ПУТЬ ТЕРНИСТЫЙ И МУЖЕСТВЕННЫЙ 7 глава




* Belie-soeur (фр.) — свояченица.

4
«СУДЬБЕ ВОПРЕКИ»

— Почему бы нам не начать издавать Толстого? — спросил меня приехавший из Петербурга писатель. — Неужели вы никогда об этом не думали?

— Ну, конечно, думала,— отвечала я,— но нельзя же издавать сейчас, когда все разрушается...

— Именно сейчас, в 1918 году,— сказал он со спокойной уверенностью,— судьбе вопреки. Разве нельзя начать хотя бы редакционную работу?

— Из этого ничего не выйдет.

Но мысль запала. И чем больше я думала, тем возможнее и заманчивее казалось это дело.

Полные собрания сочинений, печатавшиеся до сего времени матерью, Сытиным и другими, были далеко не полными. Некоторые произведения, как, например, «Воскресение», были искажены цензурой, религиозно-философские статьи запрещены совсем, дневники и письма напечатаны лишь частично.

Друзья, с которыми я советовалась об организации этого дела, отнеслись к нему сочувственно. Мысль о созидательной, творческой работе во время всеобщего разрушения их увлекала. Особенно горячее сочувствие я встретила в Петербурге. Анатолий Федорович Кони, академики Алексей Александрович Шахматов, Всеволод Измаилович Срезневский, писатель Александр Модестович Хирьяков, толстовец-финн и другие,— все приняли горячее участие в организации, которой мы дали название: «Общество изучения и распространения творений Л. Н. Толстого» (позднее оно было перерегистрировано в кооперативное товарищество).

В Петербурге мы собирались большей частью на квартире у моряка-толстовца. Несмотря на скромное положение редактора какого-то морского журнала, у него на Васильевском острове была прекрасная квартира, похожая на кают-компанию, со множеством картин с морскими видами по стенам. В царские времена этот толстовец-финн издавал отцовские запрещенные статьи, сидел за них в тюрьме, ввозил их контрабандой на своей яхте из Финляндии.

Для начала работ надо было достать денег. От сумм, вырученных от издания посмертных произведений отца и истраченных согласно его воле на покупку яснополянской земли для крестьян, осталось около 20000. С помощью книгоиздательства «Задруга» нам удалось выцарапать из банка эти деньги.

Позднее книгоиздательство «Задруга» согласилось взять на себя издание первого полного собрания сочинений Толстого и оплачивать нашу редакционную работу. К «Задруге» присоединились московская «Кооперация» и некоторые другие центральные кооперативные организации.

Первым нашим руководителем по работам в Румян-цевском музее, где хранились все рукописи отца до 1880 года, был Тихон Иванович Полнер, позднее его заменил проф. Ал. Евг. Грузинский. В. И. Срезневский приезжал в Москву периодически. В одной из больших зал Музея, где мы меньше всего мешали стуком машинок, нам поставили несколько столов. Музей не отапливался. Трубы лопались, как и везде. Мы работали в шубах, валенках, вязаных перчатках, изредка согреваясь гимнастическими упражнениями.

Стужа в нетопленом каменном здании с насквозь промерзшими стенами, куда не проникает солнце, где приходилось часами сидеть неподвижно,— хуже, чем на дворе. Согреться невозможно. Сначала остывали ноги, постепенно леденящий холод проникал глубже, казалось, насквозь промерзало все нутро, начиналась дрожь. Мы запахивали шубы, старались не двигаться, но дрожь усиливалась, стучали зубы.

Неизданная комедия «Зараженное семейство», начало повести «Как гибнет любовь», дневники, письма, варианты «Детства», бесконечные варианты «Войны и мира» были уложены в двенадцати желтеньких ящиках, набитых так, что, когда вынималась рукопись, запихнуть ее обратно было почти невозможно. Мать любила рассказывать, как один из братьев убирал кладовую и выбросил в канаву вместе со всяким хламом груду бумаг. «Хорошо, что я заметила,— заключала она свой рассказ,— я глазам своим не поверила, когда увидала, что это рукописи «Войны и мира». Кабы не я, все рукописи погибли бы».

Забывая холод и голод, мы читали новые сцены, характеристики героев «Войны и мира», и бывало иногда непонятно и обидно, зачем отец выбросил те или иные страницы.

Мы радовались, как дети, когда удавалось разобрать трудные слова, хвастались друг перед другом. Машинистки состязались в количестве напечатанных листов.

Брат Сергей и я проверяли дневники. Сначала он следил по тексту, затем я. Мы привыкли к почерку отца, но все же нам приходилось прочитывать одно и то же бесконечное число раз, находя все новые и новые ошибки. Мы особенно торжествовали, когда находили такие ошибки, как, напр., Банкет Платона, как было напечатано в дневниках издания Черткова, который оказался Биномом Ньютона.

Работа увлекла решительно всех. Среди нас были знатоки иностранных языков. Они выправляли французский текст переписки отца с тетенькой Татьяной Александровной. Это были дамы, гладко причесанные, в стареньких, когда-то очень дорогих шубах.

Моряк-толстовец, хороший фотограф, работал в другом помещении, снимал неизданные произведения отца. В то время нам мерещились новые бои с большевиками на улицах Москвы, разрушение, гибель рукописей. Мы переписывали, фотографировали и держали копии в разных местах. Одна из копий неизданных произведений была даже послана в Стэнфордский университет, в Калифорнию.

К двенадцати часам, когда дрожь во всем теле делалась совершенно невыносимой, звали пить чай. Каждый из нас брал с собой свою посуду, принесенную из дома, завтрак, и мы все шли вниз в подвальный этаж. Откуда-то приносились громадные чайники с кипятком.

Профессора, ученые, исхудавшие музейные работницы, сняв перчатки, грели руки о дымящиеся кружки. Бережно, стараясь не расплескать, они несли драгоценную мутную жидкость, напиток из сухой моркови и земляничного листа, который мы называли чаем, каждый разворачивал свой пакетик с завтраком: кусочек пайкового хлеба, две картошки, сухую воблу.

— Морковь чрезвычайно питательна,— говорил один из ученых, разворачивая газетную бумагу, из которой показывались, две темные вареные «каротели»,— она вполне может заменить хлеб...

Да. но ее гоже не всегда можно достать. Вы знаете. моя жена делает замечательные лепешки, она в ржаную муку прибавляет картофельные очистки и, когда может,— яблоко.

Я старалась не замечать этих голодных глаз, дрожащих, жадных рук...

Чай горячий, обжигает горло, но стараешься поглотить его как можно больше. Две, три большие кружки, С завистью мы косились на одного из профессоров, у него черный хлеб переложен тоненькими кусочками прозрачного копченого сала, Сахара почти ни у кого нет. Охотно предлагают друг другу сахарин.

Я приношу себе большей частью тоненький кусочек хлеба и воблу. Она твердая, ее надо долго жевать, и потому на время исчезает чувство голода, а главное, после соленого можно влить в себя большее количество чая.

Но вот мы. разогретые, веселые, снова садимся за рукописи. В глазах рябит от косого, неразборчивого почерка В самых ранних рукописях он мельче и буквы круглее. Мы погружаемся в рукописи. Еще три с половиной часа холода, а остывание наступает скорее, чем утром.

Эти несколько лет, которые мы проработали в Румян-цевском музее, были для меня самыми яркими и, пожалуй, счастливыми в мрачные, безотрадные дни революции. Проделанная нами работа давала большое внутреннее удовлетворение. За эти годы были разобраны, каталогизированы, аереписаны, сверены с текстом и частью сфотографированы рукописи, хранящиеся в Румянцевском музее. Многие произведения были проредактированы и подготовлены к печати.

В 1923 году книгоиздательство «Задруга», преследовавшееся много лет, было окончательно разгромлено большевиками. Это было началом уничтожения всех кооперативных писательских организаций. Денег на редакционные работы взять было неоткуда. После долгих колебаний мы наконец согласились соединиться с В. Г. Чертковым и нашу совместную работу предложить для напечатания Госиздату.

В. Г. Чертков в то время сорганизовал вокруг себя редакционную группу, состоящую большей частью из толстовцев, работавших над редактированием произведений, написанных отцом после 1880 года.

К 1928 году — столетию со дня рождения отца — должно было выйти первое полное собрание сочинений Толстого в 90 томах. Но с момента перехода нашего дела к государству я перестала им интересоваться. Издание Толстого было одним из тех многочисленных дел, которые громко рекламируются, но в сущности не делаются большевиками. С одной стороны, большевики запрещали народным библиотекам и школам держать книги Толстого; религиозно-философские статьи и «Круг чтения» сделались библиографической редкостью, с другой — большевики взялись издавать 90-томное собрание сочинений Толстого, которое, в конце концов, за шесть лет свелось к выпуску в количестве 1000 экземпляров нескольких томов.

И кто же может купить это полное собрание, стоящее около 300 рублей? Иностранцы? Сами большевики? Разумеется, ни рабочий, ни крестьянин, ни голодающий интеллигент. Поэтому с точки зрения распространения идей Толстого издание это не имело бы никакого значения.

Но приведение в порядок рукописей отца, редакционная работа, проделанная небольшой кучкой людей в столь тяжких условиях, является одним из тех подвигов русской интеллигенции, которые «судьбе вопреки» совершались я совершаются в настоящее время в России оставшимися в живых русскими людьми.

5
«БАТЮШКА-БЛАГОДЕТЕЛЬ»

Мужики разгромили Малое Пирогово, где жил князь Оболенский*, и он с женой и детьми приехал в Ясную Поляну.

Сестра Таня уступила ему низ своего дома-флигеля, а сама переехала наверх. В большом доме жили две старушки: мама и тетенька Татьяна Андреевна. Тихо было здесь и мертво. Иногда только, когда из флигеля прибегала маленькая Танечка, оживал старый дом, просыпалась бабушка, часто дремавшая теперь в кресле-качалке. Куда девалась ее прежняя энергия, работоспособность? Ее мало что интересовано. Читать, писать ей было трудно, глаза плохи стали. Тетенька писала мемуары, иногда пела, и от ее дребезжавшего и пресекающегося, но все еще прекрасного и звонкого голоса делалось еще тоскливее.

* Муж сестры Маши, после ее смерти женатый на Н. М. Сухотиной.

Приблизительно в это время появился и «благодетель». Он был писатель, приезжал к отцу и раньше и всегда привозил с собой новые изобретения. В Крыму в 1901 году, когда только что появились автомобили, он приехал к нам в Гаспру, к ужасу матери усадил отца в автомобиль и укатил с ним куда-то. Позднее он привез в Ясную Поляну граммофон и, несмотря на протесты отца, оставил его в подарок семье. Ходил он согнувшись, точно стеснялся своего роста, и казалось, что его худое тело вот-вот сложится пополам. Должно быть, лицо у него было правильное, может быть красивое, смуглое, с правильными чертами; но поражало не это, а выражение слащавости.

В 1918 году в Туле создалось общество «Ясная Поляна». Писатель был избран председателем этого общества, поселился в Ясной Поляне в бывшем кабинете отца в большом доме и стал хозяйничать.

Основание общества «Ясная Поляна» в момент общей разрухи, когда еще не вполне прошла волна усадебных погромов, несомненно имело большое значение. Местные большевики, не освоившиеся с властью, может быть даже и не поверившие еще в свое могущество, действовали осмотрительно и осторожно, а то, что какое-то официальное объединение заботилось об Ясной Поляне, было очень важно. В 1919 году, когда Деникин был уже недалеко от Тулы, общество «Ясная Поляна» совершенно серьезно обсуждало вопрос о том, что красная и белая армии должны сговориться, чтобы бои происходили вне зоны Ясной Поляны.

Общество «Ясная Поляна» состояло из чрезвычайно порядочных людей, но вскоре оказалось, что под прикрытием общества председатель действовал самостоятельно. Члены общества пробовали протестовать, но напрасно. Он говорил так ласково и сладко, таким таинственным туманом окутывал свои начинания, что члены правления молчали в бессильном недоумении. Мысль построить в Ясной Поляне школу — памятник Толстому — впервые зародилась в обществе. Таинственно появился откуда-то лес для школы и лежал несколько месяцев под дождем. Председатель выбрал место для постройки, произошла торжественная закладка фундамента, но прекрасный сосновый лес исчез куда-то так же таинственно, как и появился, и писатель теперь все внимание устремил на постройку шоссе. Работали землекопы, подвозили шлак с завода Косой горы. Он отдавал приказания служащим, приказывал запрягать и отпрягать лошадей.

 

В те редкие приезды, когда мне удавалось навестить Ясную Поляну, я бывала не раз поражена странностью той роли не то спасителя Ясной Поляны и ее обитателей, не то управляющего, которую взял на себя председатель общества. Он вечно что-то раздавал полуголодному и раздетому населению: кусочки мыла, шоколада, и вид у него был такой, точно он благодетельствовал их по гроб жизни. Со свойственной ему ловкостью, именем Толстого он выпрашивал у правительства всевозможные продукты и вместо того, чтобы передавать их на склад Ясной Поляны для правильного распределения, разыгрывал из себя благодетеля и распоряжался ими сам, пользуясь этим для того, чтобы постоянно захватывать все большую и большую власть над жителями Ясной Поляны, не могущими достать ни предметов первой необходимости, ни питания.

Тетенька шутя прозвала писателя «батюшкой-благодетелем». Это прозвище так и осталось за ним навсегда.

Не знаю кому: обществу «Ясная Поляна», писателю или сестре Тане пришла в голову мысль об организации в Ясной Поляне советского хозяйства, но когда я была в Москве, ко мне приехал Коля Оболенский и спросил, не имею ли я чего-либо против его назначения заведующим.

Я откровенно сказала ему, что считаю его непригодным для этого дела. Он возразил мне, что все остальные члены его семьи, даже мама, не возражают. Я поняла, что мой протест не имел никакого значения, и действительно, Комиссариат Земледелия вскоре назначил его заведующим имением.

Оболенский пропал бы без писателя, и, хотя писатель его в грош не ставил, они поладили.

Власть писателя особенно возросла после того, как, заручившись мандатами, он съездил на Украину за хлебом.

В 1918—19 годах хлеб в наших местах не родился и крестьяне голодали. Пекли хлеб с зелеными яблоками, с желудями. Желудей в те годы родилось видимо-невидимо. Крестьяне мешками таскали их домой, мололи на муку, пекли хлеб. Хлеб выходил невкусный, и у всего населения зубы от желудёвой муки были черные, точно выкрашенные. Улыбнется красивая девушка, а зубы черные, смоляные, даже жутко.

Вернулся писатель с вагонами белой муки, крупами, сахаром не только для обитателей усадьбы Ясной Поляны, но и для всей яснополянской деревни.

— Батюшка, благодетель ты наш,— вздыхали бабы,— дай Бог здоровья ему, деткам его, внукам. Спас от голодной смерти.

Все обитатели Ясной Поляны его приветствовали.

— Пропал бы без него,— говорил Оболенский,— удивительный человек! Всё раздобудет.

Служащие в яснополянском доме не знали, как и чем угодить благодетелю, а он покрикивал на них, да и на всех обитателей Ясной Поляны. Кричал на мать и на сестру, когда она хотела внести порядок в распределение продуктов.

— И чего вы вмешиваетесь,— грубо резал он,— ведь вы решительно ничего в делах не понимаете, весь ваш удельный вес равняется нулю.

Сестре было больно. Я выходила из себя:

— Выгони ты его,— горячилась я,— как он смеет говорить грубости.

Но сестра терпела. У нее был более кроткий характер, чем у меня.

Я не могла не видеть, как в Ясной Поляне распоряжаются чуждые и отцу, и нам люди. Отцовским именем выпрашивали подачки у правительства, неправильно распределяли, окружали себя родственниками и фаворитами, а усадьба постепенно приходила все в больший и больший упадок. Зарастал старый парк, погибали плодовые деревья, в Чепыже срезали старые березы, разрушались постройки. В доме все изменилось, только две отцовские комнаты оставались в том же виде, что и при нем, но почему-то в кабинете грудой были навалены посмертные венки, что придавало совершенно иной характер всей обстановке.

У Оболенского было четыре помощника: три мальчика по 17 лет и бывший кучер Адриан Павлович, который тянулся изо всех сил, чтобы поддержать хозяйство. Один из помощников был сын писателя. И смешно и противно было смотреть, как этот молокосос, заложив ногу за ногу, развалясь в мягком кресле, заставлял пожилого Адриана Павловича стоять перед ним, пока он отдавал распоряжения.

Более 1150 человек были на государственном снабжении, получали пайки, хотя земля, всего 30 десятин, обрабатывалась крестьянами исполу*.

Старушки держались в загоне. Помню, мама никак не могла добиться, чтобы в большом доме вымыли и вставили вторые рамы. А была уже поздняя осень, холодно, во флигеле, где жил Оболенский, дом был уже давно утеплен. Наконец, мама, стоя на сквозняке, сама стала мыть стекла.

Таня не могла добиться лошадей, когда надо было ехать в город.

* На половинных началах.

***

Это продолжалось около года. Все чувствовали, что в Ясной Поляне неблагополучно. У Тани во флигеле устроили совещание. Благодетель долго и туманно говорил о творческой созидательной работе в Ясной Поляне, где стройный оркестр под управлением вдохновенного дирижера будет играть прекраснейшую симфонию.

— Я желал бы играть одну из скрипок,— сказал брат Сергей, принимая всерьез речь благодетеля.

Таня, на минуту оторвавшись от вязанья (она всегда что-нибудь делала), иронически улыбнулась.

— Пф! — фыркнул благодетель.— А не думаете ли вы, Сергей Львович, что вы нарушите стройность оркестра? — И, помолчав, добавил снисходительно: — Ну, мы вам дадим последнюю скрипку...

Закипело у меня внутри. И, несмотря на уговоры сестры и брата, налетела я на благодетеля, накричала, уехала в Москву и записалась на прием к Луначарскому.

Это было мое первое знакомство с наркомом по просвещению. Поразила несерьезность обстановки: письменные столы, конторки, заваленные бумагами, пишущие машинки, машинистка, стенографистка, тощий молодой человек, мольберты, два художника, скульптор... Луначарский позировал, художники лихорадочно работали. Нарком встал мне навстречу, приветливо поздоровался и опять сел в том же положении, как и раньше.

— Что я могу для вас сделать? — спросил он, не поворачивая головы.

Меня смутила обстановка, говорить было трудно, но я сделала усилие и коротко, обстоятельно изложила ему дело о Ясной Поляне.

— Мне кажется,— сказала я в заключение,— что Ясная Поляна должна быть не советским хозяйством, а музеем, как дом Гёте в Германии...

Луначарский слушал молча, не перебивая, и вдруг неожиданно вскочил и стал бегать по комнате, диктуя стенографистке. Я смотрела на него со все возрастающим изумлением. Актер, играющий роль министра. Его стремительность, звучный, сдобный голос, золотое пенсне на носу — все было «нарочно». И, играя, Луначарский упивался своим положением, властью, любовался собой и жадно следил за впечатлением, которое производил на окружающих.

Не успела я опомниться, как уже держала в руках бумагу с назначением меня полномочным комиссаром Ясной Поляны. Внизу красовалась подпись красными чернилами: «А. Луначарский», стояла печать народного комиссариата по просвещению.

Очень довольный впечатлением, произведенным на меня, нарком продолжал позировать, а я вышла из комнаты, ошеломленная его поступком. Победа была слишком легкая, сегодня я комиссар, а завтра могут и в тюрьму засадить.

Я выселила писателя против желания всех служащих. Тетенька уверяла, что он никогда не уедет.

Я сказала ему, что я назначена комиссаром Ясной Поляны и считаю его пребывание в Ясной Поляне бесполезным. Он по обыкновению начал говорить мне грубости. Я стояла на своем. Через полчаса я получила от него длинное письмо с точным, прекрасным изложением взглядов моего отца.

— Ваш отец не поступил бы так,— писал благодетель и, разумеется, был прав.

Через два часа сторожа выносили вещи писателя. Он уехал, провожаемый любовью и уважением всей усадьбы.

В Ясной Поляне читали вслух «Село Степанчиково» и ждали возвращения Фомы Опискина. Действительно, писатель не исчез. Несколько лет спустя мне еще раз пришлось столкнуться с ним.

Расставшись с Ясной Поляной, ему не хотелось расставаться с именем Толстого, давшим ему такое блестящее положение. Заручившись мандатом от какой-то организации или общества, писатель отправился на Украину и получил несколько вагонов с продовольствием и всяким добром, на этот раз для организации дома отдыха для украинских ученых в Крыму, в Гаспре, в бывшем имении графини Паниной, где в 1901 году тяжело болел отец.

Получив все это богатство, писатель почему-то передумал и вместо устройства дома отдыха ликвидировал имущество Украинского Наркомпрода и уплыл в Константинополь закупать английские костюмы.

Украинские ученые, приехав в Гаспру, были поражены, найдя там пустой, необорудованный дом, разобиженные вернулись обратно и сообщили властям о том, что случилось...

В. Ф. Булгаков, бывший секретарь отца, рассказывал мне, что, приехав в Севастополь к писателю, он застал там следующую картину.

Несколько недель в Севастополе жил советский чиновник, командированный Наркомпродом для расследования дела о Гаспринском доме отдыха. Писатель только что вернулся из Турции, распорядился английскими костюмами и теперь осуществлял новый проект: создание в Севастополе музея Льва Толстого.

Советского чиновника писатель просвещал, толково и ясно излагая ему учение Толстого о непротивлении злу насилием, рассказывая ему о близости к Толстому, ловко и осторожно выставляя свое значение в жизни Толстого и свою дружбу с великим писателем. Чиновник трепетал. Но один раз разговорился с Булгаковым, и, видя, что Булгаков не защищает писателя, он стал с жаром говорить ему о том, что писатель не имел права ликвидировать продовольствие, ехать в Турцию, покупать английские костюмы, он должен ответить перед властями за свои незаконные действия.

— Под суд, в тюрьму его!

И, набравшись храбрости, ревизор заводил речь об отчетах.

Писатель слушал, а затем кротко начинал говорить о христианской любви. Долго ли, коротко ли продолжалась эта комедия — не знаю. Писатель не пострадал, но в крымских газетах появилась заметка, подписанная семьей Толстых и всеми толстовскими организаторами, о том, что мы ничего общего с деятельностью писателя не имеем и за действия его не отвечаем.

6
СМЕРТЬ МАТЕРИ 24 НОЯБРЯ 1919 ГОДА

Я пробыла несколько дней в Ясной Поляне. Собиралась ночью уезжать. Уложила чемоданы и пошла в залу пить чай. За круглым столом сидела тетенька Татьяна Андреевна и раскладывала пасьянс.

— Тетенька, душенька, погадай!

Она кончила пасьянс, велела мне снять колоду левой рукой к сердцу и разложила карты.

— Плохо,— сказала она,— очень плохо,— и быстрым движением все смешала.

— Все равно скажи, что вышло?

— Отстань, не скажу, очень плохо... Я пристала:

— Скажи, умоляю, ради Бога скажи.

— Изволь. Болезнь вышла и смерть близкого человека. Не уедешь ты никуда сегодня...

Я не засмеялась, не стала ее слова обращать в шутку. Было тяжело на сердце. Выл ветер, и чувствовалось, как там, за окнами, холодно и темно.

— Тетенька,— сказала я,— если я сниму колоду и выйдет семерка пик, то ты сказала правду.

Шумели деревья в саду, на столе кипел самовар.

— Семерка пик! — крикнула я, открывая колоду. Мы не удивились, когда увидели ее, эту семерку пик, но было жутко. Я смешала карты.

— Туз пик!!! — крикнула я опять, дрожа всем телом. И опять не удивилась, когда увидела туза пик.

— Глупости какие выдумываешь,— неожиданно рассердилась тетенька,— сейчас же брось! Чай будем пить, пойди, мама позови.

Она быстрыми шагами подбежала к столу и стала заваривать чай, а я пошла в спальню матери. В комнате ее был полумрак. Горела на письменном столе маленькая керосиновая лампочка. Мама лежала на кровати, уткнувшись в подушку, лицом к стене. Она казалась маленькой и худенькой и дрожала с ног до головы.

— Мама, что с тобой?!

— Холодно, укрой меня.

Я пощупала голову, шею. Она вся горела. Я поставила градусник. Он показывал 39,3. Я раздела ее, напоила чаем с вином. Озноб продолжался. Прибежали тетенька, Таня.

Врачи на другой день определили воспаление легких.

Таня, дочь Ильи Васильевича* Верочка, тетенька и я ухаживали за нею. Она очень страдала. Мучил кашель, одышка. От стены кровать отодвинули и поставили посередине комнаты, чтобы легче было менять компрессы, ставить мушки и банки. Трудно отделялась мокрота.

Она не жаловалась, мало стонала, ни на кого не раздражалась. Была кротка и спокойна. Должно быть, чувствовала, что умирает, и не боялась смерти.

За два дня до смерти она позвала Таню и меня.

— Мне хотелось бы сказать вам, прежде чем я умру,— сказала она,— что я очень виновата перед вашим отцом. Может быть, он и умер бы не так быстро, если бы я его не мучила. Я горько в этом раскаиваюсь. И еще хотелось вам сказать, что я никогда не переставала любить его и всегда была ему верной женой.

Она смотрела на нас своими большими, близорукими, невидящими глазами. Она мне казалась такой прекрасной, неземной...

Она умерла от отека легких. Она говорить не могла, но прекрасные черные глаза смотрели, как будто все еще понимали. Я не могла видеть ее страданий и вышла из комнаты, в которой до последнего вздоха оставались Верочка и тетенька.

Похоронили ее на кладбище по-православному, рядом с Машей.

* Один из старых служащих.

7
ТАЙНАЯ ТИПОГРАФИЯ

Я жила в доме и в квартире графа Дм. Адам. Олсуфьева, который был объявлен врагом народа и приговорен к смертной казни, но успел уехать за границу.

В самой большой комнате была редакция общества изучения творений Л. Н. Толстого. Я жила в маленькой комнате рядом с ванной. Дом был национализирован большевиками, и управляющий графа — Михаил, которого мы считали преданным графу, оказался большевиком и доносил на людей, которым он еще так недавно подобострастно с поклонами открывал двери в графскую квартиру.

Теперь он с таким же подобострастием кланялся чекистам, которые пришли делать у меня обыск. Они обыскивали квартиру больше часа. Открывали все шкапы, комоды, выкинули из корзины грязное белье, перевернули постельное белье на кровати, осматривали и стучали по стенкам, ища потайных шкапов.

— Что вы ищете?— спросила я с раздражением.— Оружие, прокламации, драгоценности? Скажите, мне скрывать нечего.

Но чекисты молчали и продолжали обыск. У меня не было ни золота, ни драгоценностей, но на столе лежала литографированная поэма моего друга Игоря Ильинского «Воскресший Карл Маркс», поэма, за которую он впоследствии попал на Соловки. Я стояла, облокотившись на письменный стол, и незаметно сдвигала левым локтем поэму со стола. Моя секретарша, живущая в том же доме внизу и присутствовавшая при обыске, ловко подхватила поэму и спрятала ее за пазуху. Кроме того, меня очень беспокоил револьвер, который был мной спущен в трубу соседнего дома на веревочке. Но чекисты не догадались вылезти на крышу через окно и искать запрещенных предметов в трубе. «Слава Богу, пронесло»,— думала я.

Трудно описать чувство гадливости, омерзения, бессильной злобы, которое испытываешь при попрании человеческого достоинства, прав, отсутствии уважения к человеку.

— Подойдите сюда,— грубо крикнул мне чекист. И, косо поглядывая на своих товарищей, он вытащил из-под пачки бумаг ордер и молча протянул мне. «Искать тайную типографию!» — прочла я с изумлением.

— Я вижу всю неосновательность этого приказа,— сказал чекист,— вы не могли бы спрятать здесь типографские машины.

— Откуда же вы это взяли? Кто вам сказал такую ерунду?

— Нам донесли, что вы печатаете здесь контрреволюционные листовки... Управдом,— добавил он шепотом.

— Вы знаете, чей это портрет?— спросила я, указывая на портрет моего отца, висевший на стене.

— Маркс?

— Нет, это Лев Толстой, мой отец, он был знаменитым писателем. К сожалению, не все его работы еще напечатаны, вот мы и подготавливаем его рукописи для нового издания.

— Вот оно что...— задумчиво сказал чекист,— а правительству это известно?

— Ну, конечно, наше общество формально зарегистрировано.

— Эй, товарищи! — крикнул он повелительно громко.— Идем, что ли... нам, видно, делать здесь нечего... Зря только гражданку побеспокоили.

И он пошел к двери.

Управдом, подобострастно изогнувшись и глупо ухмьь ляясь, открыл товарищам парадную дверь.

8
МЕНА

Я роюсь в старинных кованых сундуках. Широкая, старомодная канаусовая юбка! — Нет, не годится; белая мантилья, обшитая мехом на белой шелковой подкладке. Моя мать была такая красивая в этой мантилье! Встает образ: прическа старинная на рядок, розовое, нежное лицо, чепчик, громадные, наивные, близорукие глаза. Ни за что! Старомодное драповое пальто. Пригодится самой. Теперь такого не достанешь. Можно сделать куртку, драп мягкий, теплый. Бумазейный халат! Годится. Кусок шевиота, жалко немножко, но делать нечего. Его можно выменять на пуд, а то и полтора муки. Может быть, в придачу фунтов пять соленого сала?

И вот мы едем — племянник Илья* и я. В ногах узел с барахлом. Племяннику 17 лет. Он в отцовской белой меховой поддевке, подпоясанной ремнем, в серой папахе, гибкий, ловкий. Гнедой, большеголовый жеребец Осман с длин ным пышным хвостом, играючи бежит в легких санках. Племянник сидит немного сбоку, выставив ногу в белом валенке, как делают хорошие кучера, чтобы в случае чего на раскате удержать легкие санки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: