ЧЕЛОВЕК, КОТОРОМУ 1900 ЛЕТ 9 глава




– Марфенька, – шепнул Илья Петрович, – распусти волосы.

– Боюсь, – прошептала Марфенька и всхлипнула.

– По направлению к месяцу, – повторил Илья Петрович. – Смотрю, это Марфенька. Я – к ней. Она сделала несколько шагов ко мне, и вдруг мы, представьте себе, провалились!

«Господи, что я за чепуху горожу!» – подумал Илья Петрович, помолчал, подумал и спросил:

– Неужели же отсюда нет никакого выхода?

Аграмантов вздохнул.

– Никакого, Илья Петрович; я осмотрел все стены, ужасно высокие стены!

Дубняков долго сидел и думал, и, наконец, вздохнул. Он покачал головой и задумчиво произнёс:

– Скверно! Доплясались мы с тобой, Сима, довертелись, дохороводились! Придут завтра утром рабочие, принесут лесенку и выпустят нас, рабов Божиих на свет белый, на позорище. И пойдут по всему уезду звон, трезвон, пересуды. Грязью нас закидают, имя наше запачкают! Разве скептики поверят, что мы попали сюда неведомо за что и как, игрою какого-то нелепого случая? Разве скептики поверят этому?

Серафима Антоновна вздохнула.

– Нет, скептики не поверят.

– Скептики ни за что не поверят, – подтвердил Аграмантов и добавил: – Скептики и пессимисты.

Все погрузились в молчание. Только одна Марфенька истерически всхлипывала.

Когда Аверьяныч на заре подошёл к проклятой бане, он увидел отверстие в земле вновь открытым, а в склепе услышал какой-то говор. Аверьяныч даже взбесился и прошептал:

– Господи, Боже мой, до чего нечистая сила разозоровалась! Петухи третий раз поют! А она не унимается, и в чехарду играет, и змеем извивается, и женихается.

Аверьяныч брезгливо плюнул.

– Тьфу, сколько на земле пакости!..

 

НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ

 

В гостиной шёл оживлённый разговор. Товарищ прокурора очень долго, умно и мило говорил о наследственности. По его выходило, что как тут не вертись, а сын пьяницы будет пьяницей, дочь прелюбодея – прелюбодейкой и т. д. И что тут ничего не поделаешь.


Он ссылался на авторитеты, и слушатели точно мёд пили. Казалось, они были рады, что всё так мило, просто и хорошо, а главное – тому, что можно спокойно сложить руки перед этим величественным законом природы.

Только учитель математики попробовал было возразить оратору, и возразил, как всем это показалось, совсем неудачно. Совершенно внезапно он обратился к товарищу прокурора с вопросом:

– Так, по-вашему, Христос напрасно сказал прелюбодейке: «Иди и не греши», не справившись сначала у неё, кто были её папаша и мамаша?

На это замечание оратор ничего не ответил; он только облил математика насмешливым взглядом и продолжал свою речь. И когда он стал ссылаться на статистику и цифры, математик снова ввернул своё слово:

Ну, положим, – сказал он, – ваши цифры ничего не доказывают. По вашему они доказывают закон природы, а по моему лишь то, что на детскую душу никто не дышал любовно.

Но и на этот раз его не удостоили ответом. Вскоре товарищ прокурора замолчал при общем одобрении, и тогда стал говорить математик.

– Вот, видите ли, господа, – сказал он, – я должен сознаться: я возражал моему предшественнику зря, с бухты-барахты, ради празднословия. Я сам глубоко верю в наследственность, именно в ту самую наследственность, о которой говорит господин прокурор. Я свято верю, что детвора, рождённая порочными родителями, наследует от них вместе с кривым носом и все пороки. Невинные и страдальческие глазёнки этой мелкоты лгут самым наглым образом, и на самом деле, ещё не умея говорить, эти детишки уже замышляют чудовищные преступления. Уже в детских люльках они обдумывают планы, как бы им провести со временем всех прокуроров всего света. Уже в детском возрасте, взирая на горе, нужду и позор своих родителей, они не плачут, не страдают – эти крошки, брошенные в клоаку и принуждённые волей-неволей брать из неё все соки, потому что кругом навоз, один только навоз. Они не плачут и не страдают, о, нет! Они – «демонически хохочут» и злоумышляют! Господин прокурор прав, тут уж ничего не поделаешь, и я бы рекомендовал ему применять к ним способ толкания с тарпейской скалы. И просто, и дёшево, и... и, пожалуй, модно! Учитель сделал паузу и продолжал:

– Наследственность, – о, это великая сила! Она тяготеет над нами, как фатум, как суть всего сущего. Наследственностью можно объяснить всё: пьянство, крах банка, насморк, крушение поездов, измену женщины, мотовство, лихоимство, землетрясение в Лиссабоне. Во всём наследственность и наследственность! Наследственность в нашей вялости и апатии, в разврате, в толстой губе, в семейных неурядицах, в панамском перешейке, в торричеллиевой пустоте! О, над этим стоит подумать! Как увидишь, какие тонкие чёрточки, какие мельчайшие атомы передаются нам путём наследственности, так только разводишь руками да качаешь головой. Моя мать, например, любила моего отца, и я любил моего отца. Отец моей знакомой всегда звал свою жену, а её мать, не иначе как (извините за выражение) «кобылой», и моя знакомая ещё ребёнком звала её точно также. И ведь, пожалуй, даже не ошибалась. Мой отец любил пить чай, ходя из угла в угол по комнате и с папиросой, и я теперь пью чай таким же образом. И когда я был ребёнком и пил молоко, я ходил точно также из угла в угол вслед за отцом и даже делал вид, что курю папиросу. Вы скажете, здесь детская переимчивость, подражательность, привычка, воспитание, а я скажу наследственность, и попробуйте-ка меня столкнуть! Вы скажете, что путём наследственности может передаться чахоточное лёгкое, так как здесь микроб, а благоприобретенный, например, геморрой не передаётся. А я скажу: нет, передаётся! Я знаю человека, который, прослужив 25 лет казначеем, приобрёл плохой домишко и хороший геморрой, и его сын, прослужив 25 лет казначеем, тоже приобрел плохой домишко и хороший геморрой. Вы скажете, здесь причиной одинаковые занятия, а я скажу наследственность и подберу 5000 примеров и целую статистику состряпаю. Впрочем, всё это шутки, а вот сейчас я расскажу вам самый удивительный, самый необычайный пример наследственности, жертвой которого были великолепнейшая женщина и я – студент третьего курса математического факультета. Прошу внимания!

Учитель на минуту замолчал от волнения и, передохнув, продолжал снова среди невозмутимой тишины.

– Это было пятнадцать лет тому назад, – начал он снова, – нет, виноват, – семнадцать. Был я в то время студентом третьего курса и жил в Новой Деревне в немецкой семье. Только-с, познакомился я случайно с молодой вдовушкой Лидией Павловной, прехорошенькой брюнеткой и такой весёлой, что как только, бывало, на неё взглянешь, так тебе танцевать и захочется. Чýдная была женщина! Познакомили меня с ней, как сейчас помню, 17 июля, а 25-го я перед ней на коленях стоял, плакал слезами горькими и о любви своей говорил. И порешили мы тут же с нею повенчаться, как только я курс кончу, а до этого времени ждать терпеливо и даже не целоваться, а только видеться. Я про себя думал подразвить её немножко за это время, так как она даже бином Ньютона плохо знала, и это меня огорчало. Виделись мы с ней каждый день, и был у нас знак условный: как мне, бывало, захочется её повидать, так я сейчас в своём мезонинчике на балкон выйду и запою «Выдь на Волгу, чей стон раздаётся». А голос у меня в то время хороший был, и пел я недурно. И не успею я допеть, бывало, до «Стонет он по полям, по дорогам», как она уж мимо нашего садика идёт и глазками сияет. А я к ней выскакиваю, и на прогулку идём. А по дороге, бывало, спор заведём, можно ли пользуясь теорией вероятностей, доказать существование на Марсе жителей; а потом я ей лекции по алгебре читаю. Итак, бывало, время проведём, что просто чудо. Счастлив я был до глупости. И вдруг всё это точно оборвало чем. Перестала ко мне ходить Лидия Павловна, а я к ней пойду, – меня не принимают, А между тем ей ещё страниц сорок до бинома-то Ньютонова оставалось! Пел я с утра до ночи «Выдь на Волгу» и только понапрасну собак дразнил: не приходила больше ко мне Лидия Павловна! Расхандрился я совсем, от пенья осип даже и стал я потихоньку за Лидией Павловной наблюдать. И выдался вечер такой: слонялся я, как помешанный, возле её дачи и вдруг вижу неподалеку, капитан пехотный на балкон вышел. Рожа преотвратительная, рябой, как решето, и нос кривой. Только, вышел капитан на балкон и запел сигнал для построения третьей роты, – знаете, как его солдаты поют:

 

Третья рота, третья рота,

Отрубили кошке хвост!

 

И не успел он два раза сигнал этот пропеть, смотрю Лидия Павловна шмыг мимо его сада, а капитан тотчас же к ней, и под ручку на прогулку отправились. А по дороге, слышу, разговор завели, где служба интересней в пехоте или в интендантстве? А я как стоял, так и грохнулся середи дороги, даже полон рот песку набрал. А потом еле-еле к себе домой приплёлся и за водкой послал. Целую неделю я водку глушил и каждый день видел, как капитан этот на балкон выходил, «Третья рота, третья рота» пел, а Лидия Павловна мимо его садика бегала. Бежит, бывало, точно её толкает кто, точно её ветром несёт, и в лице даже серьёзность какая-то, точно она не на свиданье бежит, а долг свой служебный исполняет. А в сентябре и замуж за него вышла, небось, и до сей поры бинома Ньютона не знает! Думал я, думал, как такая чудная женщина к такой рябой форме на такую гнусную песню бегала, – думал и ничего не понимал. И только лет десять тому назад понял. Узнал я в это время родословную Лидии Павловны, да тут как раз и о наследственности этой самой шибко заговорили. Сообразил я всё это, и у меня словно глаза открылись. И понял я тут всё! У Лидии-то Павловны, оказывается, дедушка военным был и пятнадцать лет в третьей роте штык-юнкером верой и правдой прослужил! Узнал я это и даже пожалел её. Бедная, бедная женщина! Ведь это не она на свиданье бегала, это в ней атомы её дедушки по сигналу на построение третьей роты маршировали! То-то у неё и личико такое серьёзное в то время было!

Учитель вздохнул и добавил:

– Да, наследственность – это могучая сила! Она мне и пьянство моё тогдашнее объяснила. Как оказывается, близкий друг родного дяди сводной сестры моей кузины был в своё время женат на родной внучке двоюродного брата запойного пьяницы! Ларчик-то ведь просто открывался!..

 

РАЗБОЙНИКИ

 

– А что у вас, в Саратовской губернии, есть разбойники?

(Дамский вопрос).

 

Чувствуя утомление, они садятся тут же, у проезжей дороги, и уныло переговариваются, жмурясь. Вокруг сыро и темно; сверху моросит липкая изморось; в холодном мраке сердито шумит ветер. Около – ни души: ни прохожего, ни проезжего. Только лужи блестят на дороге, как чьи-то мутные глаза, да одинокая полынь шевелится под ветром, словно встряхиваясь от надоедливой измороси и шелеста. Они перебрасываются отрывистыми фразами и снова хмуро умолкают.

Небо беззвёздно, поле безрадостно. Что пользы жаловаться на судьбу? Кто услышит тебя в этом мраке? Тучи? Или ветер?

Пронзительный звук внезапно раздаётся во тьме.

– Ох-о-хо! – словно вскрикивает кто-то в диком отчаянии, и резкий порыв ветра рвёт с путников их дырявые картузы.

Лужи на дороге морщатся, собираясь в складки; полынь будто кланяется кому-то в ноги. Словно шумное стадо шарахается мимо и летит дальше, шурша, кувыркаясь и исчезая во мраке.

– Это ветер, – говорит один из путников, – тот, что пониже. – Ишь, ты, по-собачьи теперь залаял, а давеча, как тебе кошка, скулил!

Говорящий тяжело вздыхает одним горлом, прислушиваясь к странным звукам, то и дело уносящимся во мраке, и ближе жмётся к товарищу. Он видит его посиневший от холода нос и безусые губы, скошенные в презрительную и горькую усмешку. И он снова хочет сказать ему что-нибудь по поводу ветра, чтобы отвлечь его и свои думы от того, о чём думать уже надоело до отвращения. Однако из его губ внезапно вырывается:

– А мы с тобою, Митюга, ни единой то есть полушки домой не принесём!

Они оба снова вздыхают, крутя шеями, и снова перебрасываются отрывистыми фразами. То и дело раздаются их унылые возгласы:

– Эх, Митюга, Митюга!

– Эх, Сергей, тятькин сын.

Оба они молоды, безбороды и безусы.

Они идут с заработков, из Оренбургских степей, к себе домой, за Волгу. А в их карманах, в общей сложности, всего на всего 67 копеек и одна сломанная подкова, поднятая только что на дороге. До дому недалеко, всего каких-нибудь 90 верст, и на путевые издержки им хватит даже с избытком. Но всё же близость дома нисколько не радует их, а, наоборот, удручает всё более и более с каждым шагом. Как они войдут в их родные избы? Что скажут своим домашним? Сумеют ли оправдаться в безработице?

Они теснее жмутся под ветром, досадливо кряхтят и думают всё об одном и том же.

Хорошо бы принести домой хотя бы рублей по тридцать. Чего-чего только они ни наделали бы на эти деньги. Как бы обрадовались все их приходу, и каким счастьем опахнуло бы тёмные стены хат! Они сидят и мечтают. Сквозь мутный мрак ночи они уже видят счастливые лица домашних. Отцы с гордостью говорят:

– Ай, да сыночки! Ра-а-ботнички!

Матери безмолвно любуются ими, плача и вытирая носы фартуками. А младшие братишки с любовной завистью заглядывают в их счастливые лица. И весь вечер только и разговору, что о них по всей деревне. Они – гордость семьи, герои дня!

Они жмурятся от измороси, но не видят уже её более. И они не видят этой сизой мути и этих сизых туч. В их лица вкусно дышит тёплый пар жирных щей. Даже тараканы разбужены этим вкусным паром и суетливо мечутся по стенам. Кошка облизывается и, выгибая спину, прыгает с печки на пол. Тёмные образа ясно светятся.

Кто это запел там за околицей:

– Гуля-я-ли мы в са-а-дочке, Гуля-я-ли в зелё-ё-ном!..

– Когда так, – внезапно говорит один из них, тот самый, которого товарищ зовёт Митюгой, – когда так, так и скажу батьке: «Иди сам, собачий сын, скажу, на заработки!»

Его голос звучит сердито и хрипло, точно простуженный, и этот резкий звук словно бьёт своего соседа по голове обухом. Несколько минут тот глядит в лицо Митюги, широко тараща глаза, с недоумением во всей позе, как бы ничего не понимая. А потом внезапно всё его лицо сжимается в комочек. Взмахнув руками, он припадает к мокрым коленам товарища и беспомощно начинает выкликать:

– Не пойду я домой, Митюга... О-о-о... Не пойду! Лучше издохну здесь... О-о-о... А не пойду!.. Иди один!..

Жиденькие стоны беспокойно носятся в воздухе, ветер свистит, и полынь снова, будто в испуге, начинает кланяться кому-то в землю частым и коротким поклоном. Митюга словно не слушает воплей товарища и глядит прямо перед собой, застыв в неподвижной позе. Его лицо точно каменеет...

– Не пойду! – выкликает Сергей пронзительно и плаксиво. – Иди один! Ты вон какой!.. Тебе что делается!.. Иди, донской жеребец, один! А я не пойду, миленький мой!.. Не пойду и не пойду!..

Он беспомощно барахтается у мокрых колен товарища, как утопающий у берега, и его вопли смешиваются с дикими воплями ветра в нестройную песню. Лицо Митюги по-прежнему неподвижно, как камень; он точно разглядывает в небе сизое полотно туч. А потом тяжёлая и несуразная судорога перекашивает это лицо у самых губ.

– Иди! – вдруг выкрикивает он резко. – Иди, тебе говорят, тля паршивая!

Он порывисто поднимается на долговязые ноги, схватывает товарища за плечи и толкает его на дорогу сердитым и широким движением.

– Иди! Иди! – выкрикивает он хрипло, точно бьёт кого-то. –Иди, тебе говорят... Иди!..

И они снова идут, шлепая по лужам, под липкой изморосью, медленно передвигаясь в мутном мраке, будто влекомые ленивым течением холодной реки. Высокий идёт впереди, низенький – позади. Но он уже не плачет больше и только что-то сердито бормочет себе под озябший нос. А потом умолкает и он. Вокруг темно и сыро. Только лужи шипят под ногами, да ноет невидимый ветер. Поёт он о чём-то грустном и скучном, как осеннее поле, но каждая нота его пения звучит так, выпукло и так отчётливо; а путникам порою кажется, что если бы в поле чуть-чуть просветлело, его можно было бы увидеть всего, до последней нитки.

Когда они спускаются в неглубокую лощину, всю будто налитую до краев мутью тумана, до их слуха внезапно доносятся чьи-то беспокойные крики. Они останавливаются и начинают слушать. Слушают они внимательно, вытянув шеи, и с серьёзностью в лицах, и вот сквозь шорох и возню ненастной ночи они явственно различают, наконец, шлёпанье ног и фырканье лошади. Кто-то кричит там, за серою стеною шевелящегося тумана:

– Эй, эге-ге-гей!.. Помогите!

Они вглядываются, напрягая зрение, и скоро различают во тьме кибитку шабойника, дугу и неуклюжую фигуру, барахтающуюся у оглобель.

– Но, но, но... – звучит оттуда.

А потом жалобно несётся:

– Эй... Эге-ге-гей... Помогите!

Они догадываются. В тине размытого оврага завязла задними колесами тяжёлая кибитка проезжего шабойника и, вероятно, того самого, который обогнал их вчера ночью.

Они стоят, прислушиваясь, вглядываясь сквозь липкую мглу и соображая. Кто он, этот самый шабойник? Откуда едет и куда пробирается? Хорошо ли расторговался он своими товарами? И кто-то поджидает его дома? Хорошо ли встретят его там?

«С деньгами всегда хорошо встречают!» – приходит им в голову сразу и обоим. И эта нехорошая мысль больно щиплет их в самое сердце, как назойливый комар. Однако они тотчас же словно встряхиваются. Ясно сознаваемое ими желание идти и пособить тому, взывающему о помощи, будто толкает их в спину, точно опасаясь, что и они вот-вот завязнут в какой-то липкой и холодной тине. Они поспешно делают несколько неестественно крупных шагов, словно спеша убежать от чего-то, и вдруг снова останавливаются, как вкопанные. И сначала они даже не глядят в глаза друг друга, внезапно бледнея и точно пугаясь чего-то. А потом низенький осторожно и тихо, точно крадучись, подходит к высокому и безмолвно трогает его за локоть.

Тому хочется спросить товарища:

– Ну?

Но слова застревают в его горле.

Между тем низенький заглядывает в его остановившиеся стеклянные глаза долгим и не моргающим взором, и с его губ, будто слипшихся в спазме, срывается какой-то неопределённый шелест, невнятный звук, намёк на неведомое слово.

Высокий вздрагивает в бессильном сопротивлении. Низенький вновь трогает его за локоть и заглядывает в его глаза тем же оловянным взором.

Высокий пробует сопротивляться, встряхивая плечами. Однако этот долгий взор низенького и это его жуткое прикосновение будто роднит их, крепко связывая их сердца одною думой и одними желаниями. Разъединившись затем, они уже начинают действовать, как один человек, их души словно подгружаются в кошмар, полный нелепых образов и нелепых ощущений.

И сперва они пригибаются к самой земле, молча поглядывая на задние колеса тяжёлой кибитки и на несуразную фигуру шабойника у оглобель. Зачем это нужно им, они не знают и сами, но это желание видеть и наблюдать их жертву настолько крепко держит их в своих лапах, что они и не думают противиться ему. Досыта наглядевшись, они расходятся затем в разные стороны, обходя канаву, безмолвно переглядываясь и твёрдо памятуя, что один из них должен подойти вон к той самой фигуре с одной стороны, а другой – с противоположной. И, памятуя всё это, они стараются быть скрытыми до поры, до времени от глаз этой самой фигуры.

Безмолвно они подвигаются к ней. Их движения плавны и легки, и сквозь серую муть тумана они хорошо видят и чувствуют друг друга новым чувством, явившимся в них, и они переговариваются между собою немым языком зверя. Между тем печальный крик, взывающий о помощи, всё так же беспокойно носится в мутной и скользкой мгле среди шороха осенней ночи, как заблудившаяся птица, и липкая изморось падает на их побледневшие лица. Но они не замечают уже её более. А, может быть, её холодное и скользкое прикосновение доставляет им теперь одно удовольствие. Лисице, вышедшей на охоту, любы ненастные ночи.

В четырёх или пяти шагах от кибитки шабойника они внезапно выпрямляются во весь рост и идут туда твёрдой и уверенной походкой. Шабойник видит их и, оборачиваясь то к одному, то к другому, кричит по-прежнему о помощи, широко размахивая кнутовищем. Странное появление двух людей с совершенно противоположных сторон нисколько не пугает его, видимо. Его голос звучит весело и уверенно. А потом он внезапно умолкает и испуганно пятится к задним колёсам своей кибитки.

– А-ба-ба... – слышит низенький его дикое бормотанье.

И одним прыжком он бросается к нему на грудь, ища вытянутой рукой его горло.

Однако внезапный удар кнута будто перерезывает наискосок его похолодевшее лицо, ослепляя его на минуту, как молния. Он весь извёртывается и слышит в ту же минуту сквозь бормотанье ночи такой же свист кнута, полоснувшего чьё-то тело. Он выдыхает из себя весь воздух, точно приготовляясь разрубить дубовое полено, и вновь бросается вперёд, вытянув обе руки, чувствуя в себе лёгкость зверя. И вдруг он видит перед своими глазами брови, как две капли воды похожие на усы.

– Дяденька Ефрем! – вскрикивает он радостно. – Да ведь это никак ты!

В странствующем шабойнике он узнает внезапно своего односельчанина, дяденьку Ефрема, того самого, у которого усы растут над глазами, а брови над губами. И он глядит на него, плохо понимая всё то, что произошло. Душный кошмар исчезает, как дым, узы расторгаются.

– А ведь это и вправду Ефрем. Ишь над глазами усы, а над губами брови! – говорит и Митюга.

Ефрем стоит всё ещё у задних колес, раскрыв рот и моргая своими похожими на усы бровями. Кнут вываливается из его рук, лохматая шапка сама собой лезет к нему на затылок.

– И то, это никак вы: Митюга и Сергей?

И они все оглядывают друг друга с недоумением. А вскоре всё, только что случившееся, кажется им нелепым сном, только что им приснившимся. Уж не подсказала ли им этот сон ненастная ночь и буйный ветер, сердито завывающий в тусклом мраке? Да голод? Да холод? Да нужда?

Когда в поле начинает светать, кибитка шабойника медленно поднимается в гору. Бурая лошадка изо всех сил работает всеми четырьмя ногами, колеса шипят, скользя в колеях. За правую оглоблю бурой лошадке подсобляет Сергей, за левую – Митюга. А сам Ефрем весело ковыляет рядом и, весело помахивая кнутом, выкрикивает:

– Слава Создателю, что вас встретил! Без вас не выехать бы мне на эту лешеву гору! Ни в жисть! Слава Создателю! Эй-ей, подсоби, Митюга! Сергей, чего опустил постромки? Но-но-но, голубчики!..

 

СОВОКУПНЫМИ УСИЛИЯМИ

 

Помещик и земский начальник Маслобойников, пожилой господин с подстриженной бородой, сидит в своём деревенском кабинете, сосёт толстейшую папиросу и беседует с земским врачом, случайно к нему завернувшим.

На лице Маслобойникова – серьёзная дума, горделивое сознание всех своих бесчисленных заслуг перед народом и желание блеснуть красноречием. А врач – весь внимание. Он молод, только что со школьной скамьи, и ему любопытно послушать о деревенской жизни от местного деятеля. В кабинете пасмурно. В узкие окна льётся тусклый свет осеннего дня. Это тусклое освещение делает всю расстилающуюся за окнами картину непривлекательной и даже порой омерзительной. Но, тем не менее, всё лицо доктора, который изредка поглядывает в окошко, освещено удовольствием, так как то, что говорит Маслобойников, кажется ему весьма утешительным.

А Маслобойников сосёт папиросу и говорит:

– И так вам совсем не к чему беспокоиться за будущие результаты вашей деятельности. Результаты эти будут благотворны. Мой опыт говорит вам: поверьте. Маслобойников делает крепкую затяжку, пускает дым под самый потолок и продолжает в том же тоне:

– Больной повалит к вам валом. Мужик уже достаточно просвещён. Он сознаёт свои юридические права и начинает верить в науку. Над деревней загорается новая эра, и деревня говорит вам, людям науки: «Придите и володейте мною. Я – ваша!» Если кое-где в холерные годы и били насмерть врачей, так это только по недоразумению!

Лицо Маслобойникова делается ещё серьёзнее и торжественнее, а по губам доктора бродит улыбка удовольствия. Маслобойников продолжает:

– Наша деревня – это уже не та ветхозаветная деревня, продававшая и покупавшая людей, верившая в приворот, оборотня и цвет папоротника. Всё это отошло, слава Богу, в область преданий. Совокупными усильями всех просвещённых людей: начальников, учителей и родителей, родные пажити, то есть, лучше сказать, деревни... совокупными усильями... родные деревни...

Маслобойников подыскивает более подходящее выражение, прищёлкивает пальцами и глядит на доктора. Тот радостно улыбается, а в прихожей рядом с кабинетом начинается в ту же минуту какая-то возня и раздаются возбуждённые возгласы:

– Больно ловок!

– Да и ты бархатный!

– Это по четвертаку за пуд-то? Совесть, бесстыжьи глаза!

Когда Маслобойников и доктор, привлечённые шумом, появляются наконец в прихожей, они видят там три возбуждённые фигуры: двух мужиков и бабу. Баба повязана громадным платком, безобразно покрывающим её голову и перекрещённым на груди. Она стоит у самой входной, двери и при появлении начальства начинает усиленно кланяться частым и коротким поклоном. Начальству кланяются и мужики, успевая во время поклона облить друг друга возбужденными и негодующими взглядами. Один из этих мужиков бледен, сильно взъерошен и одет бедно. Другой наоборот румян, одет даже, пожалуй, нарядно и весь словно лоснится довольством.

– Вы ко мне? – спрашивает их Маслобойников. – В чём дело?

– Сделайте божескую милость! – всхлипывает баба и снова начинает отсчитывать частые и короткие поклоны. Рваный мужик с негодованием оглядывает нарядного и говорит:

– Совесть, бесстыжьи глаза!

Тот отвечает ему взором полным презрения.

– Жулик, рваная дыра! – небрежно цедит он сквозь зубы.

– В чём ваше дело? – повторяет Маслобойников, оглядывая всех и слегка сердясь.

Рваный мужик весь выдвигается к нему.

– Продал я ему, вашеская б-родь, сена воз на вес. Сколько стало быть вывесит, – начинает он, со злым возбуждением кивая на нарядного.

– Ты мне не одно сено продал: ты и телегу продал, а с телегой и весили, – перебивает его тот небрежно, встряхивая сильно намасленными волосами.

– С телегой же, а не с бабой! – яростно вскрикивает рваный.

– Нет, с бабой, ежели и она в сене была. То есть, в весе. Так понимать надо.

– Понял! – вскрикивает рваный. – Это ты-то так понял? Эх, совесть! Понял! – снова передразнивает он его злобно. – Поняла жеребца кобыла, да про кнут позабыла!

– Вашеская бродь, к чему он меня сконфузит?

Нарядный не без достоинства разводит руками. Баба безмолвствует и только порою сморкается в подол юбки.

– Я что-то ничего не понимаю! – восклицает Маслобойников.

– Продал я ему сено на вес, всем возом, сколько окажется, – снова начинает возбуждённо пояснять рваный. – И вывесил воз 18 пудов шашнадцать фунтов...

– Свесили мы сено, а из-под сена шмырк баба в потёмочки и под амбар схоронилась, – перебивает рваного нарядный, – а я её из-под амбара за ноги. Баба эта самая в весе была. Продал он мне её, значит. Вместе с сеном и телегой. А теперь назад! Жульё, рваная дыра, – добавляет он презрительно по адресу рваного.

– Это девствительно. – Тот прикладывает обе руки к груди и сконфуженно моргает глазами. – Баба в сене для весу была... Мой грех. Для весу, а не для продажи. Это точно. Я её под сено для этого посадил. Для весу. «Посиди, говорю, смирненько, Акуля, под сеном, всё воз-то поболе вытянет!» Для весу, а не для продажи. Это моя вина!

– Неужели бабе четвертак с пуда цена? Вашеское благородье, божеская милость! – всхлипывает баба у порога.

– Мне баба и самому нужна, – поддерживает её рваный, – я мужик свежий!


Он умолкает, и на его лице ярко написано смущение неуверенного в своих правах человека.

Нарядный брезгливо пожимает плечами. Лицо его наоборот совершенно спокойно и видно, что он ни на минуту не сомневается в законности своих претензий.

– Свежий, так зачем продаёшь? – цедит он небрежно.

– Я сено продавал...

– Нет, и бабу, если и она в сене была. Я всем возом покупал. Деньги получай, а баба моя.

– Это по четвертаку за пуд-то? – вскрикивает баба.

Нарядный небрежно косится и на неё.

– Деньги получай, а баба моя...

– Я мужик свежий... – несётся почти слезливо.

– У меня свидетели. Уговор помнишь? Всем возом продавал. У меня свидетели. Помнишь?

– Помнишь? – с яростью передразнивает его рваный. – Помнишь? Вспомнил бабий хвост, когда пост, да после разговенья! Помнишь? – вскрикивает он резко.

– Ваше благородие, к чему он меня сконфузит?

Маслобойников глядит на всю эту группу возбуждённых людей уже совсем враждебно и сердито перекашивает брови. Лицо доктора начинает походить на лицо удавленника.

– Нешто бабе четвертак с пуда цена? – опять спрашивает баба у двери. – На мне шуба, на мне сарафан, на мне шаль... Эх, ты ярыга, ярыга...

– А ты Никандровскую солонину помнишь? – внезапно наскакивает рваный на нарядного, с лицом искажённым яростью.

– Ваше благородье, к чему он наносит оскорбление действием? Я даже и у начальства на матерном замечании отроду не был.

Вся прихожая наполняется гвалтом, в котором нельзя более уловить ни единого слова. Баба плачет:

– Четвертак с пуда. Баранья солонина и та четыре копейки фунт...

Лицо Маслобойникова всё надувается и краснеет. Доктор хочет что-то говорить, чтоб разъяснить всю эту невообразимую путаницу, но чувствует, что он говорить не может. Он может только заикаться.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: