ВСТРЕЧИ НА БОЛЬШОЙ ЗЕМЛЕ




Генерал Кабанов предоставил мне отпуск на Большую землю. Решение это я встретил настороженно: отдохнуть хотелось, но в то же время опасался, что друзья расценят этот отпуск чуть ли не как наказание. Ведь подполковник Плаксин на всех перекрестках грозил «освежить» батарею. Тревоги эти, разумеется, были напрасны. Отпуск предоставили не только мне. Гене­рал приказал сменить почти всех матросов 221-й Крас­нознаменной батареи, измученных двухлетней службой на переднем крае. Моих прежних подчиненных переводили на тыловую батарею к Володе Игнатенко, правда, и там люди не сидели без дела. В те дни батарея Игнатенко вступила в бой с фашистским кораблем, который преследовал в Баренцевом море нашу подводную лодку, и получила потом благодарность от командующего флотом и от командира лодки.

На «старушке» матросы долго и безуспешно уговаривали поехать на отдых Николая Шалагина. Он упря­мо твердил, что солдату положено возвращаться домой только с победой, а не на погляделки. Я же мечтал не только отдохнуть, но и узнать о судьбе родных.

Ревниво и придирчиво смотрел я на своего преем­ника, малознакомого офицера Демченко. Казалось, он делает все не так: и к нашему прошлому вроде бы равнодушен, и с моими любимцами суховат. Наверное, я был несправедлив. Но что поделаешь, коли я до боли любил свою батарею и очень переживал за ее будущее. Прощался с батарейцами на огневой: подходил к каж­дому в строю и пожимал руку. Когда строй распустили, еще десятки раз пожал руку «старичкам». На прощание спели нашу любимую: «Плещут холодные волны...» Запел Кучменко, подхватили все. И я тянул: «Чайки, снесите отчизне русских героев привет». Пел со всеми и плакал. Да, плакал. Не мог сдержать слез, расставаясь с дорогими мне людьми, хотя понимал, что это никуда не годится. Коля Субботин, приподнявшись на носках, нашептывал, щекоча мне усами ухо:

— Товарищ капитан, Москве горячий привет, а комиссара расцелуйте.

Он знал, что комиссара, от которого мы не получили ни строчки, я обязательно разыщу. А я вот не знал, побываю ли в Москве.

В канун Дня Военно-Морского Флота генерал при­гласил меня на праздничный ужин на флагманский командный пункт. После ужина мне предстояло сесть на попутную посудину и уйти в Полярный. Генерал спросил, есть ли у меня просьбы.

— Просьба одна: убрать людей, мешающих воевать...

— Знаю, капитан. Можете отдыхать спокойно. Значит, вернусь на полуострова. Так говорят лишь

с человеком, которого продолжают держать в строю.

В штабе Мурманского укрепленного района мне предложили ехать в Москву. Адресов много, больше всего артистов и писателей, которые побывали за эти годы на нашей батарее. Кинооператор Сергей Урусевский, служивший на Северном флоте, предложил даже ключ от своей квартиры. Но для меня главное — найти Виленкина. Я успел узнать: из госпиталя его отпустили домой, к семье, а семья, кажется, в Москве.

Поезда шли из Мурманска до Кеми под бомбежкой. Особенно неспокойно было в районе станции Лоухи: фронт находился почти рядом с железной дорогой. От Кеми поезд сворачивал на архангельскую линию, по новой ветке в обход блокированного Ленинграда, и прибывал в столицу со стороны Ярославля. Уже в пути чувствовалось, как тяжело тем, кто живет на Большой земле, может быть, даже тяжелее нашего — другой мас­штаб войны, другая мера испытаниям.

Москва, которую я знал плохо, лишь по недолгому пребыванию в ней весной 1940 года вместе с Роднянским по пути из Севастополя в Заполярье, показалась мне теперь совсем незнакомым городом — до того она изменилась. И народу в ней стало меньше, и одеты были все в армейское, и хотя воздушных тревог уже не было, но дыхание фронта чувствовалось во всем: всюду госпитали, полно раненых, не убраны еще ежи и всякие противотанковые препятствия на окраинах, к которым совсем недавно рвались армии врага. К военным относились с уважением, особенно к орденам на кителе, хотя ордена уже не были редкостью. Я это почувствовал, когда пришел в Центральное адресное бюро разыскивать следы Виленкина. Мои два ордена Красного Знамени произвели должное впечатление, и девушка, порывшись во всяких картотеках, определила по моим весьма приблизительным данным, где живет именно тот Виленкин, который мне нужен.

Я пришел на пятый этаж дома № 54 на Арбате, остановился перед дверью квартиры комиссара и, набравшись духу, нажал на кнопку звонка. За дверью послышался знакомый с хрипотцой голос:

— Кто там?

Я молчал, боясь назвать себя: кто знает, в каком состоянии комиссар.

Открылась дверь. Передо мной стоял комиссар с чер­ной повязкой на глазу и папиросой в зубах (а ведь на батарее не курил!).

Не говоря ни слова, я обнял и расцеловал его.

— Кто такой? — взволновался Виленкин, ощупывая мою одежду. — Не узнаю...

— Может быть, пригласите войти, — сказал я, изменив голос.

Прошли в комнату. За столом сидели мужчина, не повернувший даже головы, когда мы вошли, и девушка, которая с любопытством стала меня разглядывать. Виленкин сказал:

— Вот, гость пришел. А кто — не знаю.

— Моряк, — подсказала девушка. — Капитан.

— Командир! — Виленкин бросился ко мне.

— Комиссар! Дорогой ты мой! Мы долго стояли обнявшись.

Наконец остались одни. Я стал расспрашивать Виленкина, почему не писал нам, как себя чувствует.

— Писать не научился,— с горечью сказал он. — Все надеюсь на лучшее... Может, стану видеть...

Я притих. До меня все еще не доходило, что Виленкин слеп. Один глаз завязан. Но второй? Неужели и второй?..

Виленкин подошел к телефону и, радуясь как ребенок, на ощупь набрал какой-то номер: вот, мол, научился!

Девушка и мужчина, которых я застал в комнате, были работниками общества слепых. Приходили уговаривать Виленкина стать председателем этого общества. На груди у Виленкина поблескивал новенький орден Красного Знамени. Комиссар только на днях получил награду из рук Михаила Ивановича Калинина.

— Что же ты решил насчет общества слепых?

— Пока не решил, — со знакомой усмешкой ответил Виленкин. — Посоветоваться надо. На войне — с командиром, а здесь — с женой. Я лечусь, командир. Больше для жены, чем для себя. Успокаиваю ее, а сам знаю, ничего из этого не выйдет. Вечная тьма... Я не отчаиваюсь. Просто сказал тебе правду. А при жене и сыне стараюсь быть веселым и беззаботным. Кажется, удается, особенно в последнее время, когда стали радовать сводки с фронта. Вот так, командир... Теперь рассказывай ты. Про батарею рассказывай. Ну, что молчишь? Все живы?

— Нет, не все. Война.

Губы комиссара побелели. Он положил руки на мои плечи и спросил, уставясь в меня невидящим глазом:

— Правду говори. Где Ковальковский?.. Так. А Кошелев?.. Так. А Хмелев, Субботин?.. Ах, живы! А Курочкин, Стульба?.. Как же так? Почему не уберег таких людей?..

Я рассказал ему — день за днем — про все бои на батарее.

В комнату неслышно вошла жена Виленкина, по­звала нас обедать. Только тогда я понял: прошло уже несколько часов. Комиссар, наверное, устал. Но отказываться неудобно. Пообедали, посидели, договорились встретиться на другой день.

Я пошел по адресам, полученным от матросов. На Пресне в фабричном общежитии жили девушки, с ко­торыми переписывались Курочкин, Алексеев и другие наши товарищи. Они встретили меня как родного и стали расспрашивать о своих заочных друзьях. Долго рассказывал я притихшим девушкам о наводчике Курочкине, о его чистых взглядах на жизнь, о его роман­тической натуре, о спорах с товарищами и о его гибели.

На другой день с одной из девушек мы пришли к комиссару — Виленкин заочно знал ее, она писала нам горячие письма. Краснея, она слушала, как я рисую комиссару ее портрет.

— Хорошие вы письма писали, Вера, — сказал этой девушке Виленкин. — Вы нам очень помогали там своими письмами.

— И нас радовали ваши ответы, — сказала девушка.— Мы на фабрике вслух читали письма ваших матросов. Не одна мать и плакала, и радовалась, и тревожилась, вспоминая своих сыновей.

В тот вечер Москва салютовала в честь освобождения Харькова. Я впервые видел салют. Из окна квартиры Виленкина открывался широкий обзор. В восторге от зрелища, я забыл обо всем и закричал:

— Смотри, комиссар, смотри, как красиво! Красные, зеленые, белые ракеты. Смотри!

— Это так красиво, как тогда, у нас, ночью? — глухо произнес комиссар. — Помнишь, когда прожектора ловили корабли! Или когда в сумерках стреляли по самолетам!..

Жена Виленкина и Вера плакали. Я онемел, поняв свою чудовищную неосторожность.

— Говори, командир, почему замолчал? Выручила жена комиссара:

— Яша, стреляют с крыши нашего дома. В небе множество разноцветных ракет...

Итак, Харьков наш. С каждым днем война все дальше откатывалась на запад. Фронт подходил к Днепру. Я посылал письма в Стайки, хотя там.еще был враг. Зато, когда освободят, сразу дойдут и мои письма.

Весть об освобождении Киева застала меня далеко от фронта: неожиданно направили во Владивосток на курсы усовершенствования офицерского состава. Это решение командования я воспринял без энтузиазма. Утешало только, что на курсы отбирали опытных фронтовых офицеров, и каждого заверяли, что еще успеет как следует повоевать.

Странно было после Севера, войны, затемнения попасть в освещенный огнями город. Но это только видимая, поверхностная сторона жизни Владивостока. Рядом милитаристская Япония, и уже много лет Тихоокеанское побережье в состоянии боевой готовности. Там, во Владивостоке, внимательно следили за нашими боевыми делами. В училище, где находились наши курсы, распевали песенку, в которой поминался и балтийский артиллерист Борис Митрофанович Гранин, и автор этих строк.

В стенах родного училища, передислоцированного из Севастополя на Дальний Восток, собрались офицеры с разных флотов. Каждый час нежданной учебы мы старались использовать так, чтобы не совестно было перед товарищами на фронте за эту вынужденную благополучную жизнь в тылу. За линией фронта следили вся страна и весь мир. Но у каждого из нас была и своя особая карта, а то даже две — участка фронта, с которого мы прибыли во Владивосток, и родных мест, куда уже пришел или приближался фронт.

Первая весть за все эти годы — от брата Ивана. Он услышал про нашу батарею в одной из радиопередач, узнал, что я жив, написал письмо на Северный флот адмиралу Головко, а тот приказал переслать его на курсы. Иван тоже воевал. Другой братишка, Петр, стал летчиком. О судьбе остальных Иван ничего не знал.

И вот 6 ноября 1943 года. Освобожден Киев. Я помчался на телеграф, чтобы дать телеграмму в Стайки. Но в наш район телеграмм еще не принимали...

Нескоро пришло оттуда первое письмо. Я получил его глубокой зимой. На конверте почерк отца — жив!

Вскрыв конверт, я осторожно вынул оттуда письмо, не зная, какие ждут меня радости или беды. Первое, что бросилось в глаза, — слова «умер Борик», это сынишка Максима. О себе отец сообщал коротко. В первый день войны вместе с экипажем земснаряда и всего каравана он попал под Брестом в плен. Немцы назначили командиром каравана какого-то поляка и заста­вили всех работать. Отцу удалось отпроситься ненадолго в Стайки, «навестить свою старуху». Он добирался до Стаек почти год, прибыл туда в мае сорок второго года на лодке Днепром. Сразу же кто-то донес об этом, и его вызвали в Киев, в пароходство, где работали предатели — украинские националисты. Отцу пригрозили расстрелом за саботаж. Он стал доказывать, что уже стар, в пути заболел и почти ослеп. С помощью врачей удалось это подтвердить, и его отпустили.

А в Стайках всю нашу семью, как и других односельчан, преданных Советской власти, преследовали полицаи. 14 апреля 1943 года гестаповцы и полицаи из националистов после пыток и издевательств загнали в три душегубки 64 человека наших сельских активистов, отвезли их в урочище Гаево и там некоторых полужи­выми зарыли в яме. Семью нашу спас подпольщик Ваня Потебенко, работавший по заданию партии в немецкой комендатуре.

В канун освобождения Стаек фашисты замучили Ваню Потебенко. Его выдал предатель из нашего села, презренный гитлеровский прислужник. Семью нашу вместе с другими тут же арестовали и погнали к эшелону для отправки в Германию. Но в Жуковцах партизаны помогли всем бежать. Погиб только мой племянник Борик. Старуха Топчий из Жуковцев, связанная с партизанами, спрятала мою мать и всех остальных. Когда пришла Красная Армия, наши вернулись в родное село...

Повидаться с матерью и отцом мне удалось лишь летом сорок четвертого года. После окончания учебы меня снова направили в Заполярье, на Рыбачий. Добираясь с Дальнего Востока к месту службы, я на короткий срок заглянул в Стайки.

Дома я узнал много горького о жизни при фашистах, много страшного о гибели товарищей моего детства и много героического о наших партизанах.

Встретился я и с Надей, моей первой любовью. Она была, как многие женщины тех лет, в сапогах и мужском пиджаке. На лацкане пиджака орден Красной Звезды, только что полученный ею за подвиги в партизанском отряде. Надя воевала в подполье, там подружилась с хорошим человеком и полюбила его.

 

ПОСЛЕДНИЙ ЗАЛП

Снова я на Севере, на Рыбачьем. Вернулся после учебы, боясь опоздать к моменту нашего наступления на этом участке фронта. Прибыл вовремя — моряки только готовились к нему.

Флотские товарищи не забывали меня во время отсутствия. Еще во Владивостоке по их представлению мне вручили боевой крест — орден Британской империи 5-й степени. Помнили меня и на батарее. Особенно часто приходили письма от матроса Любимова. Он и сообщил о гибели Коли Субботина: осколок вражеского снаряда пробил Николаю грудь. Погиб наш «хитрый артиллерист», погиб с обидой в душе, нанесенной ему перед боем: Демченко, по-своему наводивший порядок на батарее, приказал Субботину сбрить усы...

Когда я вернулся, 140-й батареей командовал уже не Демченко, а Вячеслав Зайцев. На полуостровах произошло много перемен. Появились новые батареи, оснащенные самыми современными приборами управления стрельбой. Рыбачий и Средний превратились в мощную крепость. Залив Петсамо надежно блокировался совместными действиями подводных лодок, торпедных катеров и береговой артиллерии. На Среднем стояла еще одна дальнобойная батарея, ею командовал капитан Артемов, у которого я начинал свою службу в Заполярье. 28 июня 1944 года эта батарея вместе с другими и с торпедными катерами потопила на подходах к Петсамо три транспорта противника. Один из них Артемов уничтожил на предельной дальности стрельбы. За нашим Краснознаменным дивизионом чис­лилось около трех десятков потопленных судов различ­ного тоннажа. 221-я и 140-я батареи за годы моего командования уничтожили в одиночных боях тринадцать кораблей.

После приезда меня назначили начальником штаба дивизиона на Рыбачьем. В дивизион входила и батарея Володи Игнатенко, где воевали мои старые боевые друзья. Из них была сформирована команда артиллеристов для захвата немецкой батареи на мысе Крестовом. Эта команда в составе десанта Героев Советского Союза капитана Барченко и Виктора Леонова захва­тила 150-миллиметровую батарею, не раз стрелявшую по нашим позициям, и из вражеских орудий открыла огонь по фашистам. А наша, 140-я, возглавляемая Вячеславом Зайцевым, поддерживала артиллерийским огнем действия 12-й бригады морской пехоты, прорывавшей оборону противника на хребте Муста-Тунтури.

В Петсамо, древней Печенге, высадили десант. 15 октября наши войска освободили порт и двинулись дальше на запад. Гоша Годиев участвовал в этих боях на своем танке.

Для стационарной береговой артиллерии полуостровов война закончилась. Опустел Рыбачий. Почти все войска ушли в район Киркенеса.

Человеку, привыкшему к боевой жизни, трудно было найти себя в новой обстановке. Но через несколько дней опять закружилось довоенное колесо штабной жизни: боевая подготовка, пересоставление планов, практические стрельбы, строевые занятия. Жизнь входила в колею нормального рабочего дня, хотя на остальном фронте еще продолжались боевые действия.

Пришло письмо от наводчика Сергея Федоровича Рачкова, которому в мае сорок второго года оторвало правую руку. Он работал под Москвой председателем колхоза. Матросы в ожидании конца войны прикидывали, кто куда пойдет работать или служить. Черепанов теперь уже орденоносец, с него давно сняли судимость за пресловутые два мешка сахару, решил остаться на сверхсрочной — он еще долго служил на полуостровах. Иван Оносов собрался на учебу в Одесское военное фельдшерское училище. Геннадий Хмелев стал комсоргом дивизиона, ему нравилась политическая работа. Петр Иванович Бекетов учился в Военно-политической академии в Москве. Покатаев продолжал служить на Севере, но перешел теперь на батарею к Володе Игнатенко.

Последние залпы мы дали 9 мая 1945 года вместе с артиллеристами всей Страны Советов. Мне позвонил начальник артиллерии СОРа и приказал приготовиться к стрельбе всеми батареями, но холостыми зарядами.

— Зачем, товарищ полковник?

— Слушай радио, поймешь!

— Победа! — закричал я и включил приемник.

Через несколько минут стрельбу отменили, предложили принять даже срочные меры, чтобы стрельбы не было. Но остановить салют уже было невозможно. Гремели залпы не только всех батарей, но всего оружия, которое имелось на полуостровах.

Пришел наш долгожданный день — День Победы.

 

 

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

В годы, когда нашу страну рассекал фронт, левый фланг которого упирался в Черное море, а правый — в море Баренцево, я побывал в качестве корреспондента «Красного флота» на позициях двух крупнокалиберных морских батарей, разделенных расстоянием в несколько тысяч километров. Эти батареи стояли на флангах гигантского советско-германского фронта: одна — на высотах у прибрежного селения Кабардинка под Новороссийском, другая — в скалах Заполярья у семидесятой параллели. Батареями командовали два. капитана — Андрей Зубков и Федор Поночевный, оба однокашники, воспитанники Севастопольского военно-морского артиллерийского училища, оба выпускники сорокового года.

Андрея Зубкова, ныне полковника, на Черном море прозвали тогда «новороссийским регулировщиком». Во времена, когда в сообщениях Совинформбюро часто упоминалось про ожесточенные бои в районе Новороссийска, батареи Зубкова, Челака, Матушенко, штурмуемые «мес-сершмиттами», помогли сухопутным армиям остановить врага на этом рубеже. Зубков и его артиллеристы блокировали Цемесскую бухту, не давали немцам использовать Новороссийский порт, держали под огнем причалы и улицы захваченного врагом города-фронта.

За четыре года войны левый фланг фронта переме­щался много раз — от Измаила до Кавказа и от Кавказа снова вперед — через Севастополь, Очаков, Одессу на Днестр и Дунай. Менялись и левофланговые. Ими становились то знаменитая 30-я батарея в Севастополе, то батарея Зубкова, то пушки Неймарка под Очаковом. Стационарные батареи оставались там, где их построили. Другие морские орудия, поставленные на железнодорожные платформы, шли вдоль берега в наступление вместе с фронтом. Они вели огонь не по морским целям, а по сухопутному противнику. Так воевали артиллеристы флота на Черном море и на Балтике.

На Севере береговая артиллерия выполняла свое прямое назначение. Космачев, Поночевный, Соболевский, Игнатенко, Захаров били именно по морским целям — по боевым кораблям и транспортам врага. Федор Поночевный, ныне полковник в отставке, сражался там, где его поставили до войны, — на линии государственной границы.

На карте Европы в берег Кольской земли воткнут похожий на флажок полуостров. Это — Рыбачий, словно на древке полуострова Среднего соединяющийся у хребта Муста-Тунтури с материком. Батарея Поночевного находилась на полуострове Среднем. На Муста-Тунтури у пограничного столба матросы держали символическую вахту. Здесь врагу не удалось сбить с рубежа ни артиллеристов, ни пехотинцев, ни пограничников.

Воевать на полуостровах было сложно, и люди, там воевавшие, становились героями вдвойне: они побеждали и тяготы Севера и силу врага. И до войны слово «полярник» звучало в нашей стране и во всем мире как подвиг. Война расширила рамки этого северного подвига, он стал подвигом тысяч южан и степняков, понятия не имевших об испытаниях арктической жизни. Они пришли на черные скалы диких полуостровов и сумели там в силу необходимости и воинского долга стать не только полярниками, но и мужественными воинами. На берегах Баренцева моря не было танковых сражений, не было такого кровавого размаха войны, как на юге, но и война на Севере, пусть меньшая по своим оперативным масштабам, была трудна и героична, да к тому же необычайно значительна для судьбы нашей Родины: там на полуостровах не только блокировали порт, снабжавший фашистскую группировку войск, но и обеспечивали сохранность важнейшей морской коммуникации, связывавшей воюющую Советскую страну с внешним миром.

Готовя к печати воспоминания Федора Поночевного, я обратился к своим старым военным блокнотам. В них есть имена и комиссара Виленкина, и парторга Ковальковского, и командира орудия Саши Покатаева, «вечной памятью» отпевавшего каждый потопленный транспорт, и зарядного Аркадия Стругова, через руки кото­рого за время боев прошло 40 тонн пороху. Встретилось мне и еще одно забытое имя, имя человека, волей обстоятельств связанного с действиями батарейцев. Это — разведчик Александр Юневич, вызвавший огонь на себя.

Передо мной записная книжка Юневича, оставленная им на нашем берегу перед уходом в разведку. Маленькая книжечка-дневничок с адресами родных и друзей, с короткими личными записями, дающими представление о воинском пути и о душевном состоянии владельца дневника в первый год войны. Юневич родился 18 ноября 1915 года в деревне Замосточье, Лясковицкой волости, Бобруйского уезда, Минской губернии. Он пас скот у чужих, учился в начальной школе, работал на лесозаводе, был рабфаковцем, потом служил в Красной Армии. Войну он встретил начальником гарнизона, охранявшего под Ленинградом железнодорожный мост, и членом Коммунистической партии. Отступал с боями. Взорвав мост, вернулся за секретным приказом, забытым писарем в караулке. Вышиб фашистов и выручил приказ. Потом вывел взвод в Ленинград и ушел на фронт. Шесть раз был ранен — четырежды на материке и дважды па Рыбачьем. На страничке, озаглавленной «Личный счет», записаны цифры 15, 11, 10, 21 и 10. Это число уничтоженных фашистов. Всего — 67. Как сказано в записях: за мать, за сестру, за других близких людей, страдавших под гнетом врага, за Октябрьскую революцию, на завоевания которой посягнул враг. В госпитале Юневич записал: «Сердце рвется на волю, рвется на фронт, но врачи не отпускают меня. Придет пора, и я снова буду в передовых рядах». В трудную минуту, в окружении, он сочинил стих — неуклюжий, но яростный и убежденный — о грядущем возмездии, которое ждет фашистов, о всенародном мятеже в самой Германии, о неминуемой победе. На Рыбачьем Юневич ничего не записывал — разведчику вести записи нельзя. Разведчик сознает, на что он идет и что может случиться с ним в стане врага.

Рядом с именами Юневича и его товарищей у меня не случайно значится имя Бориса Ляха, командира североморского катера, Героя Советского Союза. Когда Лях ночью подходил с десантом к чужому берегу, его пассажиры находились в тепле под палубой. А когда надо было высаживаться, по мокрой палубе матросы расстилали сухие чехлы от орудий. В воду за борт прыгали матросы из экипажа катера, они держали на своих плечах сходнютрап. Разведчики сходили на берег, не замочив ног.

Так было и в ту ночь, когда катер остался в море ждать сигнала, чтобы снять разведчиков с материка. Снять их не пришлось: Юневич и его товарищи вызвали огонь Поночевного на себя...

Из таких штрихов складывалась героическая северная эпопея. В серии «Военные мемуары» есть уже такие яркие документы, как записки адмирала А.Г. Головко, летчика Сергея Курзенкова, разведчика Виктора Леонова, подводников Григория Щедрина и Ивана Колышкина. Вслед за ними вступают в строй действующих и воспоминания командира правофланговой батареи Федора Поночевного. В этой книге мне кажется ценным то, что автору в меру его сил удалось не только воссоздать атмосферу тех далеких и дорогих для нас лет, но и критически осмыслить свой боевой путь, сохраняя при этом индивидуальность своего характера, своего взгляда на пережитое. Читаешь записки и чувствуешь живой авторский характер со всеми его достоинствами и недостатками. Пожелаем книге доброго успеха у читателей.

Вл. РУДНЫЙ

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-29 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: