Мы опоминаемся только тогда, когда грянула беда и непосредственно коснулась нашего благополучия.
Первая мировая война для многих разразилась неожиданно, хотя думающие и читающие газеты люди знали о милитаристских настроениях Германии, о боязни Германии великой и сильной в то время России, о вражде Австрии к Венгрии и Сербии, о ненависти к австрийцам сербов, которые не могли им простить Боснию и Герцеговину. Все знали о настроении австрийской династии Габсбургов, считавших себя избранниками — гордостью и могуществом Австрии.
Это знали все русские люди, но никому не хотелось верить в грядущую опасность. У каждого народа есть своя утешительная фраза, к ней прибегают, когда не хотят думать, волноваться и беспокоиться,— «Ничего... образуется...» Так говорят русские, утешая себя этой любимой поговоркой. У американцев, когда им не хочется думать о неприятном, тоже своя поговорка: «Эвритинг вилл би олл раит».*
Даже когда сербский юноша Принцип убил кронпринца Франца-Фердинанда в Сараево и уже слышалось бряцание оружием в Австрии и Германии, искавших повода к войне с Россией, и атташе английского посольства в Берлине продолжал еще делать все возможное, надеясь на благополучное разрешение конфликта, русские не верили в возможность войны — обойдется, мол, благополучно, образуется.
* Все будет в порядке (англ.).
Но цель этих моих записок не описание политических событий. Пусть это делают историки. Я принадлежала к числу людей, не вникавших в политические события. Кое-что слышала, почитывала газеты, и политические настроения проходили мимо меня, не задевая. Поэтому меня как громом поразило, когда 1 августа 1914 года была объявлена война.
|
Годы после смерти отца и до объявления войны были самыми тяжелыми в моей жизни.
При нем — у меня не было своей жизни, интересов. Все серьезное, настоящее было связано с ним. И когда он ушел — осталась зияющая пустота, пустота, заполнить которую я не умела.
Казалось, что оставленное отцом завещание на все его литературные права, посмертное издание трех томов его неизданных сочинении, покупка у семьи земли Ясной Поляны на средства, вырученные от первого издания трех томов, и передача этой земли крестьянам — все это должно было заполнить мою жизнь.
На самом деле этого не было. Нарушились мои отношения с семьей. Мои любимые старшие брат и сестра — Сергей и Татьяна, самые близкие, особенно Таня, к отцу, моя мать и братья, не получившие авторских прав,— все были обижены.
Это было тяжко.
И очень скоро наступило горькое разочарование в последователях отца, так называемых толстовцах.
В. Г. Чертков, с которым мне пришлось близко работать,— меня давил своим бессмысленным упрямством, прямой властностью, с которой мне в мои 26 лет и с моей неопытностью трудно было бороться, когда я считала его неправым.
Он считался другом отца, в ранней молодости бросил блестящую карьеру при Дворе, сделался строгим вегетарианцем, опростился и посвятил всю свою жизнь распространению философских сочинений отца. Вместе с Горбуновым-Посадовым он основал дешевое издательство «Посредник», распространявшее народные рассказы отца по 1—3 копейки на книжечку, и эта деятельность составляла главный интерес его жизни.
Одной из основных черт моего отца была благодарность за все, что люди для него делали. И это чувство благодарности отец очень сильно чувствовал по отношению к Черткову. «Никто не сделал для меня того, что сделал Владимир Григорьевич»,— говорил отец.
|
Но трудно было найти более разных по характеру людей.
В нескольких строчках трудно определить, в чем заключалось это различие.
В Черткове не было гибкости, он был тяжел своей прямолинейностью, полным неумением приспособиться к обстоятельствам. Его поступки, действия, его ум, устремленный в одном направлении, не допускали компромиссов... У Черткова не было чуткости, в нем не было тепла. Чертков подходил к людям, строго анализируя их: если человек ел мясо и был богат, для Черткова он уже не был интересен. Для Толстого каждый человек был интересен, он любил людей. Может быть, как раз в этом-то и было различие между ним и его верным последователем.
Толстой испытывал радость в общении с людьми, и они интересовали его. Кто бы ни приходил к нему, с кем бы он ни сносился — он всегда видел в человеке что-то особенное...
Для Черткова светская дама была ничтожеством. Для Толстого она с какой-то стороны была чем-то. Чертков не заметил бы дурочку, которая, стоя у крыльца с глупой улыбкой, просила копеечку.
Для Толстого она была человеком, она была добрая и всех одинаково любила.
Для меня Чертков был тяжел, он давил меня... Да. За редким исключением, я недолюбливала толстовцев.
Я чувствовала в них неискренность, несвободу какую-то, неестественность.
Помню, мой маленький шестилетний племянник читал объявление в доме Черткова: «Сегодня в 8 часов вечера будет прочтена лекция о духовном браке». Мальчик заинтересовался: «Аннушка,— спросил он кухарку,— что такое духовный брак?» Аннушка, здоровая работящая женщина, которая ежедневно варила пищу на всех этих лежебок, только махнула рукой: «Делать им нечего! Глупости выдумывают. Нынче духовный брак, а завтра духовные дети пойдут...»
|
Эти грязные, пахнущие грязным бельем люди с мрачными лицами, убивающие в себе всякую радость жизни, были мне противны, особенно после двух случаев, когда мне пришлось бежать от преследования этих «духовных» лиц.
В этих людях, за некоторыми исключениями, не было любви и была большая доля рисовки и самолюбования.
Они носили блузы, высокие сапоги, некоторые отпускали себе бороды. И в то время, как их учитель полностью понимал радость жизни, отражавшуюся в выражении его лица, улыбке, шутках, остротах, веселом смехе,— последователи сохраняли постные, мрачные лица, боясь лишней улыбкой, веселой песней нарушить свое безгрешие. Отец любил не только классическую музыку, но и народные, цыганские песни. Толстовцы избегали веселой, захватывающей музыки.
Помню, как знаменитая пианистка, исполнительница старых классических произведений на клавесине, Ванда Ландовска, гостившая у меня в имении рядом с домом Черткова, играла для его обитателей.
На другой день до нас дошли слухи, что молодежь плохо спала. Их разбудила игра Ландовской и навеяла грешные мысли.
Когда я об этом рассказала Ванде, она очень смеялась, а на следующий вечер во время ее игры у Чертковых я спросила ее: «Ванда, что вы наделали? Вы сегодня так играли, что я боюсь, что нынче ночью никто из толстовцев не сомкнет глаз!»
Были люди, как Мария Александровна Шмидт — большой друг отца, отказавшаяся от всей своей прошлой жизни и посвятившая себя помощи крестьянам, рядом с которыми она жила. В ней не было и тени неискренности, и она действовала на людей не словами нравоучения, а любовью.
Она очень помогала мне в этот трудный, безалаберный, нехороший период моей жизни.
2
НА ФРОНТ!
Я жила своими маленькими интересами, развлекалась, работала с крестьянами по передаче им земли и по организации кооперативов; старалась помочь им с помощью агронома улучшить их полевое хозяйство, и постепенно крестьяне вводили многополье, начали сеять клевер. Зимой я жила в Москве, летом — у себя в имении. Завела стадо племенных симментальских коров. Посылала молоко ежедневно в г. Тулу в больницу; приобрела кровных, рысистых лошадей. На них пахали и делали все полевые работы.
Со мной жила бывшая секретарша моей матери, большая любительница собак. У нас в доме жили два черных пуделя. Один — мой верный Маркиз, прозванный так моим отцом, и его подруга Нитуш и две белые лайки: большие, могучие красавцы — Беляк и Белко.
Я что-то делала, чем-то занималась, но все это было не то, в душе была пустота.
И вдруг неожиданно... война!
Против своего обыкновения я с жадностью прочитывала газеты. В соединенном заседании Совета и Думы государь держал речь. «Мы не только защищаем свою честь и достоинство в пределах своей земли,— закончил государь свою речь,— но боремся за единокровных братьев славян».
Громкое дружное «ура»- было ответом на речь государя. После государя говорили председатель Государственного совета Голубев и председатель Государственной думы Родзянко.
Родина в опасности! И русские люди различных партий, толков, направлений объединились в одном горячем порыве — любви к родине и преданности монарху, возглавляющему Россию.
Сидеть сложа руки было немыслимо. Уходят один за другим племянники, рабочие; взяли моих рысистых лошадей. Усадьба опустела, и все то, что частично заполняло жизнь,— хозяйство, организация и работа в кооперативах,— все отошло на задний план.
Я не могла сидеть дома, я должна была участвовать в общей беде. Я решила идти сестрой милосердия на фронт и поехала в Ясную Поляну проститься с матерью.
Трудно было узнать в этой старой, тихой и кроткой женщине мать, которую я знала раньше. Куда девались ее беспредельная энергия, воинственность, властность? Целый день сидела она в кресле и дремала. В укладе жизни Ясной Поляны почти ничего не изменилось. Только теперь во флигеле жила моя старшая сестра с дочкой Танечкой. Тот же повар Семен Николаевич — крестник моей матери — готовил завтрак к 12 часам дня и обед из 4-х блюд к 6 часам вечера; к столу прислуживал старый служащий Илья Васильевич. В доме было тихо, безлюдно, скучно.
— Зачем ты едешь на войну? — сказала мне мать.— Ни к чему это. Отец был против войны, а ты хочешь в ней участвовать.
— Я не думаю, чтобы он был против того, чтобы я помогала больным и раненым.
Но мать была недовольна.
— Ну, я сказала тебе свое мнение, но я знаю, что это бесполезно. Ты всегда делаешь все по-своему...
Чертков и толстовцы тоже меня осудили, но меня это не трогало. Я не могла оставаться дома.
Еще при жизни отца я увлекалась медициной. Изучала анатомию, физиологию. Вместе с доктором Никитиным — нашим домашним врачом, приглашенным моей матерью, чтобы следить за здоровьем отца, мы организовали амбулаторию в деревне и принимали больных крестьян не только из Ясной Поляны, но и со всей округи. Доктор Никитин многому меня научил. Исследуя больных, он читал мне целые лекции о той или иной болезни, учил меня делать перевязки, приготавливать мази, делать уколы. Краткие курсы сестер милосердия и практическая работа в Звенигородском госпитале, где главным врачом был доктор Никитин, помогли мне легко выдержать экзамен на сестру милосердия военного времени.
В госпитале меня назначили хирургической сестрой. Привыкать было трудно. Первый раз, когда мне пришлось увидеть нагого человека, я растерялась... Но доктор мне помог:
— Сестра, что с вами? Живо! Скальпель! Тампоны! — крикнул доктор.
Стало стыдно, неловкость исчезла, передо мной был страдающий человек, ему надо было помочь. Второй раз мне сделалось нехорошо, когда доктор пробивал больному череп. Но... человек ко всему привыкает...
Работа в тылу меня не удовлетворяла. Я решила просить перевода на фронт. Мне хотелось забыться, хотелось подвигов, геройских поступков... Политические события проходили мимо, не задевая меня! Разгром немецкого посольства, вспыхнувшая ненависть ко всему немецкому, наше наступление в Галиции, наше августовское поражение в Восточной Пруссии — все это, к стыду моему, меня мало интересовало. Волновал только собственный вопрос: попаду ли я на фронт?
Председателем Всероссийского Земского Союза был князь Львов. Я пошла к нему просить место, все равно где, только ближе к фронту.
Князь Львов, как мне казалось, насмешливо улыбался.
— Вы на фронт? Если вы хотите ответственной работы, я вам прямо скажу: вы не годитесь. Вы непрактичны, неопытны.
Я рассердилась. Его насмешливое лицо раздражало меня.
— А какое вы имеете право думать, что я не умею работать?
— Не обижайтесь, я один раз наблюдал в Туле, как вы сдавали свой яблочный сад и арендатор вас надул... Нет у вас деловой смекалки...
Да, я вспомнила, это было в конторе адвоката. Я не была знакома тогда с князем Львовым, но меня поразила его практичность и умение разговаривать с арендатором, выколачивая из него каждую копейку. Он был прав — я не умела этого делать.
— Но какое же это имеет отношение к работе на фронте?
На ответственную работу он меня так и не взял, и только через несколько месяцев меня назначили уполномоченной Всероссийского Земского Союза. В конце концов я попала в санитарный поезд, работавший на Северо-Западном фронте.
3
БЕЛОСТОЦКИЙ САНИТАРНЫЙ ПУНКТ
Наш поезд привозил раненых и больных с фронта в Белосток на санитарный пункт, где их перевязывали и эвакуировали дальше.
Облик нашего старшего врача Марии Александровны Савиных совсем не подходил в моем представлении к ее профессии. Она была очень красива. Правильные черты лица, черные брови, карие живые глаза, молодое лицо и... совершенно белые волосы. Мы все уважали и любили ее *, Она была прекрасным товарищем — веселая, общительная, но была плохим и неопытным врачом. Пугалась тяжелых случаев ранения, терялась, когда надо было принять экстренные меры, сделать операцию, чтобы спасти раненого или больного.
* После революции М. А. Абакумова-Савиных работала б Ясной Поляне школьным врачом.
Раненых привозили прямо с поля сражения, и бывали тяжелые случаи ранения в живот, в голову, иногда умирали тут же во время перевязки.
Никогда не забуду одного раненого. Снарядом у него были почти оторваны обе ягодицы. По-видимому, его не сразу подобрали с поля сражения. От ран шло страшное зловоние. Вместо ягодиц зияли две серо-грязные громадные раны. Что-то в них копошилось, и, нагнувшись, я увидела... черви! Толстые, упитанные белые черви! Чтобы промыть раны и убить червей, надо было промыть их сильным раствором сулемы. Пока я это делала, раненый лежал на животе. Он не стонал, не жаловался, только скрипели стиснутые от страшной боли зубы. Перевязать эти раны, чтобы повязка держалась и чтобы задний проход оставался свободным,— было делом не легким... Не знаю, справилась ли я с этой задачей...
Знаю только, что я была неопытна, что надо было пройти еще большую тренировку, чтобы научиться не расстраиваться, забыть об ужасных открытых ранах с белыми жирными червями, чтобы это не мешало мне нормально есть, спать...
Помню еще один случай: на перевязочном пункте в Белостоке я перевязывала солдата, раненного в ногу. Веселый был парень, и, хотя нога у него сильно болела, он радовался, что его эвакуируют: «Домой поеду, к жене, ребятам. Они, небось, соскучились обо мне». Напротив веселого солдата сидел на стуле немец. Рука перевязана кое-как, бурым потемневшим пятном через марлю просочилась кровь.
— Эй, немчура! — вдруг заорал во все горло веселый солдат,— не гут, не гут, зачем ты мне, немецкая морда» ногу прострелил? А? — и показывает на рану.
— Jawohl! — соглашается немец, показывая руку.— Und Sie haben mir auch mem Hand durchgeschossen*.
— Ну, ладно, немчура, война, ничего не поделаешь...— точно извиняясь, сказал солдат. Оба весело и ласково друг другу улыбнулись.
* Так точно! А вы мне тоже руку прострелили (нем.).
Как-то раз наш поезд остановился в маленьком немецком городке. Городок чистый, армия не успела еще его загадить.
Немцы ушли, побросав имущество. Тяжело было видеть, как солдаты ходили из дома в дом. набирая полные мешки разного добра: одежду, стенные часы, постельное белье. Мебель не унесешь, ее просто разбивали. Крах! Крах! Из верхнего окна чистого, уютного домика летят стулья, столы, комоды, а за ними с жалобным стоном сотен струн ударяется о мостовую пианино. Солдаты весело гогочут.
Доктор назначил меня в офицерский вагон. Я шла туда неохотно. С солдатами работать было легче. Они проще и поэтому деликатнее офицеров. Отворачиваются, когда надо, чтобы не смущать сестру. В офицерском вагоне несколько человек легко раненных, и, когда их перевязываешь, они позволяют себе отпускать грубые шутки, двусмысленные остроты.
Попасть в теплушки и покинуть их можно только на остановках. Закончив работу, приходится сидеть и ждать, пока наш длиннейший поезд подойдет к станции и можно будет выскочить и по платформе добежать до своего вагона.
Как-то раз пришлось долго ждать. Было особенно неприятно и скучно слушать банальные разговоры и остроты офицеров. Поезд едва полз по высокой, вероятно, только что построенной насыпи. Я смерила глазами высоту подножки — невысоко, и, не долго думая, спрыгнула на насыпь. И, о ужас! — поезд тотчас же наддал пару. Быстрее, быстрее, один за другим проскакивали вагоны, проскочил и наш персональный вагон. Зима, мороз, а я в одном халате... Что делать? Вскочить обратно в поезд на таком ходу было невозможно. Я испугалась. Что я буду делать, если поезд уйдет и я останусь одна на полотне железной дороги? Ни одного жилья, кругом лес, занесенный снегом. И вдруг загремели колеса, застучали друг о друга буфера... Поезд остановился...
— А я, зная вас и на что вы способны, поглядывала в окошко и, увидев на насыпи вашу растерянную фигуру в белом халате,— остановила поезд,— с упреком сказала мне Мария Александровна*.— В другой раз, пожалуйста, этого не делайте,— добавила она, укоризненно качая своей седой головой.
* Д-р Абакумова-Савиных.
4
У ПОДНОЖИЯ АРАРАТА
16 октября, не объявляя войны, турецкий флот обстрелял Одессу, Новороссийск и Севастополь. Россия немедленно приняла вызов. Одержав несколько блестящих побед, наша армия, почти без боя, продвинулась в глубь Турции.
Т. Н. Полнер — старый земский деятель — и Сергей Глебов — энергичный и идейный молодой человек, с домами которых мы были знакомы с детства — его сестра была замужем за моим братом Михаилом,— организовали в это время 7-й передовой отряд В. 3. С, командированный для работы на Турецком фронте. Меня приняли в отряд только по протекции Полнера и Глебова, так как принимали только кадровых краснокрестных сестер, и я была единственной сестрой военного времени.
Наш эшелон шел в Тифлис больше недели, и там нам пришлось ждать назначения около месяца. Настроение у всех понизилось. Чудесные прогулки, знаменитые серные бани, безделие — все это было хорошо для туристов, но мы рвались в бой.
Наконец, было назначено общее собрание. Тряся черной с проседью бородкой и испытующе ощупывая нас своими умными карими глазами, Полнер держал речь: «Мы должны идти по двум направлениям,— сказал он.— Одно направление на Эрзерум — Каре, другое — Эривань — Иг-дырь и дальше — Каракалиса Алашкертская в глубь Турции. Второе направление — опасное: нападают по дорогам банды курдов, свирепствуют все три вида тифа, длинные тяжелые переходы верхом через перевалы без дорог. Решайте сами, кто куда пойдет работать, я никого не назначаю».
И не успел он закончить, как почти половина отряда отделилась и высказала желание работать на Эривано-Игдырьском направлении. Наконец-то, думали мы, начнется настоящая работа!
Т. Н. Полнер встал впереди нас: «Спасибо,— сказал он,— я сам возглавлю ваш отряд».
Игдырь — маленькое местечко у подножия горы Арарат, расположенное на берегу бурной речки Ефрат. Библейские, но унылые, болотистые места с невероятным количеством комаров, носителей одной из самых тяжелых форм тропической малярии.
Здесь, в Игдыре, в бывшей школе, мы организовали первый перевязочный пункт 7-го передового отряда Всероссийского Земского Союза. Работа закипела.
Женщина-врач, смуглая, иссохшая, как мне казалось, от злости,— социалистка с дежурной папиросой во рту — остро меня возненавидела.
— Прислали, видите ли, «работницу»! — жаловалась она молодому врачу.— Без протекции она сюда бы не попала. Что она знает? — графиня, аристократка!
— Сестра, вымойте все полы, окна, двери в палатах,— приказала она мне,— чтоб было чисто.
Щеток не было. Молча, стиснув зубы, я терла полы тряпками. Я так боялась, что врачиха будет смеяться над моей никчемностью, называть белоручкой, барыней,— тем более что опыта в мытье полов у меня не было никакого.
Спасибо, выручил брат милосердия Эмилио Ферра-рис — доброволец-итальянец, неизвестно почему попавший братом милосердия в наш отряд.
— Impossible*, синьорина,— горячился Эмилио.— Эта docteur, она влюбляй во все мужчин, красивый заведующий хозяйства и ревнуйт. Вы очень устает; я вам помогайт.
* Невозможно (фр.).
И мы терли полы, мыли окна, расставляли и стелили кровати, и нам было весело. А докторша шествовала по отряду, и за ней, как собака, плелся ее любимец козел, которого она приручила и угощала табаком.
А когда привезли тридцать человек ревматиков — докторша назначила меня делать им массаж. И я терла им ноги, руки, спины часами, пот лил с меня ручьем. Я не знала тогда, что мыть полы, массировать десятки больных — не входило в обязанности сестры. Да злая докторша и не назначала кадровых сестер на эту работу.
— Сестрица, брось, умаялась,— говорили мне больные солдаты. Они жалели меня, но я не обращала внимания на их слова, продолжая их часами массировать.
Может быть, это и был подвиг? Но подвигом в моем представлении было нечто совсем другое!
В Игдыре мы простояли несколько месяцев.
Наступили теплые дни. Зажурчали ручьи, разлились по всей долине реки.
Нестерпимая жара. Скучно. Работы мало. Вечером гучами вились над нами и кусали комары. Страшная жажда. Студенты, исполнявшие в отряде роль братьев милосердия, принесли из деревни виноградный сок. Сок кисло-сладкий, вкусный и чудно утоляющий жажду. Наливаем в большие эмалированные кружки и с наслаждением пьем одну за другой.
— Что это? Катя, что с вами? — Катя очень милая, скромная краснокрестовская сестра, и мы дружили с ней, смеется, заливается, не может остановиться. Хотела пройти несколько шагов, споткнулась, обеими руками обняла столб на балконе; стоит, хохочет, а двинуться не может.
Весь отряд — сестры, братья милосердия — все были вдребезги пьяны. Только потом мы узнали, что забродивший виноградный сок чуть ли не пьянее вина.
Ждали начальника. К нашему счастью, злая докторша уже ушла к себе. Полнера любили, но боялись, он был очень строг. Что если он увидит весь свой персонал в таком состоянии?
Из всего отряда только заведующий хозяйством и я не были пьяны. Мы стали поспешно разводить и укладывать всех своих товарищей спать, Едва-едва успели, приехал Полнер.
— Где же все? — спросил начальник, оглядывая пустую столовую и террасу, где обычно до позднего вечера засиживалась молодежь.
— Спать пошли, устали от жары...
Старый земский врач-хирург назначил меня в операционную помогать опытной хирургической фельдшерице. Я была счастлива, что вышла из-под начальства злой докторши и она, наконец, лишилась садистического удовольствия меня мучить.
Ранения были тяжелые, турки употребляли разрывные пули дум-дум. Трудно было привыкнуть к ампутациям. Держишь ногу или руку и вдруг ощущаешь мертвую тяжесть. Часть человека остается у тебя в руке. «Сестрица,— с надеждой, боясь ответа, обращается ко мне молодой красивый казак, очнувшись от наркоза,— а ногу-то оставили, не отрезали, пятка чешется»... Как ему сказать? Большие черные глаза смотрят на тебя с надеждой, мольбой...
И, узнав правду, сильный могучий красавец-казак, закрыв лицо руками, рыдал как ребенок.
— Сестрица... как же я теперь? Дуня-то моя... Дуня... не будет калеку любить... уйдет... а ребята... чем зарабатывать буду?!
— А ремесла никакого не знаешь?
— Знаю, сапожник я... Может, заработаю как-нибудь. А как ты думаешь? Дуня моя разлюбит, не захочет со мной жить?
— Коли стоящая Дуня твоя, она еще больше любить и жалеть тебя будет!
А через неделю он веселил всю палату и громко, заливистым тенором пел свои казацкие песни.
5
В ТУРЕЦКОЙ АРМЕНИИ
В Игдыре мы оставались не долго. Отряду было приказано выехать в Каракалису Алашкертскую — 100 с лишним верст в глубь Турции — б Турецкую Армению.
Пригнали транспорт верблюдов, они должны были доставлять в Каракалису продовольствие и керосин для отопления форсунок в палатках.
Наше выступление было назначено через несколько дней. Все обрадовались, лихорадочно готовились к отъезду. Я решила приобрести собственную лошадь. Приводили курды и армяне нескольких лошадей, но они мне не подходили. Единственный жеребец, в которого я влюбилась, был слишком молод — трехлетка. Он не выдержал бы переходов через перевалы. Я не могла оторвать глаз от этого белого с черным ремнем вдоль спины арабского жеребца. Я никогда не видела белых лошадей. По-видимому, только арабы, и то редко, бывают белой масти. Как влитой, спокойно сидел на нем старый, смуглый, с белой бородкой курд в полосатом шелковом халате и белой чалме, сдерживая нервно бившего копытом араба, покрытого ярким ковровым потником.
Ах, как мне хотелось его приобрести! Если бы не боязнь, что он не выдержит длинных переходов, перевалов, купила бы его. Но эта лошадь, с лебединой шеей, раздувающимися ноздрями, нервно танцующая на месте, не была создана для работы. Мне пришлось купить другую, выносливую простую лошадь, которую я позднее променяла на прекрасного серой масти кабардинца, на котором впоследствии и сделала все переходы по Турецкой Армении.
Длинный и странный был караван. Нагруженные верблюды, весь персонал — сестры, врачи — все верхом, многие, не умеющие ездить, сидели на лошадях — по выражению кавалеристов,— как собака на заборе.
А вечером на стоянках не могли ни ходить, ни сидеть от боли в ногах. А я только посмеивалась... Недаром отец меня приучил ездить верхом с 6-летнего возраста.
Весной, когда в горах еще лежал глубокий снег, нельзя было и думать о повозках.
Наш начальник Полнер, видимо, тоже чувствовал себя верхом на лошади прескверно. Вывернувши носки ног, согнувшись в седле, ехал Полнер на своей лопоухой, с отвислой губой кобыле. Он был кабинетный человек, старый земец, общественный работник. Наездник был плохой, но он никогда и виду не показывал, что он устал или что у него болят ноги и спина. Выдержка у него была колоссальная.
Немного страшно было переправляться через бурные реки. Широко разлились полноводный Ефрат и его приток, через которые пришлось переправляться. Я даже не заметила, как лошадь отделилась от земли и поплыла. Сильным течением нас отнесло далеко в сторону, и, как ни поджимала я ноги, они промокли выше колен.
Слева вдали сиял на солнце снеговой покров Арарата, и дальше, утопая в туманной мгле, виднелись цепи снеговых гор. Подъем. Выше, выше. Склоны гор голубые, покрытые незабудками, но незабудки не такие, как у нас в Тульской губернии, а крупные, точно искусственные. Дикие нарциссы, тюльпаны...
Чингильский перевал. Выше, выше. Становится холоднее. Снега. Местами лошадь проваливается по брюхо. Слезаю, чтобы облегчить коня, кувыркаюсь в снегу... Спуски, подъемы, дикая горная природа, ни одного жилья, ни одной живой души... Вдруг голос: «Здравствуйте, сестра!» — У скалы, вправо от меня, группа казаков в папахах с белым верхом и черкесках держат лошадей. Среди них высокий, с правильными чертами лица, смуглый, в черкеске и папахе генерал — «Здравствуйте, сестра!» Я осадила лошадь, стою, смотрю на него вопросительно. «Я генерал Абациев, женат на вашей троюродной* сестре. Вы ведь Толстая?» Я никогда не встречалась с ним, но много о нем слышала. Он был одним из самых храбрых генералов, осетин, Георгиевский кавалер со всеми Георгиевскими крестами и Георгиевским оружием. Про него рассказывали, что он никогда, никого и ничего не боялся. Во время боя, стоя на горе во весь свой громадный рост, на виду у неприятеля, он командовал войсками.
Генерал ехал по направлению к Игдырю, но штаб-квартира его была в Каракалисе, куда и направлялся наш отряд.
* Лика Фукс, родство через семью Берс.
***
Чингильский перевал позади. Опять жара, долина покрыта густой травой. Множество цветов. Бурные речки, мостики с гранитными перилами. Изредка попадаются на нашем пути развалины громадных мраморных и гранитных зданий. Храмы, может быть? Что было здесь раньше? Кто здесь жил, кто строил эти храмы?
Из-под земли бьют горячие и холодные источники... Вода пузырится, из некоторых ямок идет пар. В одной из них, видимо в полном блаженстве, сидит смуглый, с бронзовой спиной армянин.
Какое природное богатство! Какой прекрасный край и какая дичь!
Жилищ мало, только изредка, как будто из-под земли, вьется тонкой струйкой дым. Это жилища курдов и армян. Они под землей. В верхнем этаже скотина: коровы, овцы, а внизу, в подвалах,— семьи. Под землей теплее, меньше надо топлива.
Каракалиса Алашкертская грязная, немощеная греческая деревня. Несколько небольших убогих домов, в них разместились военные. Самый большой двухэтажный дом занимает генерал Абациев со своим штабом.
Разбиваем палатки под больных, раненых, персонал.
Сестер не хватает. Едва, едва справляемся. Раненых мало, но свирепствуют все формы тифа — брюшной, сыпной и возвратный.
Иногда не хватало питания, если почему-либо задерживался караван верблюдов.
Верблюды были единственным транспортом, доставлявшим нам продовольствие, керосин для отопления форсунок и почту. Верблюдов ждали с нетерпением, и, когда из-за гор появлялся длинной цепью караван, их встречали с восторгом: «Идут, идут, верблюды идут!»
Верблюды шли спокойно, медленно, с аккуратно притороченными к бокам грузами. Грузы должны точно взвешиваться — ровно по 4 пуда с каждой стороны. После разгрузки верблюды ложились правильными рядами, деловито пережевывая корм своими маленькими ротиками.