ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДОМ НОМЕР ТРИСТА ДВА 4 глава




Облака наверху не были похожи ни на горы, ни на диковинных животных.

Иногда - если вокруг было относительно безлюдно - он разрешал себе держаться за стены и не спеша ковылял до ближайшего дворика. Там можно было усесться на скамейку и сколько угодно воображать, что он - такой же, как те, кто играет рядом с ним в дурацкий футбол.

Робер любил представлять себя вратарём.

Вот он стоит - глаза горят, тело напряжено пружиной, руки и плечи саднят от частых падений. Вот неудачно прыгает, успев поймать мяч, отделяющий его команду от победы. Вот его отводят в тень, чтоб не перегрелся, ставят рядом бутылку воды и подбадривающе хлопают по спине: молодец, парень, справился.

Дальше его фантазия не заходила. Он складывал руки на коленях, чувствовал под ладонью прохладную кожу больной ноги и возвращался в реальность.

 

Бывало, мальчишки его замечали.

- Эй, эй, - лихо свистнув товарищам, хрипло звал один из них, - ты это, чего ревёшь?

 

Робер поспешно отворачивался, тёр глаза кулаками и шмыгал носом.

- Я не реву.

 

Ребята рассматривали его с интересом, столпившись вокруг.

Выражение "детдомовский заморыш", которое часто использовали воспитатели в триста втором и люди, заходящие туда "может, забрать кого-нибудь", обретало силу только за оградой, во дворах, в компаниях таких вот сорванцов. Которые на голову выше, на порядок темнее кожей и во сто крат сильнее. Потому что в случае чего им есть, куда бежать и кому жаловаться. Потому что за их спинами стоят отцы и матери, и дедушки, и бабушки, и ещё бог весть какая родня. Потому что они как стайные зверьки - всегда готовы загнать залётную жертву в глухой угол.

- А чё глаза на мокром месте? - весело интересовался самый высокий и крепкий, и Робер мысленно ставил на нем клеймо: заводила.

 

- Я хочу побыть один, - тихо лепетал он, и его слова тонули в общем хохоте.

 

- Здесь жилой двор, чувак, - пожимал плечами Заводила, и в этом вполне мирном "жилой" Роберу чудилось "наш". Правильное и ужасно обидное.

 

У них была своя собственная территория, не охраняемая ни воспитателями, ни дежурными. Скажи кто-нибудь в триста втором "это наш коридор" -тут же вспыхнула бы драка. Коридор был общим, казённым.

По документам он принадлежал директору интерната, а директор интерната принадлежал какому-то там обществу, а общество принадлежало государству. Как и всё, что они получали ежемесячно и ежегодно.

У этих, которые Заводилы и Пучеглазые, Карлики и Мордовороты, было что-то, что делало их сильнее. Личные вещи или возможность разгуливать, где вздумается, а может - семьи, в которые можно возвращаться, но, глядя на них снизу вверх, Робер чувствовал себя ещё более слабым, чем обычно.

Он приходил позже всех - тихий, задумчивый и печальный. Старшие ребята шептались, мол, он каждый раз хоронит новую птичку, но никто, кроме них, не знал, что это значит на самом деле.

Свалившись поперёк кровати лицом вниз, он изо всех сил старался давить всхлипы и слушал, как восторженный Тадеуш рассказывает о своем почти- найденном-доме, как Шимка обещает в следующий раз обязательно пойти с ним и как распеваются по углам сверчки.

И засыпал, так и не додумав до конца ни одной из своих мыслей.

Стук-стук тяжелыми подошвами, цок-цок звонкими каблучками. Мир заточен под сильных, и будь ты хоть семи пядей во лбу, в темноте чуткое ухо легко определит, что у тебя всего один башмачок.

Примирение с сентябрём

 

 

До самого последнего дня я думал, что мама с бабушкой решили меня наказать, просто я легко отделался.

Не раз и не два я слышал от бабушки, что если буду плохо учиться, или плохо есть, или ещё раз испорчу её картины, она отправит меня в интернат. Что это такое, я тогда не знал; на деле он показался мне похожим на детский лагерь. Такие же чумазые дикарские лица, такие же игры, предоставленность самим себе (не очень-то строго за нами и следили, когда мы лазали под сетку) и ранние отбои. Интернат был совсем не страшным, я быстро перезнакомился с тамошними ребятами и то, что некоторые из них жили тут уже много лет, не пошатнуло моей уверенности: за мной вернутся. Потому я ждал конца лета больше, чем любого праздника и тайно прятал по карманам камешки из нашей архологической коллекции для Миро.

Я скучал по Миро, на самом деле, хоть он и был не таким интересным, как Шимка с Робером, Палик или Мышка.

 

Но чем меньше времени оставалось до первого сентября, тем громче говорил во мне внутренний голос.

 

Говорил он много и всё не по делу, какие-то жуткие вещи. «Никто не придёт» говорил, или «не надейся попусту, а то плакать будешь». Я и так плакал. Но реже. Как раз потому, что надеялся.

Это как если сосед приносит тебе новость, что твою кошку сбила машина, а ты ещё долго высматриваешь её под балконами и не выбрасываешь её миску, потому что вдруг он соврал. И злишься на него за это.

 

Первого нас одели в синюю форму и собрали во дворе – на линейку. Я увидел, насколько многолюдным, разношёрстным и разновозрастным был

интернат, как сильно, несмотря на мнимую одинаковость, отличались ребята в безликих пиджаках, и как мало на фоне такой толпы пришло родителей.

Весь час, что нас продержали у парадного входа, я всматривался в эту жалкую кучку. Мамы среди них не было.

 

 

Шимка сидел на моей кровати с траурным лицом. Робер на подоконнике дочитывал «Белого Клыка».

 

- Не трожь ты его, - сердито сказал он. – Отойди от него вообще, он сам успокоится.

 

Я был благодарен им обоим.

 

 

 

 

Со своими странными соседями по комнате я очень быстро и крепко сдружился. Пусть Шимка иногда казался глуповатым, а Робер - наоборот, слишком умным, я вынужден был признать, что эти ребята умели по-

настоящему развлекаться, не прилагая для этого абсолютно никаких усилий.

 

- А давайте ночь страшилок? - свесив ноги с кровати, заговорщицки шептал Шимка через минуту после того, как за дежурным закрывалась дверь. - я как раз знаю одну.

 

Страшилки я любил. Ох, как я любил страшилки и как много мог рассказать тем несчастным, кто, в отличие от меня, не видел ни единого чудовища!

Поэтому я тут же соглашался, предчувствуя что-то новое и захватывающее, и ни разу не пожалел об этом.

 

- Я знаю историю про людей, у которых было одно лицо на всех, - тихо говорил Робер, и мы, стараясь не смотреть на пол в темноте, быстро

перебегали к нему на кровать.

 

Он, заядлый любитель приключенческих книг, соединял рассказы Джека Лондона с собственными фантастическими мирами, и то, что получалось, было больше похоже на сюжет какого-то диковинного фильма. Неудивительно, что к тому времени, как он заканчивал, мы успевали напрочь забыть о своих зубастых вампирах и привидениях за окном.

 

С Шимкой всё было гораздо проще.

 

 

- Жил-был мальчик, который умел превращаться в разные предметы, - начинал он. - Его звали Дурош.

 

Мы покатывались со смеху, и ночь страшилок превращалась в ночь смешилок. Или в ночь криков, если вдруг кто-нибудь из нас будил своим хохотом уснувших на посту дежурных.

 

Чаще всего это был я.

 

Ещё я чаще всего был тем, кто получал подзатыльники от Робера. Шимка ликовал: раньше все тумаки доставались ему.

Я с лёгкостью обошёл его в этом – бывало, за день мне доставалось по десять раз, а то и больше.

Сам по себе Робер был слабый и хилый, как сказала бы бабушка - задохленький. Но его удары были для нас едва ли не обиднее, чем проигрыш в драке, потому что бил он по делу.

За неправильную речь, например.

 

- А идёмте в столовку? - заметив, что все дружною толпой направляются со двора на обед, предлагал я.

 

- Идём, - хмурился Робер и хлопал меня по затылку. - В столовую. Силы у него было чуть, но я тут же вспыхивал.

 

- Столовка - она и есть столовка, - огрызался я, - нечего меня тут выправливать!

 

- Исправлять, - тут же следовал ответ, и моей головы снова касалась маленькая ладонь.

 

Несмотря на то, что Робер был младше нас на целый год, он умудрялся командовать не только в нашей комнате, но и везде, где находился. В

компании одноклассников, на игровой площадке, в очереди за банными полотенцами - по словам Шимки, "строить роту" он научился куда раньше, чем говорить. И это, как ни странно, вызывало не злость, а тихое уважение. Потому что, стоило его звонкому голоску пробиться сквозь толщу выкриков и ругательств, все замолкали как по взмаху волшебной палочки.

Может, это потому, что говорил он довольно тихо, но тогда возникал другой вопрос: почему его все слушали? А если слушали, почему били?

 

В первую же неделю жизни с этими ребятами я уяснил одно простое правило: третья комната никогда никуда не опаздывает. И если соня Шимка то и дело пытался его нарушить, то наш строгий командир следовал ему

неукоснительно. Огромный старый будильник всегда был заведён на семь часов утра, хотя уроки начинались в девять и можно было свободно просыпаться за полчаса до их начала. Умываться нужно было всегда холодной водой, одеваться - всегда начиная с носков и заканчивая

рубашками, застилать кровати всегда правильной стороной покрывала, а не шиворот-навыворот, как мы часто это делали. Я, привыкший совершенно к другому распорядку, здорово злился, но Роберу это, как можно догадаться, было до лампочки. Он делал так всю свою жизнь, и менять что-либо совсем не входило в его планы.

Только спустя годы я догадался, что, слабый и ограниченный в действиях физических, таким образом он пытался подчинить себе мир окружающих его вещей, которые мог контролировать. То, в какую сторону смотрит уголок белой казённой подушки, было для него гораздо важнее, чем для нас, потому что у него в ушах не свистел ветер. Его страшный, развитый не по годам ум требовал какого-то особенного систематизма, и лежащий не там томик Бранко Чопича вполне мог надолго выбить его из колеи.

 

Увы, в девять лет редкую голову посещают такие мысли. Мы на таких мелочах не зацикливались; споткнувшись о гору мусора у порога, мы

спокойно перепрыгивали её и бежали дальше, поэтому моё любимое "сумасшедший парень" закрепилось за беднягой Робером надолго.

 

По утрам они с Шимкой не только расталкивали меня, кричали мне на ухо и сдёргивали с меня одеяло, но и помогали мне одеваться. До них это важное и унизительное, с какой стороны ни взгляни, дело я доверял разве что маме или бабушке, и поначалу сильно смущался, стараясь скрыть это за смехом и шутками.

 

- Парни, - громко вскрикивал я и хихикал от щекотки, когда пальцы Робера застёгивали пуговицы на моей школьной рубашке, - вы сумасшедшие! Прекратите!

 

Естественно, никто не прекращал. Закончив с пуговицами, они переходили на ремень брюк, потом на шнурки и завершающим штрихом зачёсывали мне волосы так, чтоб они как можно меньше лезли в глаза.

В то время нам ещё разрешалось носить свободные стрижки, потому шевелюра Робера весело торчала во все стороны, а вечно грязные шимкины космы доставали ему до плеч, завиваясь на концах. Я был подстрижен относительно аккуратно, но уже через месяц об этом никто бы и не догадался.

Вечером меня так же оперативно переодевали в пижаму, а когда однажды осенью к нам внезапно нагрянула какая-то комиссия и в интернате ввели правило на школьную форму - ещё и взялись делать на моем пиджаке нашивки.

 

- Вот же сволочи, - заклеивая пластырем очередной исколотый иголкой палец, шипел Шимка. - Решили всех под одну гребёнку, гады.

 

Дальше обычно шли очень яркие и красочные конструкции, каких не пишут на заборе, и мы с Робером только и могли, что восхищённо кивать: в умении ругаться он мог запросто поспорить даже со старшими.

Что-что, а ругательства не сходили с языка у нас у всех. Может, потому, что от этого мы чувствовали себя взрослыми, а может - и по какой другой причине, но красиво выражаться должен был уметь каждый. Это было нашим негласным законом. Это было нашим преимуществом перед мальчишками из-за ограды, иногда приходившими на нас поглазеть.

К счастью, в этом я не отставал от всех остальных, потому что ещё там, в моём старом доме (со временем я стал мысленно называть его просто

квартирой) мне повезло научиться этому у одного из самых прекрасных учителей на свете.

 

***

 

 

Обед в обычной школе, в которую я ходил до того, как попасть в интернат, стоил совсем недорого. Ровно столько, сколько тратит на еду ребёнок средней голодности (мне всегда не хватало), и кошельки наших родителей куда больше страдали от ежедневных бутербродов, чем от нескольких монет на пюре с сосиской и чай. Нужно ли говорить, что эти монетки звенели в моем кармане пять дней в неделю...

 

И никогда не переводились. Я их собирал.

 

Оправдывая себя тем, что коплю на благое дело, я очень правдоподобно рассказывал бабушке, какую вялую капусту кладут в салат и как безбожно разбавляют чай в пластмассовых кружках. Бабушка, слыша от меня слово

"безбожный", смягчалась, верила, и к концу недели в нашем общем с Миро тайнике скапливалась небольшая сумма.

 

Эти огромные для нас деньги мы дружно ссыпали в карман дяди Филя.

По субботам, отстучав свои привычные утренние семь часов, он отходил за дом, и там, облепленный детворой, учил нас ругаться.

Чего только мы не услышали за годы такой учёбы! Каких только сочетаний не выдумали, собравшись в старом полуразрушенном гараже! Дядя Филь ругался, как настоящий профессионал – чётко, звучно и со знанием дела. В самый момент перед тем, как из-под его бороды вылетало очередное слово – слово, которое для нас в буквальном смысле было на вес золота, - лицо у него становилось вдохновлённым и, кажется, даже осмысленным.

Бедный старик! Он и своё имя-то забывал через раз, зато почему-то наизусть помнил весь матный алфавит от А до Я. Наверное, в том месте, где у всех остальных людей находился коридор с воспоминаниями, у него осталась всего одна дверь, исписанная самыми забористыми ругательствами. Раз в неделю он её открывал и, за неимением каких-нибудь других знаний, делился с нами тем, что у него осталось. Передавал, так сказать, опыт молодому поколению.

Дома я искренне его жалел, совсем как мама – кота Везувия, а здесь вдруг почувствовал к нему благодарность, потому что благодаря его урокам стал уважаемым человеком.

В первое моё лето вдали от дома они научили меня давать отпор настоящим врагам.

 

 

 

Интернат граничил сразу с несколькими жилыми районами.

Один из них находился сразу за парком, который почему-то назывался лесополосой. Второй отделял от нас длинный, как кишка, подземный переход с кучей веток. Куда он вёл – непонятно: до его конца мы никогда не доходили, всегда сворачивали сразу же, как только оказывались внутри.

Поднимаешься по лестнице – и глохнешь от шума. Я сначала очень боялся.

Третий раскинулся прямо за сеткой. К нему вела утоптанная тропинка, и он весь состоял из старых-старых домов. У нас говорили – аварийных.

И правда – то и дело от какой-нибудь из крыш, стен или балконных решёток отваливались целые куски, и их приезжали ставить на место.

Воспитатели жаловались на грохот и тайно мечтали, чтоб эти дома наконец снесли. Даже хотели что-то там подписывать.

 

(Я думал, что с тем же успехом можно было бы снести и наш интернат. Он тоже был аварийный и тоже периодически терял какие-то части, но денег на его ремонт ни у кого не было. Прямо у входа в старший корпус однажды упала половинка мозаичной плиты с балкона. Она давно

собиралась, и подстегнула её ночная гроза; то ли громом, то ли порывом ветра её снесло с крепления, и она хлопнулась прямо рядом с крыльцом, разлетевшись на кусочки. Стой там в этот момент кто-нибудь из курящих полуночников – и разговор был бы совсем другой).

 

Кроме шума и вида, который мозолил взрослым глаза, проблема этого района была ещё и в мальчишках.

Это были неприятные, тощие оборванцы, поголоднее и позлее нас. Попадались и совсем дикие – те сделали себе под сеткой ещё один лаз и через него шастали к нам на территорию – воровать яблоки и драться. Правда, дрались они в основном не с нами, но некоторые – те, что подходили по возрасту – донимали и наших тоже. На физиономии Войны, например, синяки не переводились.

В дни, когда на крыльце дежурила старушка Лянка Пулемётчица, свора ограничивалась тем, что собиралась у ограды, перебрасывала сквозь прутья камешки и грязно ругалась.

Вот уж где мой навык пригодился, как никогда!

 

 

По вторникам, заручившись невольной поддержкой Лянки, я становился под самое большое дерево, чтоб до меня не долетали вражьи пули, набирал в грудь побольше воздуха и выстреливал в них тирадой, от которой завяли бы уши и у самого дяди Филя.

Я не знал, что дядя Филь умер спустя неделю после моего отъезда, потому каждый раз мысленно передавал ему привет. Думаю, он мог бы мной гордиться.

Проходило несколько минут, и за моей спиной вырастала целая толпа зевак. В наших стенах почему-то очень любили такие вещи, ими восхищались и перенимали у более опытных. Разве что не записывали – и на том спасибо.

Завязывалась короткая, но жаркая перепалка. Под конец кто-то из собравшихся обязательно доставал рогатку, или вырезанную из стебля бузины плевательную трубку, или разобранную ручку, набитую шариками из жёванной бумаги, и обстреливал свору с такой яростью, что та рассыпалась, и отдельные её элементы отбегали на добрую сотню метров. Оттуда они выкрикивали запоздалые матюки, вертели из пальцев неприличные

жесты (в чём мы, впрочем, не отставали), и на время сбегали в свои дворы.

 

- Ат-та их, ат-та!

 

- Ат-ту их, ат-ту!

 

Потом всё, конечно же, повторялось.

Хуже всего приходилось, когда Лянка Пулемётчица была не на смене. Об этом даже вспоминать не хочется - так позорно иногда было сдаваться под натиском более злых и умелых. Нас, раздразненной малышни, было больше – набралось бы на хорошую группу, - но дело было в другом. Не в нашей слабости, а в их силе.

Их, чёрт возьми, было кому пожалеть за разбитый нос. Их не сдерживал забор и они не боялись попасться Лянке или воспитателям.

Если их и наказывали, это ограничивалось подзатыльниками, нас же могли подолгу держать запертыми в комнатах или даже лишали ужина. С чем – с чем, а с методами воспитания в триста втором явно стоило бы поработать.

 

Я умел хорошо ругаться, это резко отличало меня от остальных и на самом деле поначалу к этому относились настороженно. Может, из-за того, что я казался слишком маленьким для таких фокусов (всё-таки из-за своей недоношенности я очень долго оставался на голову ниже остальных) а может

- оттого, что я принёс это с собой из дома. Оттуда, куда большинство из них давно уже забыли дорогу; я заметил, что те, кто приехал недавно,

реагировали больше «старичков», много расспрашивали о том, на какой улице я жил, что делал, что ел и как звали людей, с которыми я рос. Вот так, бывало, облепляли меня и расспрашивали, пока я не уставал и не сбегал.

Зачем им нужна была вся эта информация, я понял, только повзрослев, но и тогда отпечаток моего восьмилетнего недоумения не пропал до конца. Я просто не мог смириться с тем, что такими мы все и были – брошенными.

Как ни отрицай, как ни беги от этого, а так оно и называлось. Ничейные детки. Общие. Грамотно пишешь – зубрилка, грамотно ругаешься – командир. Всего-то и оставалось, что складывать у себя в голове всякие гадости.

Наверное, это чувствовал не я один – выиграв в очередной перепалке (обычно у врагов очень быстро кончались аргументы), не я один стоял у ограды и таращился за сетку взглядом, от которого хотелось зареветь.

 

Звери

 

Со стороны могло показаться, что кроме нас и кучки взрослых в доме номер триста два никто не живёт.

Это было не так, потому что вокруг всегда было полным-полно всякой живности. Хватило бы на целый зоопарк.

Старшие ребята, не таясь, заводили белых мышей в птичьих клетках, самих птиц – канареек и ещё каких-то пичуг, похожих на растрёпанных попугаев, морских свинок и даже лягушек. В младший корпус тайком протащили ужа по кличке Удав.

Но больше всех, конечно, было кошек.

Кошки шастали в интернат, не стесняясь. Воспитателей они не

боялись, нас – тем более, и даже иногда подворовывали с тумбочек забытое печенье. Тощие и облезлые, все как одна - полосатые.


На нашем этаже жил обласканный всеми кот Мужик, коротколапый и весь рваный, как старая плюшевая игрушка. Дождливым утром Длинный Петер принёс его на крыльцо и соорудил ему там что-то вроде гнезда из одеяла, но он оказался слишком наглым и пробрался внутрь при первой же возможности. Так и остался жить под батареей да подъедать за нами холодные столовские котлеты.

Ещё у нас был воробей с подрезанным крылом; старшие ребята держали во дворе собаку, которая отзывалась только на свист. Свистел Милош - в зубах у него была такая щель, что я не понимал, зачем он утруждается – в неё запросто можно было просунуть и настоящий полицейский свисток. Через эту щель он каким-то особенным образом пропускал воздух, и звук тоже получался особенный - дрожащий, с переливами и тихонький.

Собака, заслышав его, тут же принималась вилять хвостом и прижимать к голове короткие уши; остальных она как будто не замечала. Прыгай перед ней, кричи, делай вид, что хочешь забрать у неё из миски подсохшие кости - действовала она только в присутствии Милоша. Поэтому толку от неё было немного.

 

А если копнуть ещё глубже, зверей в интернате было намного больше. Только жили они не с нами, а в нас. Не во всех, конечно, а в некоторых, но легче от этого никому не становилось.

Они были страшные, эти звери. Все злые, зубастые, ещё и кусачие. Выпрыгнет такой из-за угла - и не убежишь, а выпрыгивать они любили в самый что ни есть неподходящий момент.

У Шимки его звали на С. Это он подталкивал его носом по ночам: вставай с кровати, иди во двор, а вот глаза не открывай - пусть будет, вроде это всё тебе приснилось.

Шимка, дурак, звал его Сновидцем, а Сновидца никакого не было. Я сказал ему однажды, что видел его, но это были самые настоящие враки - там, куда я смотрел, висела табличка "Гимнастический зал", и больше ничего.

Может, я просто был нехорошим, потому не разглядел. А Шимка - что ему.


Якуб со своим зверем даже подружился, смеялся над ним и шутил. Звали его Нечитай.

Нечитай подбирался к нему на уроках и становился за его спиной чёрной громадой. И тут же у Якуба всё начинало идти не так! Буквы, до этого стройные и понятные, вдруг разбегались от него, теряли порядок и превращались в незнакомые закорючки на жёлтой бумаге.

 

- Ну, что это за слово? - ласково спрашивала у него учительница Гана Кузьминична. - Ты же знаешь, Якушка.

 

- К... - начинал Якуб и замирал. - Ко...

 

Класс не издавал ни звука. Не смеялся даже Война, а уж ему это было раз плюнуть.

 

- Рэ?

 

Строчка начиналась со слова "корабль". Если случалось мне сидеть рядом с Якубом, я успевал прочесть весь текст не один десяток раз, прежде чем ему, бедняге, поддавался очередной слог.

В конце концов Гана Кузьминична не выдерживала:

 

- Что плывёт по морю? - подсказывала она, и лицо у Якуба прояснялось.

 

- Корабель! - выкрикивал он, и вот тут уже все дружно начинали хохотать.

 

Роберов зверь никак не назывался и это делало его почти что непобедимым.

Огромный и мрачный, он запрещал ему есть в столовке, не стукнув три раза ложкой по столу. Или вдруг хватал его за волосы и тряс, тряс его головой, пока очки не слетали с его носа. Мы с Шимкой в такие минуты обычно кричали в два голоса.

Ещё он мог сказать Роберу не читать полдня, или попрыгать на своей здоровой ноге, или выдумывал что-нибудь ещё - видимо, с воображением у него было всё в порядке.

Ни я, ни Шимка, ни, наверное, сам Робер никогда не слышали никаких голосов. Но, глядя, как он по сто раз вскакивает с кровати, прежде чем улечься и как по-дурацки касается кроватной спинки, считая себе под нос, я знал: это в нём просыпается его безымянный зверь. И мне становилось тоскливо, хоть вой.

 

Были ещё Пневмония, был мучивший Ямика Голод, была Бессонница, то и дело выгонявшая Длинного Петера из его каморки. Я догадывался, что их было куда больше, но старался об этом не думать - как представишь, что все они однажды могут вырваться на свободу!

 

А самый чудной зверь жил у меня в животе.

Как только начинал я волноваться, или перед дракой, или, например, когда приходило время отвечать у доски, он сжимал его своими лапами и

ворочался внутри. Лапы у него были холодные, и у меня тоже становились холодные, и я застывал на месте, как вкопанный. Иногда ещё и в ушах

звенело - так он предупреждал меня, что ходить туда, куда я собирался или бить того, кого собирался, не стоит.

Я его боялся, но не слушался. Я его побеждал.

И хотя получалось у меня, честно говоря, через раз, я делал успехи. Просто каждый раз, как мне хотелось смалодушничать, испугаться темноты или обойти по широкой дуге чужую драку, я вспоминал о том, что это не интуиция меня подстёгивает. Что это вроде как он, зверь, и зовут его не Страх, как я сначала решил, а Трусость.

Когда я немного подрос, я понял, что немного напутал. Может быть, даже принял за Трусость здравый рассудок. Жаль, что когда ко мне пришло это понимание, было уже поздно.

 

***

 

 

Раз или два в месяц, по субботам, коридор наводняли родители. Бабушки и дедушки, мамы и папы, тётки, братья, даже соседи - и все они, кажется, давно успели перезнакомиться и передружиться.

В нашей группе (а это, минутку, сорок человек) никто не приезжал разве что ко мне и Шимке, да ещё к Янику Войничу. Он был настоящий отказник.

Поначалу я тосковал, потом - злорадствовал, что не один такой, а потом смирился. Это как-то неожиданно произошло, я и сам не заметил.

Смирившись, я стал наблюдать за другими ребятами. Может быть, отчасти это помогало мне как-то выместить, заполнить ту жгучую пустоту, которая прочно обосновалась у меня в груди и всё не давала мне покоя.

 

После таких суббот почти все ходили, как в воду опущенные. Девчонки плакали. Мальчишки храбрились и бодрились, но глаза у них тоже были на мокром месте. Обычно в эти дни у всех воспитателей находилось срочное дело, и их заменял Длинный Петер. Он звал к себе в кабинет всех, кто мог там уместиться, поил их чаем и всячески веселил.

 

Петер для всех был кем-то вроде временного папы. Так посмотреть, на него со стороны - и не скажешь, что учитель, типичный многодетный папаша. У нас к нему за это испытывали смешанные чувства - и любили, и не любили. Не умел он себя вести с такими, как мы потому что. Куда ему - и каждому внимание уделить, и не потеряться.

Хуже всех было Роберу - его отец официально от него не отказывался. И приезжал он к нему так, как будто привёз его сюда ненадолго и собирался вот-вот забрать домой. Робера это сильно обнадёживало, меня - печалило и огорчало. Видно было, что этого мужчину, на которого он был

похож, как две капли воды, он очень любил. Тот, в свою очередь, отвечал ему прохладной вежливостью и улыбкой, означающей скрытую спешку.

Есть у взрослых такие улыбки - растягиваешь рот, вроде как внимательно

слушаешь, а сам думаешь о том, что у тебя дела там, за воротами. И бежишь, не стесняясь своего равнодушия, а твой сын или дочка смотрят на тебя из окна, пока ты не скроешься из виду. Подло.

 

Робер один из всех потом ходил весёлый. За ужином ликовал - ещё немного, и меня заберут, и к чёрту столовские супчики.

А мне кусок в горло не лез. И всё, чего я хотел - это чтобы роберовому отцу не лез тоже.

Потому что прекрасно слышал, как он и взаправду ему обещал.

 

ОТКАЗАЛАСЬ

 

- Есть родственники? - спрашивает мужчина в серых брюках, откидывается в кресле и сцепляет руки в пухлый замок.

 

- Мать, - кивает Длинный Петер и тут же добавляет: - Отказалась.

 

Тадеуш вскидывается - плечи опущены, глаза горят, рот приоткрыт. Вскидывается с недоверием, со странной смесью обиды и растерянности, а потом внезапно срывается с места, как угорелый.

"Отказалась!" - про себя повторяет он и слетает по лестнице, едва не сбив кого-то с ног. - "Отказалась, отказалась, отказалась!"



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: