг, ругали администрацию школ и ПТУ, которые мало контролируют, что делают учащиеся, а я думал: «Ну чем, например, виновата наша Зоя Ивановна, что все так случилось?! Ведь у нее больше девятисот человек в школе, разве она может отвечать за каждого?!»
А потом ко мне подсела в зале суда Рябцева. Она стала толстая, волосы покрасила в рыжий цвет – страшней войны, она похвасталась, что уже зарегистрировалась с Ланщиковым, ей достали специальное разрешение из‑за ее «положения». И я первый раз в жизни пожалел Ланщикова. Чем видеть такую день за днем, лучше в тюрьму…
Она ни чуточки не стеснялась и я подумал, что если бы не знал настоящих девушек вроде Антошки, Варьки или даже Афифы, я бы возненавидел на всю жизнь женский пол. У нее ни одной извилины в голове нет, одна жадность и наглость. Она перемигивалась с конвойными, с подсудимыми, потом ко мне придвинулась, но меня так передернуло, что даже эта дубина поняла, скривила губы и засмеялась.
– Невинненький ребеночек?!
– Думаешь, Петька долго с тобой будет нянчиться?! – не выдержал я.
Она и не моргнула.
– Очень он мне нужен! Захочет развестись, пожалуйста, только чтобы квартира была на мое имя и машина, а с этим я судьбу свою всегда устрою.
– А если не согласится?
– У него родители грамотные, юристы, они ему все объяснят, будет шелковым…
Да разве за таких можно судить? Тоже мне – жертва! Рябцева сама приставала ко всем мальчишкам в классе, даже учителя о ней говорили – «сексуально озабоченная девица»…
Антошка тоже в зале была, я ее не сразу заметил, но она слышала, как Митька сказал, когда ему дали последнее слово, что не просит никакого снисхождения. Пора становиться мужчиной и отвечать за свои поступки.
Тут его мать упала без звука, даже перерыв сделали, приехала «Скорая», ее увезли, но на другой день она пришла в суд и слышала приговор. И вот никак я не могу забыть ее крик, прямо наваждение…
Опять поругался с матерью. Надоело слушать, как она сначала деньги тратит, а потом переживает, что не то купила, что хотела… Я бы повесился при такой жене, так и заявил, а она назвала меня паразитом. Наверное, права, в мои годы пора и зарабатывать, но когда и как? Сейчас я сдаю в геологический, уже отхватил две пятерки, в частности, за сочинение. Мне даже на секунду захотелось позвонить Осе, поблагодарить, но потом посмеялся над собой. Очень я ее интересую!
От дядьки Гоши пришло письмо, зовет в партию, если провалюсь. Он, кажется, полностью успокоился, перегорел, хотя и спрашивал, не видел ли кто из нас Афифу?! Оказывается, он ей деньги перевел, а она все отправила обратно без единого слова. Вот это характер!
А Нинка наша надумала вдруг замуж выскочить. Ее познакомили с одним старикашкой, ему больше сорока, вдовец, у него двое пацанов, пяти и семи лет. И вот где логика?! То мать страдала, что Нина – старая дева, а теперь злится, кричит, чтоб не смела себе петлю на шею вешать, что нечего на себя такую обузу брать.
Вчера они у нас на кухне целый вечер сидели, ругались, а меня одна ее фраза поразила. Нинка сказала матери, что не может больше жить «никому не нужной».
– Да ты соображаешь, что такое – парни, чужие парий?!
– Они заброшены, им‑то я и нужна…
– В мачехи идти?! Сумасшедшая? Да с твоей красотой…
– Я Дмитрию Степановичу всю правду о себе сказала. Да, он знает, что я его не люблю, но мальчикам нужна мать, они очень славные и меня так радостно встретили…
– Они тебе еще покажут радость! – Мать кипела, ее злило, что Нина с ней не считается, что все решила самостоятельно. А моя мать – командир, у нее отец по стойке «смирно» всю жизнь. Она и меня пытается взнуздать, но, когда она очень развоюется, я просто беру ее на руки и ношу по комнате. А если не помогает, не засмеется, я ее на шкаф сажаю, пусть остынет до прихода отца…
Я решил Нину выручать, зашел в кухню и матери говорю:
– Уймись, хватит воспитывать, лучше бы пирог сделала…
Она у нас пироги печь мастерица. Но тут она уж очень развоевалась. Крикнула мне «брысь!», как коту, даже скалкой запустила. Пришлось призвать к порядку и посалить на шкаф.
Сдал все экзамены, три пятерки, одна четверка, да и та, потому что проспал. Опоздал на экзамен со своим потоком, потом долго ходил, уламывал, чтоб позволили доедать. Они никак не хотели понять, что человек мог устать как собака. Мне председатель комиссии даже заявил:
– У вас железные нервы, молодой человек! Проспать последний экзамен – феноменально!
А я был занят целые дни. Бегал в кино с Варькой и Стрепетовым. Мы с ним вдруг сдружились. Умен он, как бес, все на свете понимает, хотя и выглядит пятиклассником. Он к Варьке неровно дышит, а мне смешно, когда она им командовать начинает. Она решила в этом году никуда не поступать, оформилась санитаркой в клинику, где муж Осы работает. Она хочет проверить себя, сможет ли стать врачом.
Все‑таки любопытная она личность. Оса ее лепит как глину. Варька этого не замечает, а я интонации Осы, взгляды, вкусы в ней узнаю. Я помню, как зимой Оса сказала, что не считает высшее образование для всех обязательным. К ней сразу же пристали с просьбами предсказать будущее.
Ну и она о Варьке выразилась так:
– Блестящий имитатор!
Ее мало кто понял, Варька даже нос задрала, а Глинская усмехнулась. Потом я в словаре посмотрел и поразился точности ее характеристики. У Варьки проявляется свое «я» от противного, из самолюбия, а Глинская обо всем имела свое мнение.
Но с Варькой легко, я ее наизусть читаю, как букварь. Могу сразу предсказать – за что обидится, чему обрадуется…
Мы со Стрепетовым ее таскаем каждый вечер то в кино, то гулять, а потом пьем чай у нее, она нам варенье, которое начинает бродить, скармливает с согласия матери. Стрепетов ужасный сластена, как и я… И с каждым днем меня все больше тянет увидеть Марину Владимировну. Может быть, потому, что Варька у нее почти ежедневно бывает. Наверное, мне хочется, чтобы она пожалела о своих словах, поняла, что я не тряпка, умею добиваться поставленной цели…
Иногда встречаю наших ребят. Мамедов попал в авиационный, как Таис Московская и мечтала. Ланщиков и Стрепетов поступили на юрфак МГУ. Получил двойку за сочинение Саша Пушкин, презиравший синтаксис, завалила в МГУ последний экзамен Кострова. Чернышеву не приняли в мединститут по состоянию здоровья. А Цыганкову – в авиацию, потому что она девочка. Куров же – гроза девчонок, они умирали по нему с первого класса, я никогда не видел парня, которому бы они так отравляли жизнь, оказался еще боле несчастным, чем я. Поступал он в военную академию. И перепутал на нервной почве почему‑то Гоголя и Толстого. В сочинении всюду, где надо было писать Гоголь, писал – Толстой. Это так ошеломило экзаменаторов, что ему не поставили двойку, а направили к врачу. Он решил произвести наилучшее впечатление и, пока сидел в очереди в поликлинике, стал читать стихи, громко и выразительно. Сбежались все девчонки – сестры, лаборантки, провели вне очереди в процедурную. Он объяснил, в чем дело, и ему выдали справку, что он с высокой температурой писал, да еще и анализы крови сделали скверные. В академии только глянули на его бумажки, тут же отчислили. Туда нужно стопроцентное здоровье. А у Курова первый разряд по лыжам и велосипеду.
– Вот до чего красота доводит! – сказала Варька ехидно, когда он явился, ища сочувствия.
Интересно, как дела у Антошки? Куда она поступила? Нет, я в нее не влюблен, но чем черт не шутит! Онегин потом по уши влип…
Ну вот я и побывал у Осы. Гора с плеч. Терпел, мучился, а потом – как в холодную воду, взял с собой Курова и пошел. Мы купили гвоздики, я спрятался за Курова, позвонили. Она открыла и так просияла, что я понял, какой был идиот. Мы сделали вид, что ничего не произошло, она не стала «выяснять отношений», только спросила:
– Ну как она, вольная жизнь, мальчики?
– Ничего, не жмет, – сказал Куров. – Я уже работенку подыскал.
– Где именно?
– А снабженцем в одно министерство зовут… Мы с Осой переглянулись.
– Почему именно тебя? – спросила Оса, улыбаясь.
– Расчет на обаяние! – солидно пояснил Куров. – Обычно во всех инстанциях сидят девицы, а со мной ни одна не справится, сразу лапки кверху… И все в ажуре…
Посмеялись, она стала поить нас чаем, я скромна сообщил и о своих делах, она помолчала, но я чувствовал, что она видит меня насквозь. Потом Куров тактично вспомнил об очередном свидании и смылся.
Мы продолжали пить чай.
– Очень злился на меня? – спросила она.
– Да порядком…
– Понимаешь, я не могла иначе, раз уж начала за тебя борьбу…
Я мотнул головой, до меня это дошло совсем недавно, ночью. Я вдруг в полусне увидел ее лицо. А ведь это обо мне она говорила на выпускном вечере, из‑за меня мучилась?!
– Мне страшно было, что ты так и не поймешь.
Она в упор смотрела на меня, а я тщательно растирал колено. Я стеснялся почему‑то долго на нее глядеть.
– Была, конечно, обида… Как кипятком вы меня тогда ошпарили, но и я у вас крови попил…
– Веселый разговор! – Она неожиданно рассмеялась, и только сейчас я вдруг понял, что детство кончилось, что школа позади.
– Я очень за тебя боюсь, – сказала она после паузы. – Ты способный, ты шутя добиваешься того, на что другие тратят уйму усилий. Не станешь ли ты из‑за этой легкости поверхностным?
– Что же вы всерьез мне желаете неудач?
– Может быть, хотя бы одной осечки… – Она не улыбнулась, а у меня сжалось сердце.
– Наверное, я не права… А вдруг такие, как ты, не знающие никаких комплексов неполноценности, и вырастут добрыми, человечными?! Иногда во мне говорит мрачный опыт человека, достаточно битого жизнью, но стала ли я лучше от моего прошлого?!
Она засмеялась.
– Ладно, оставайся таким, какой есть!
Я приложил ладонь к виску.
– Есть, обязуюсь сохраниться без усушки и утруски.
Давно я ничего не записывал, не тянуло. Видно, мое бумагомарание – остаток младенчества, в институте на это нет времени, да и смешно. С моим ростом дневничок кропать?!