ЧЕЛОВЕК, КОТОРОМУ 1900 ЛЕТ 5 глава




Он снова замолчал, устало поглядывая на огонь лампы.


– Эту женщину, – наконец, продолжал он, – звали Ниной Сергеевной. С её мужем я был приятелем долгие годы, но судьба как-то разъединила нас на некоторое время; женился мой приятель как раз в этот промежуток времени, так что, когда мы снова встретились, его женитьба явилась для меня новостью. А встретились мы в Петербурге. В это время я начал службу в министерстве уделов, где служил и мой приятель. Мы снова стали видеться почти ежедневно, и наши дружеские отношения возобновились. Однако вскоре они прекратились. Впрочем, не прекратились, нет: мой друг был расположен ко мне по-прежнему, но я перестал интересоваться им, я позабыл даже о его существовании, я всецело был поглощен Ниной Сергеевной. Конечно, я бывал у них почти каждый вечер, но, когда я заставал моего друга дома, я недовольно хмурился. И мне всегда казалось, что мой недовольный вид радовал Нину Сергеевну. Она как будто догадывалась, в чём дело, и эта догадка наполняла её всю восторгом. Украдкой она бросала на меня порой такие взгляды, что у меня голова шла кругом. И тут же, после одобрительного взгляда, она принималась иногда хохотать самым беззаботным образом. Я не скажу, чтобы этот смех доставлял мне удовольствие. Чаще в эти минуты я готов был поколотить её, если бы это было принято. Итак, я проводил время, то млея под одобрительными взглядами, то беснуясь от беспощадного смеха. Как-то вечером я был у них. Все трое мы сидели на диване и вели какой-то спор, который нам должен был разрешить энциклопедический словарь. Как свой человек, я пошёл за ним в тёмный кабинет моего приятеля. Перед этажеркой я стал на колени, разыскивая во мраке то, что мне было нужно. И в ту же минуту ко мне вошла Нина Сергеевна; она опустилась рядом со мной на колени, и прежде чем я успел опомниться, она обхватила мою шею руками и припала к моим губам коротким поцелуем. Я услышал её быстрый вопрос: «Любишь?» и шелест удаляющихся юбок. Она исчезла так же внезапно, как и явилась, а я остался перед этажеркой в самой дурацкой позе. Когда я вновь вошёл в гостиную, то в моих руках вместо энциклопедическая словаря оказался какой-то скотолечебник, и над этим более всех смеялась сама Нина Сергеевна. А меня её короткий поцелуй окончательно свёл с ума. Он походил на укус осы: короток, но памятен. После этого поцелуя между мной и Ниной Сергеевной установились отношения довольно-таки странные. Мы виделись ежедневно, и наша близость простиралась до того, что она по вечерам не раз заходила ко мне на холостую квартиру. Мой слуга Карпей, дурковатый деревенский парень 20-и лет, с флегматичным одутловатым лицом скопца, уже безошибочно узнавал её звонки. Однако мой курс стоял всё ещё низко, очень низко. За это время я ещё несколько раз был награждён укусом осы. И это всё, что я успел завоевать у этой женщины; чем-нибудь большим я не имел права похвастаться. Конечно, такое положение дел порою погружало меня в самое мрачное отчаяние. И вот, однажды вечером Нина Сергеевна пришла ко мне вся расстроенная, чуть ли не в слезах, со следами бессонной ночи на усталом и бледном лице. Я немедля усадил её в кресло и стал допытываться о причине её горя. Сначала она как будто колебалась, а затем заговорила. Она начала откуда-то издалека, а затем с умоляющими жестами и сияющими глазами стала просить меня, чтобы я устроил её мужу перевод в Симбирск; она утверждала, что с моими связями я могу устроить этот перевод в 2 недели, без всякого труда, а между тем это её спасет чуть ли не от смерти. Муж не желает этого перевода, но, если перевод будет выгоден, муж не станет протестовать. А ей этот перевод прямо-таки необходим. В Петербурге ей угрожает опасность. Ей стыдно сознаться, но однажды она дала одному господину какое-то слово, конечно, ради шалости, по легкомыслию, и вот теперь этот человек преследует её всюду и грозит ей каким-то скандалом. Собственно говоря, она плела ужасную околесицу, но я верил ей безусловно, так как каждое слово, выходившее из её уст, казалось мне каким-то божественным глаголом. И я сидел против неё бледный и расстроенный её горем. А она, по-прежнему умоляюще сияя глазами, шептала, что, конечно, я не забуду её и приеду к ней в Симбирск. Она будет мне писать, часто писать, и когда её муж отправится в обычную командировку, она, мы... Вы понимаете, в какое место она била меня? Немедля, я дал ей клятву признать для себя законом каждый её жест.

Когда она уходила от меня, из её муфты выпало письмо со штемпелем «Симбирск»; её щёки внезапно вспыхнули, когда она нагнулась поднять его, а я тотчас же отправился к дядюшке, и через десять дней её муж был переведён в Симбирск с весьма солидным повышением. А ещё через неделю я получил от неё письмо. Мои руки дрожали, когда я рвал конверт, но едва лишь я прочитал первые строки, как на меня пахнуло полярной зимой; в этом письме, кроме пустой болтовни, не было решительно ничего. Затем я получил ещё одно такое же письмо, и больше ни звука, ни намёка о прежнем, о том поцелуе у этажерки. Я поджидал третьего письма, более тёплого и искреннего, и не дождался никакого. Тогда я послал ей всего две строки: «Перевожусь в Олонецкую губернию, к медведям, лесничим», и вскоре после этого письма я уже сидел с моим дурковатым Карпеем в Олонецких дебрях. Петербург стал для меня невыносим. Ведь я же прекрасно понимал, какую роль я только что сыграл там. Ведь ей был нужен этот перевод затем, чтобы быть поближе к нему, к своему возлюбленному. И я любезно устроил ей это. Зачем же я ей теперь? Что ей во мне? Я не имел права сердиться на неё; я это сознавал прекрасно. Ведь я же считал за козявку её мужа, так почему же она не могла принять за козявку меня? И она воспользовалась мной как козявкой. Вот и всё. Тут сердиться было не на что, да я и не сердился, мне только было очень тяжело, почему я и уехал к медведям и стал караулить никому ненужный лес. Впрочем, своим местожительством я был от души доволен. Петербургом тут и не пахло, а это всё, что мне было нужно. Мне хотелось переболеть в одиночку.

Рассказчик на минуту умолк, обвёл присутствующих взором и продолжал снова:

– Я не скажу, чтобы моё излечение подвигалось вперёд слишком успешно. Образ Нины Сергеевны ходил за мной по пятам, и я носился с ним, как с зубной болью. Мне мучительно хотелось знать, как-то она проводит своё время, с кем смеётся, вспоминает ли обо мне? Но как я мог увидеть её? Какими средствами возможно было добиться этого? Однажды я весь день мучился этою мыслью и ходил по кабинету, ломая руки. И в конце концов я нашёл способ. Я был уверен, что увижу Нину Сергеевну. Вечером, когда короткий зимний день потух и на небе вышли звёзды, я сказал Карпею:

– Сейчас мы пойдём в лес, к озеру.

– Гоже, – отвечал он мне.

Я продолжал:

– Мы сядем у самого озера и будем смотреть.

– Смотреть? – переспросил Карпей.

– Смотреть. И увидим Нину Сергеевну.

– Нину Сергеевну?

– Да; ты не будешь бояться?

– Бояться? Чего ж бояться! – и он неизвестно почему рассмеялся.

Я видел, что этот простак верит мне безусловно, и это меня ободрило.

Впрочем, он и всегда свято верил мне и смотрел на меня, как на высшее существо.

Мы надели полушубки, захватили шестизарядные магазинки и лесом отправились к озеру. Через полчаса ходьбы мы были уже на берегу озера. Его застывшая поверхность, покрытая девственно белым снегом, вся мягко светилась, испуская из своих пор едва заметный, прозрачный пар. Столетние ели унылым венком окружали его, и серебряный серп месяца медленно выдвигался из-за тёмной стены этого венка, бросая на матовую скатерть озера вкрадчивый и лукавый, постоянно колебавшийся свет. Тишина вокруг стояла необычайная, и эта тишина сразу наполнила нас жутким ощущением. Мы опустились на какой-то поваленный ствол, положили на колени наши магазинки, перевели дыхание, насторожились и стали смотреть прямо перед собою. Я сидел и думал. Я часто замечал, что человек имеет способность передавать природе свои настроения, Часто летняя ночь наигрывает нам именно то, чем томится наше сердце, и если нам весело, листья рощ хохочут рядом с нами, как сумасшедшие. И чем напряжённее наше настроение, тем ярче оно воспринимается природою. И я думал, что и теперь озеро может воспринять мои желанья, и оно покажет мне Нину Сергеевну, как пустыня явлением миража показывает жаждущему путнику брызжущий водомёт. И я сидел, смотрел на этот вечно колеблющийся свет месяца и весь томился желанием поскорее увидеть её. Я был уверен, что увижу её. Мне даже казалось, что среди этого лунного света начинает сгущаться какое-то тёмное ядро. И я не сводил глаз с этого ядра; я даже совсем забыл о существовали Карпея. И вдруг он ухватил меня за руки и заглянул в мои глаза. Его лицо было неузнаваемо. Оно всё было одухотворено какой-то необычайной мыслью, а в его потемневших глазах мерцал ужас. При этом он весь дрожал, как в лихорадке.

– Она, – прошептал он, стуча зубами, – она!

Я снова взглянул туда в полосу лунного света, куда глядели глаза Карпея, и увидел её. Она была в тёмном платье, а её бледное лицо и продолговатые глаза глядели удивительно скорбно.

Карпей, дрожа всем телом, прошептал:

– Пишет.

Я повторил:

– Пишет!

Так как она действительно писала, я это хорошо видел, писала письмо. Кому? Зачем? И мы глядели на видение, горевшее над озером в лучах лунного света, как в сказочном зеркале. Мы дрожали, как в лихорадке, поглядывая на эту дивную картину, и тихо перешёптывались с жестами сумасшедших. Я не знаю, кто проявил это изображение: я, Карпей или озеро, но она вырисовывалась перед нами, как живая, до последней пряди волос, до выражения рта, до родинки над верхнею губою. Мы оба дрожали всем телом, не сводили глаз с этой удивительной картины и переговаривались шепотом.


– Тебе пишет-то, – шептал Карпей, трогая меня за локоть полушубка.

– Мне, – кивал я головою и содрогался в плечах.

– Знать любит? – выспрашивал Карпей.

– Любит, – шептал я как во сне.

Внезапно я понял всё. Да, теперь она любила меня, именно меня, потому что я был от неё далеко, а того, кто был с нею рядом, она уже презирала. Ведь издали мы все много занятнее. Меня точно что ударило по голове, лишив рассудка. Я позабыл, что передо мной мираж, больная мечта, галлюцинация. С воплем, простирая руки, я бросился туда, к ней, к полосе лунного света. А над моей головой один за другим прогремели все шесть выстрелов магазинки. Это стрелял в пространство совершенно обезумевший Карпей. У меня подкосились ноги, и я ткнулся лицом в снег. Очнулся я в земской больнице, у доктора, за 50 верст от того места, где я упал. Доктор пожимал мои руки и говорил:

– Езжайте, голубчик, опять в Питер. Вам нужны люди, общество, рассеянная жизнь. Наша глушь вам не по вкусу, и здесь вы рехнётесь точно так же, как рехнулся ваш Карпей. Он совсем безнадёжен.

– Карпей сошёл с ума, – добавил рассказчик. – Его сонный организм всколыхнулся только однажды во всю жизнь, но всколыхнулся до основания. И теперь я подозреваю, что это именно он заставил в ту ночь бредить и меня, и озеро. Может быть, ему помогла в этом святая вера в мои слова, что мы увидим её.

Кто-то спросил:

– А что же Нина Сергеевна? Действительно ли она полюбила вас?

Рассказчик сердито буркнул:

– Ну, уж это не ваше дело!

И он замолчал, точно ушёл в раковину.

 

В ГРОЗНОМ ПЛАМЕНИ…

 

Посмертные очерки А. Н. Будищева

 

О голых юношах.

 

В грозном пламени величественных событий, я убеждён, истлеет дотла и тот пренеприятный тип «голых юношей», весьма изобилующий разновидностями, юношей от восемнадцати до тридцати лет включительно, лысеньких и курчавеньких, чёрненьких и беленьких, не имеющих за душою в буквальном смысле ничего: ни соринки, ни зернышка, ни ниточки, ничего – кроме достаточно острого любопытства к личной жизни. Любопытства к личным ощущениям, к личным переживаниям. Это тип, так сказать, утонченнейшего хулигана. Такого рода юноши были перед войною последним криком моды. Эти юноши готовы в самом решительном смысле положительно на всё, лишь бы было хоть слегка заинтриговано их любопытство, ибо ничего, кроме своего любопытства, они не признают и ничему, кроме этого же своего любопытства, не верят. Личное любопытство – это единственный бог их, коему они поклоняются, впрочем, с достаточным рвением.

Они, эти голые юноши, повторяю, способны на всё: на убийство, на воровство, на торговлю собою, на изнасилование дряхлых старух и наивных девочек, на самое дикое предательство ради предательства, на авантюры, от которых сможет стошнить даже и небрезгливых. Безразличные к своему духовному складу, они всегда придают огромнейшее значение своему костюму и своей внешности, но одеваются они по всячески, в смокинги изящнейшего парижского покроя и в китайские жёлтые кофты, в хулиганские шарфы и в бархатные береты художников, лишь бы костюм бросался в глаза и производил впечатление. Это, конечно, именно они печатали в газетах вот те объявления: «Согласен на всё. Возраст безразличен. Цена без запроса». Или: «Утончённый поэт в душе ищет ту, которая могла бы заменить ему всё: мать, сестру, жену, любовницу, и главное – кошёлек! Тайну и успех гарантирую!»

Доходили ли, однако, подобные вопли до тех, ради которых они предназначаются? Конечно, доходят. Всенепременно доходят, ибо в противном случае они не раздавались бы столь часто. Кому же охота тратиться на объявления, несущие одни лишь протори и убытки? И, конечно, появление таких милых юношей на арене нашей повседневной жизни значительно подчеркивает вместе с тем и невысокий нравственный уровень современной женщины. Проституция женщин создана развратом мужчин. Голые юноши, позавидовавшие жёлтому билету бродячей проститутки, несомненно в очень тесной зависимости от разврата хорошо обеспеченных женщин. Кстати сказать, в этих своих объявлениях голенькие юноши почти всегда даже и не думают хоть слегка прикрывать свою наготу. И даже, как будто, наоборот, всегда желают с самой циничной откровенностью заявить, что между проститутками и ими нет положительно никакой разницы.

«Возраст безразличен», – заявляют они в своих объявлениях.


Да, читатель. В двадцатом веке, в то время, когда женщина повела борьбу, домогаясь равноправия и в труде с мужчиною, мужчина позавидовал ремеслу проститутки и выступает, нарумянившись, борцом за равноправие с нею. Если не было бы мировой войны, если не произошли бы катастрофические сдвиги, года через два мы, наверное, увидели бы на панелях Петрограда и Москвы вместе с «гуляющими» девицами и гуляющих юношей, нарумяненных и подвитых.

Печально, но дело шло именно к этому вплоть до громовых раскатов, когда стал воскресать забытый витязь и герой. Очевидно, человечество нуждается ещё в сокрушительных катастрофических встрясках, ибо во времена мирные оно начинает загнивать, как сонные воды пруда. Загнивать и распространять миазмы. И мельчать, мельчать до карликовых пород, превращаясь в паразита, в какой-то слизень. Это ужасающее мельчание началось уже давно, и самые пламенные страницы Ницше – я именно так всегда и понимал, как негодующий протест против мельчания и оскудения, о чём я и писал неоднократно в романе «Лучший друг», в романе «Я и он» и во многих других рассказах. И я с горечью предчувствовал, что мы ещё доживём и до голых юношей.

Да, голые юноши, это весьма страшный факт, всегда знаменующий полное разложение верхнего слоя человеческого – чиновной и капиталистической буржуазии. Помните, за два, за три года до войны, громкий уголовный процесс в Петрограде? Два родовитых юноши, великолепно воспитанные и получившие образование в привилегированных, не всем доступных, высших учебных заведениях, юноши из хороших семей и проживавшие весьма солидные куши, «увлеклись» однажды не совсем красивой и не особенно молодой женщиной только потому, что увидели в её ушах очень дорогие бриллиантовые серьги. «Увлеклись» и сразу же составили себе гениальный план, один из тех гениальных планов, на которые так охочи мозги голых юношей. Познакомились с мало интересной и уже стареющей дамой. И сразу же стали играть глазами и торсами, и бедрами, желая оповестить даму, что они весьма не прочь соответствовать, если не встретят отпора.

Отпора от кого? От такой же «голенькой» дамы, обожающей только своё чрево, похоть и обострённое, болезненное самочье любопытство?

Конечно же, тут не было никакого отпора. И один из юношей был осчастливлен вполне.

– А другой?


– Может быть, поджидал своей очереди?

Но они оба, эти два голых юноши, поджидали совершенно другого. Тех обольстительных серег, стоивших тысячи две, на которые можно было бы покушать со вкусом ну хоть... раза два, пожалуй.

И вот, однажды, целуя эту даму «с серьгами», один из этих великолепных юношей подал знак глазами тому, другому, спрятавшемуся в соседней комнате с топором в руках. Подал знак.

– Пора! Бей её! Пока я целую!

Ту, которую он целовал с такой деланной горячностью. У которой он провёл целую ночь накануне.

И этот другой ударил её сзади топором в темя. Вдумайтесь, как всё характерно здесь для обрисовки голых юношей. Как сугубо отвратителен самый знак предательства: поцелуй.

Да, когда человек падает, он делается омерзительнее самого мерзкого гада. Самые патентованные вонючки не смердят столь отвратительно. Так вот что за типик зародили нам времена мирные. И может быть, он истлеет посреди витязей и богатырей, зачахнет в сиянии их лучей?

Когда трубным гласом разговаривают скалы и громадные утёсы, диктуя ошеломлённому миру новые синайские заповеди, гниды умирают уже от одного страха.

Так утверждает история.

 

О раздетых дамах.

 

В нашей повседневной, скучной, серой и затхлой обывательщине наблюдалось какое-то жуткое и странное взаимодействие. Мужчина всеми силами старался как можно основательнее развратить женщину, а женщина как будто мстила ему тем же. Однако справедливость требует заметить, что женщина как будто бы всё-таки упиралась на том пути, на который так настойчиво звал её мужчина. Спрос мужчин, словом, далеко не насыщался предложениями со стороны женщин. Чтобы подтвердить этот мой вывод, сошлюсь вот на такой живописный факт, о котором перед самой войною оповещала одна из южных газет большого торгового города.

Состоялся, видите ли, однажды, в этом городе, в одном из его театров маскарад. Маскарад – развлечение, конечно, совершенно невинное и может сопровождаться самой непринуждённой весёлостью, самой искромётной и беспечной шутливостью, самым безудержным смехом, лишь бы было побольше молодежи, побольше горячих глаз, побольше охотников повеселиться. Но на этот раз в театре было как-то вяловато, по описанию местного хроникера, публика как будто бы чуть-чуть позевывала и поглядывала по сторонам весьма скучающими взорами. Многие уже собирались уходить.

– Почему?

Хроникёр отвечает на этот вопрос вот так:

– Маски, присутствовавшие на маскараде, были совершенно пристойны, совсем приличны.

Так вот оно в чём здесь главный секрет. Было скучно, потому что всё было пристойно. Общественные нравы, значит, до того пали, что, если всё вокруг пристойно, – обыватель скучает. Позёвывает. С брезгливостью переговаривается:

– Хм, какой же это маскарад, ежели тут всё вполне прилично...

Может быть, некоторые уже начинали покрикивать:

– Деньги назад, если здесь всё пристойно. Только денежки выманивают, какой же это маскарад!

Однако денежки почтеннейшей публики далеко не плакали. Среди приличных, и поэтому весьма скучных масок, внезапно появилась одна «Весна». Особа в сплошном трико телесного цвета, слегка прикрытая прозрачным газом.

– Для блезиру!

«Эта «Весна», – повествовала дальше та же газета, – свежестью и грацией не блистала, но крики восторга и бурные аплодисменты сопровождали её появление. Молодёжь начала обнаруживать признаки неистовства.

Хроникёр газеты был не совсем прав в данном случае. «Саврасы без узды» – не молодёжь. И с каких же это пор, в самом деле, молодых лошадей стали называть молодёжью? Молодёжь у нас одна. Молодёжь – это всё наше будущее и все наши самые дорогие надежды. Молодёжь, – да будет это имя священно для всех нас, и мне сейчас обидно за молодёжь. Хроникёр газеты должен был бы изложить этот самый факт вот так:

«Жеребята начали обнаруживать признаки полнейшего неистовства. И, завертев хвостами, бросились навстречу к «Весне» всем табуном, с громким ржанием, шумно брыкаясь задом и передом». Вот это было бы много справедливее, ибо саврасы всегда только саврасы, а не молодёжь.

Однако, продолжаю далее описание того же маскарада.

Далее «Весна» очутилась на барьере оркестра, где она торжественно стала принимать призовые билетики, как должную дань. Между тем газ был сорван с «Весны» и она осталась теперь на руках у восторженной толпы в одном только трико. А бурное оживление вдохновившегося табуна всё росло и росло. Жеребята разрезвились вовсю.

«Трико затрещало под натиском рук любопытствующих, – сообщал хроникёр. – Зрелище получилось высоко омерзительное. В ложах раздались дамские крики: «Ай-ай!» Неистовые крики дикого восторга огласили залу и смешались с пронзительными свистками и шиканьем. Но, конечно же, свистков и шиканья было значительно меньше, чем криков дикого восторга, ибо «Весна» преблагополучно оставалась в театре, чествуемая, как юбилярша, как некая триумфаторша, отмеченная даже призом...

За бесстыдство?

Блестящая триумфаторша даже нашла возможным снять с себя маску. После того, как на ней рвали трико.

И когда она сняла маску, все узнали в ней одну домовладелицу и её стали уже величать по имени и отчеству.

– Многоуважаемая Агафья Даниловна!

«А вот апофеоз маскарада, – сообщала газета. – Происходит распределение призов и домовладелице в костюме «Весна» присуждается первый приз. Зал снова оглашается неистовыми рукоплесканиями. Слышатся крики: «Весну» на сцену! На сцену «Весну»!

Пробравшись через ложи, «Весна» появилась на сцене в николаевской шинели. Услужливые кавалеры сняли с неё шинель, и все увидели не весну, – ибо весна – символ возрождения и молодой целомудренной любви, – а самую обыкновенную бесстыдницу, далеко при этом не блещущую свежестью, красотой и грацией.

Так вот значит кого мы приветствуем, как триумфаторш, кому мы отдаём все наши лавры. Бесстыдницам и даже бесстыдницам не молодым и не красивым. Здесь вся суть в бесстыдстве. Итак, подведите итоги:

Женщин, одетых в совершенно пристойные костюмы, мы встречаем скучающим зевком, потухшим, полупрезрительным взором. Дам полураздетых мы встречаем несколько игривее, а голые бесстыдницы возбуждают среди нас восторженные крики и самые бурные аплодисменты. Кем же тогда выгоднее быть, чтобы нравиться мужчинам?

Вывод ясен. Но женщина всё-таки ещё колеблется вступить на тот путь, на который столь настойчиво зовёт её мужчина.

Можно ещё только удивляться целомудрию женщин. Ибо, если бы женщина откликнулась всем голосом на зов её современников мужского пола, мы сами поразились бы ужасами той картины, для которой мы же сами растирали все краски. Все до одной.

Так вот какие сюжеты, рисующие наш нравственный облик, лицезрели мы перед самой войною, как нашу повседневную обыденщину, как наши тихохонькие будни.

А в грозном пламени загрохотавшей грозы мы вдруг сейчас с восхищением увидели чудесный лик самоотверженной сестры милосердия десятки юных и прекрасных Жанн д'Арк. Нет, человечеству ещё, видимо, нужен грохот гроз. Среди пошловатой мещанской обыденщины мельчает человек, засыпает дух, умирает герой и героиня. И начинают справлять свое торжество похотливые, любующиеся собою гниды...

 

1916

 

ВЕШНИЙ ВЕЧЕР

 

В поле и в усадьбе тихо. Непробудно тихо, неестественно тихо. Даже комары не дудят. Соловьи тоже ни гу-гу. Один было попробовал, бросил из ивового куста звонкую трель. Но тотчас же точно струну оборвал. Сконфузился и умолк. Чего, дескать, петь, когда и так хорошо!

И в самом деле, хорошо. Ясное небо и ясные звёзды. Над рекой не туман, а какой-то намёк на туман. Призрак тумана. На вершине холма ещё теплится радостно последняя вспышка зари. Как след поцелуя на молодом лице.

У ворот усадьбы, на скамейке, повар и кучер курят цигарки и разговаривают. Первым начинает повар.

– Специал-демократ, – говорит он со вкусом, точно смакуя каждое свое словечко, – это одно кушанье, а кадет другое...

– А буржуязвия? – спрашивает кучер.

– Буржуазия? – поправляет его повар. – Буржуазия – это уже будет, как бы тебе сказать... не отдельное кушанье, а так... Соус! Его и с рыбой, его и с мясом. Это не программа, то есть, относительно своей политики. А просто так... – Он с недоумением разводит руками и потом с соболезнованием добавляет: – Я не все вещи могу тебе определить. В политике мне не все меню знакомы. Газеты я почитываю, это так, но факультетов настоящих не проходил. Хотя в животном мире, – вдруг снова с восхищением подхватывает он, – в животном мире по части естественных определений я окрошки не произведу. Ни окрошки, ни ботвиньи! Всё будет чисто. Бульон-консоме! Я – ботаник! – с тем же горделивым восхищением произносит он. – Любого зверя в его ранжир произведу!

– Любого?

– Любого!

– Например, лошадь? Что такое? – спрашивает его кучер, шевеля бородою и с видом экзаменатора. – В видах науки?

– Лошадь? – переспрашивает повар. – Лошадь – это животное копытное, вегетарьянское и упряжное.

– А гусь?

– Съедобная птица.

– А таракан?

– Таракан? – снова переспрашивает повар, и на всём его лице ярко нарисовывается сильнейшее недоумение. – Относительно таракана, – выговаривает он затем после паузы, – происходит некоторая закорючка. С одной стороны, он как будто птица...

– Это таракан-то! – восклицает кучер недоуменно.

– А что? У него ведь тоже крылья. А с другой, таракан – обыкновенное животное.

– Это таракан-то? – с тем же видом восклицает кучер.

– А то что же? Прими к руководству: пьёт, жрёт, дышит и гадит. To есть, самая настоящая животная платформа. Ах, да, – вдруг будто спохватывается он, однако не без восхищения к себе, – таракан – это просто домашняя вещь!

– Это таракан-то! А если это вещь, так кто ж его сделал? – спрашивает его кучер не без лукавства.

На лице повара полнейшее недоумение, но, впрочем, лишь перед невежеством своего собеседника.

– Как кто? Тараканиха! – выпаливает он.

– Нет, первого-то? – спрашивает кучер.

– Первый создан. В который, бишь, день... Да вместе с птицами! – воскликает повар весело.

– А если он создан, стало быть, он не вещь; таракан вот что, – говорит кучер уже серьёзно повару, лицо которого как бы выражает какое-то сладковатое недоумение, – таракан произведение природы, как блоха, вошь, лягушка и крыса. А всё-таки ты молодец, – он повёртывает к повару свою огромную бороду, более похожую на беловежскую пущу. – Лошадь и гуся ловко в их центральное стойло пригнал. Сразу видно, что ботаник!

– А что такое млекопитающиеся? – спрашивает он через минуту повара с серьёзным лицом.

– Млекопитающиеся это те, которые на молоке воспитываются, – отвечает тот деловито.

– И человек, стало быть, млекопитающийся?

– И человек. Да.

– Каждый? И это уж так от Бога? По заповедям?

– Разумеется.

– А мужик, у которого коровы нет и отродясь не было? И который ежели на одной соске прокислой из оржаного хлеба воспитан? Какое же это тогда млекопитающееся, а? А ведь тогда тут нарушение произволения Бога! Лицо кучера внезапно делается суровым и строгим, будто его обдувает совсем иным ветром.

– Такой человек, – говорит он затем после продолжительной паузы и с сосредоточенным выражением, – такой человек уже не млекопитающееся, а произведение природы. Как таракан, блоха, вошь, лягушка и крыса! Понял? Понял ты меня, Пантелей Егорыч! – восклицает он возбуждённо, и его лицо делается уже совсем зловещим.

– Ботаника этого не предусматривает, – сконфуженно роняет повар, почти шёпотом. – Ботаника ведёт свою линию, а к тебе в хлев, извините, пожалуйста, она не заглядывает. К чему ей: есть у тебя корова, или нет? – Повар разводит руками, но лицо его, по-прежнему, сконфужено.

– То-то твоя ботаника не заглядывает куда нужно! – снова сердито восклицает кучер, шевеля бородою.

– Ботаника знает своё меню...

– И из этого выходит, что человек, понимаешь ли, крещёная душа, – восклицает, совсем не слушая его, кучер, – крещёная душа, – выдыхает он всею грудью, – приравнен к какому такому сословию? К блохе! К лягушке! К крысе! Зачем же тогда его крестили, «елицы во Христа крестистися», к чему, ежели он уж не человек, не млекопитающееся по произволению Бога, а пустое произведение природы? Как таракан!

– Ботанике нет до этого дела. Ботаника как скалка. Она знает свое дело: «катать». А какое тесто катать – ей наплевать!

– И из этого выходит, – сердито вырывается из груди кучера, который уже давно не слушает своего собеседника, – и из этого выходит, японец, легкомысленное и некрещёное вещество, маловесное и ветреное, бьёт кого? Ты думаешь человека? Настоящего русского человека? Нет, произведение природы! Неестественную пустоту!

– Это почти что так, – вздыхает и повар уныло.

Кучер между тем продолжает всё тем же зловещим тоном.

– И потом полное потопление всех флагов при этой... – Цусиме, – роняет повар шёпотом.

– Да-а, – возбуждённо и злобно цедит сквозь зубы кучер.


– Кто виновен всему? Мы, например, я, ты, пятый, десятый, или же энти? Отчитайся, если так! Всенародно, как? Что? Почему? К чему же драться? Стрельбой и холодной нагайкой? Отчитайся! Приказчик, который, например, и тебе же в шапку, драться не смеет никакого права! Ни гражданского, ни уголовного! Повинись и отчитайся! Так и так!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: